Следующая остановка – «Пионерская-стрит» — страница 3 из 24

Поэты стояли на Малой Конюшенной спиной к прозаику Гоголю и читали свои стихи.

Слушал их один Гоголь. Стоял под дождём и внимал. Нравилось, не нравилось – вопрос.

Поэтический фестиваль. Поэтов очень много. Но не столько у Гоголя, сколько в кафе рядом: прочитав стихи, поэты бегут туда, пережидать дождь. А дождь не переждать.

– Мы умрём, а она о нас напишет! – сообщает поэт, указывая на меня.

Новость о смерти никого не воодушевляет. Тут все бессмертные.

– Вы красивая, – говорит одна из поэтесс.

– Спасибо.

– Что – «спасибо»? Я вам сочувствую.

Я смотрю на поэтессу: красивая. Значит, знает, о чём говорит.

Наконец, рядом с памятником остался стоять лишь один поэт. Он беседует с Гоголем. Поэт распивает коньяк – и доходит до той кондиции, когда оживает бронза.

– Нас много, а вы один, Николай Васильевич…

Сквозь серое волокно дождя я вижу рыже-фиолетовую птицу Асю. Она подходит к поэту.

– Ася, ты чудо! – сообщает поэт.

У Аси стрекоза на безымянном пальце и осколок метеорита на указательном. Её шею обнимает длинными руками плюшевая кукла-кулон. У Аси рыжее каре, фиолетовое платье из льна и абрикосового цвета сумочка из кожи, тонкий узор, авторская работа. Длинный ремешок сумки делит Асю пополам. И обе половины – прекрасны.

– Ася, ты чудо, – повторяю я вслед за поэтом.

– Мне через два месяца пятьдесят, – отвечает Ася.

Нет-нет, пятьдесят ей исполнится лет через триста. Вероятно, возраст ищет её где-то в Тарту, Суздале, Алма-Ате, Каире, но Ася так часто меняет свои координаты, что возраст вряд ли её отследит.

Асю надо запоминать, фотографировать каждый день. Потому что она никогда не повторяет свои наряды, единичный выход.

Ася занимается антиквариатом. Скупает его по всему свету и продаёт. Ася – поэт, филолог, птица и антиквар.

Но я вижу так: на самом деле она просто приходит домой, открывает большую книгу сказок всех народов мира и проваливается в одну из иллюстраций. Там все эльфы, феи, драконы, кузнечики, лисы и шелкопряды отдают ей свои наряды и украшения. И Ася возвращается обратно в мир.

Отведав с поэтом по пятьдесят, Ася зовёт меня в кафе, названное именем рыжего постимпрессиониста.

Мы раздвигаем дождь, как кулисы, и садимся за уютный столик у окна. За окном – старинный дом, в котором когда-то обитали придворные музыканты, а в ленинградское время жили писатели.

По этой улице ходили и Зощенко, и Шварц, и Форш… И теперь тоже ходят: призрачны и прозрачны.

– Ася, расскажи о себе.

И Ася рассказывает.

…На дворе середина шестидесятых. Физики и лирики. Мама Аси – лирик. Папа – астрофизик: в двадцать два года открыл комету, молодой перспективный учёный. У лирика и астрофизика появилась астра-Ася.

Когда ей исполнилось десять, родители развелись. Мама вышла замуж за московского режиссёра и уехала вместе с ним и Асей в Москву.

…В девяностые Асе понадобилось фиктивно выйти замуж. За бандита. Так сложилось, мать не возражала.

– А я вся в Серебряном веке была, понимаешь, мне вообще не до того было, у меня – диплом по Георгию Иванову…

Ася осталась верна Георгию Иванову.

А в 91-м Ася стояла у Белого дома. Ася была за мир. И в дула танков вставляла гвоздики. Потом в газетах появилась фотография Аси и подпись под ней: «Девушка, целующая солдата Таманской дивизии, перешедшего на сторону защитников Белого дома».

Она днём и ночью раздавала гвоздики, мокла под дождём, ждала мира, – и вдруг к ней подошёл человек, снял с себя куртку и надел на неё.

– Я тогда не очень красивая была – мокрая курица; не понимаю, почему он ко мне подошёл… Уже потом спросила его – а он говорит: «У тебя был самый несчастный вид, захотелось тебя обнять».

– А дальше?

– Обнимал три года. А потом я в другого влюбилась, замуж вышла… И он женился.

Много всего было. Свобода была. Одни защищали Белый дом в 91-м – а другие в 93-м. Меня лично не было ни там, ни там. Я появилась только в 95-м.

А Ася в 95-м уже разводилась с новым мужем в Лондоне. Муж предложил Асе составить завещание – мол, «всякое может случиться, мы не вечные». Асе было двадцать восемь, и впереди у неё была именно что вечность. Ася решила, что муж торопится, и тут же развелась.

– И что потом?

– Он умер.

И вправду торопился, значит.

Папа любимый тоже умер. Астрофизик ушёл на небо – звёзды позвали. Маленькая астра-Ася осталась на Земле. Копия папы, кстати.

– А мама?

– А мама… знаешь, она всю жизнь говорила мне, что я худая. «Ты такая худая». «Ты опять похудела». Только когда я забеременела, она не знала, как меня задеть, и поэтому сказала: «У тебя кошка худая».

Говорят, что мать отняла у Аси дочь. То есть дочка теперь живёт с бабушкой в Израиле; встречи с Асей запрещены. Ася пытается вернуть дочку, долго и мучительно тянется эта история…

Материнство осталось в сердце и на фотографиях – нежное, далёкое, недостижимое. Есть сказочное фото: Ася вместе с дочкой на закате солнца, их тени смотрят друг на друга…

Теперь не смотрят.

Но, с другой стороны, Асе идёт её жизнь. Вокруг Аси – голоса, сплетни, жадные языки пламени неугасающих костров:

– Нет, ты представь: Ася прилетела на фестиваль в Коктебель с коляской! Купалась в море, парила над Кара-Дагом, вечно оставляла где-нибудь коляску, и весь фестиваль нянчил её птенца.

– Кстати, отец её ребёнка – тоже поэт.

– Нет, он учёный.

– Не знаю, кто он, но у него есть жена.

– Но он, кажется, хотел уйти из семьи…

– Наоборот, он только вернулся.

– Этот поэт уходит из семьи лет десять. Вечный двигатель.

* * *

…Мы все привыкаем к собственной жизни. Да что там к жизни, вот мой знакомый недавно купил себе новую куртку – замшевую, фирменную. И понёс свою старую куртку, которую носил шесть лет, на помойку. По дороге достал её из пакета и обнял. Старая куртка тоже обняла хозяина. Так они и стояли у помойки, не в силах расстаться. Старая куртка была уютной, она всё знала про своего хозяина, она его принимала, и даже простила ему сломанную молнию… Новая куртка была хороша, по фигуре, но в ней не было этого уюта.



…В общем, мой знакомый до сих пор носит любимую старую куртку.

Мы все привыкаем к жизни – а жизнь привыкает лишь к некоторым. Вот к Николаю Васильевичу она привыкла. Он теперь вечно стоит тут, на Малой Конюшенной, а сверху идёт вечный дождь.

На вечную жизнь обречён и рыжий постимпрессионист, именем которого названо кафе на Малой Конюшенной, где мы сидим с Асей. Я думаю, что сейчас этот нидерландец носится рыжим ветром по всему миру, залетает во все кафе и музеи своего имени…

– А знаешь, что перед смертью сказал Ван Гог? – спрашивает Ася, и сама отвечает: – «Печаль будет длиться вечно».

Жизнь идёт какими-то зигзагами, неправильно, и выстраивается в судьбу, – а печаль длится вечно.

Ася смотрит в окно, а я на Асю. Её профиль чудесным образом вписывается в невозможно прекрасные подсолнухи великого нидерландца, её рыжие волосы вплетаются в этот букет и горят: кадмий оранжевый, неаполитанская желтая, сиена натуральная. И серёжка-стрекоза Аси – изумрудная капля.

– Какая ты красивая, Ася.

– Спасибо.

– Что «спасибо»? Я сочувствую…

* * *

…Я редко вижу Асю. В основном – на фестивале поэтов «Петербургские мосты», в сезон белых ночей. Встреча наша обычно проходит так: мы стоим у памятника Гоголю и нас фотографируют. Вот и теперь:

– Нам нужна одна фотография, а не сто!

– Тихо! Не двигайтесь! Я компоную кадр! А то вы не все помещаетесь!

– Кто «не все»?! Нас двое!

Кажется, фотограф видит такую компанию: Гоголь, Зощенко, Шварц, Форш, невидимый небесно-рыжий постимпрессионист – и мы с Асей с боку припёка.

– Ну что? Получилось?

– Да!

– Покажи.

…Малая Конюшенная, ночь светла. Мы с Асей стоим у памятника. Очень сильный дождь.

Свободный немецкий человек в русском подъезде

Репа

– Кстати, вот посмотри, Ван Гог сообщает в письме брату, что корпит над фигурой женщины, которая откапывает репу из-под снега…

– И что?

– А то, что он видел эту женщину – прошлой зимой. То есть он ЦЕЛЫЙ ГОД носил в душе эту репу!

– Не репу, а женщину.

– Да. Но главное, у него двадцать шесть женщин с репой! То есть двадцать шесть вариантов одного впечатления! Глянь.

– Это женщина? Это попа с чепчиком.

– Попа, спина, шея, руки, драпировка с завязками, чепчик, калоши. И всё это тянет из земли репу. Тянут в профиль, тянут в анфас, тянут в раскоряку, в три четверти тянут. Не человек, не поза, а усталость. Каменная, стержневая, по наследству переходящая.

– Хорошо сказала. Запиши.

– Ладно. Но я это к чему: вот он двадцать шесть раз одну и ту же женщину написал, а ты ставишь мне в упрёк, что я опять про Леона Шмидта хочу рассказать. А я ведь теперь вижу его иначе. С другого ракурса.

– Да ты вообще его никогда не видела!

– Я его чувствовала.

Всё это уже было

Красный свет светофора разрешал мне смотреть на неё ещё целую минуту. Она поймала мой взгляд. И даже попробовала за него ухватиться, чтобы не упасть.

Судя по всему, у этой женщины внутри была невероятная лёгкость, с которой она никак не могла справиться: плащ разносило ветром в разные стороны, женщина цеплялась за оба края своего плаща-паруса. Не в силах побороть порывы ветра, она остановилась; её раскачивало. Намерения улететь у неё очевидно не было.

К ней подошёл мужчина:

– Ира, ты подшофе, пойдём.

Он не ругал её, а просто объяснял, что́ с ней происходит. И даже как будто боялся обидеть её словом «пьяная», поэтому выбрал именно «подшофе».

– Нет, подожди…

Она вдруг застыла на ветру, как это обычно делают чайки. Мужчина стоял рядом, аккуратно придерживая её за локоть.

– Всё это уже было, да?

– Да, – он сказал это очень твёрдо, чтобы у неё не оставалось сомнений.

Они пошли по улице. Я пошла через дорогу. Все куда-то пошли.

И всё это уже было. Ира (эта, другая, третья) уже замирала на ветру как чайка, а я – я уже однажды ехала за письмами Леона.

Беж

Пришла смс-ка: «Вас ожидает серый Хёндай Солярис».

Ищу. Тут вся улица сплошной серый Солярис.

Деревья тянутся к небу возмущёнными ветками. Всего четыре часа дня, а город уже накинул на себя серый платок-туман.

Водитель – женщина. Плотная, похожа на тюбик краски. Цвет пальто – беж. Ей очень подходит даже не цвет, а само слово «беж».

Мастер по живописи, когда видел у кого-то тюбик с этим цветом, – моментально свирепел. Мол, этот цвет можно получить, смешивая, и только ленивый будет покупать готовое: сам смешаешь – богаче получится. Но мы всё равно покупали эту краску. Она хорошая.

В общем, за рулём сидит женщина-беж. И если она вдруг побежит, то это будет не бег, а именно беж. Тяжёлый беж с одышкой. Видимо, она передвигается только на машине.

А по радио – знакомый голос: Гар поёт «Русскую дорогу».

Беж кивает головой в такт, мелодия в ней живёт, набирает круг. Волосы короткие, русые. Едет молча. Спокойно с ней. Наша с Беж дорога возникает исключительно благодаря фарам автомобиля. Если они погаснут – всё. Останется один Солярис.

Гар

Гар – это атмосферное явление.

Потому что он атмосферен. И он – явление.

– Представляешь, я ехала в такси – и женщина-водитель слушала твою «Русскую дорогу».

Гар спокойно принимает эту информацию. Потому что он и его песни – «две вещи несовместные». Так бывает. Точнее, только так и бывает.

Сообщает, что на днях вернулся из Перми.

– В Перми есть музей, а в нём – зал деревянной скульптуры, слышала о таком? Там всё из дерева: и Божья Матерь, и ангелы, и распятие. И все святые с лицами пермяков. Все святые – пермяки! И Иисус Христос – пермяк. Представляешь?

* * *

У меня дома тоже есть деревянное распятие. Мой Иисус Христос – из Кишинёва. Политический эмигрант, в девяностых переехал в Питер.

А раньше жил на поклонном кресте у сельской дороги.

Когда в советское время объявили, что Бога нет, все дорожные поклонные кресты сняли и вынесли на задворки.

Художники ездили по свалкам, брали на себя кресты и прятали Бога в своих мастерских. Мало кто из них тогда веровал, но красоту – чтили и спасали.

Мой Христос – дело рук неизвестного мастера. Почти все молдавские крестьяне были неизвестными мастерами.

Сначала Бог создал их по своему образу и подобию, а потом они Его – по своему образу и подобию.

В детстве я не понимала, кто этот человек на стене. По росту он – как семилетний ребёнок. Распят, но креста нет. Снят с креста – воскрес. То ли летит, то ли всех обнять хочет. Как Гагарин.

«Как бы хотелось вас всех обнять!..» – сказал Гагарин. И обнял.

А тут – вечный полёт, вечное объятие.

Непонятно только, как жить, если Бог всегда рядом: одно дело – когда в церкви, на Небе, а другое дело – когда дома, когда Он так зримо рядом. И всё видит.

* * *

А над Гаром такого пристального присмотра нет. У него на стене висит огромный портрет подсолнуха. На картине – сильный ветер, и наклон солнечной головы кажется скорбным.

А Гар живёт и не вздыхает. Жизнь – хороша; просто подсолнух не в курсе. Вообще Гар – тот редкий человек, которому нравится его жизнь. Всё в ней его устраивает, перемен не требуется. Однажды сказал, что с годами к нему пришла мудрость. Пришла мудрость – и ночевать осталась. Так с ней и живёт. Но иногда он ей изменяет.

Об этом свидетельствует блюдце с серёжками-одиночками. Девушки появляются в его доме и по (намеренной?) случайности теряют одну серёжку. На счастье; чтоб вернуться.

– Ну вот эти сумасшедшие послания, держи, – Гар вручает мне стопку запечатанных писем.

Восторг: это всё – мне! Точнее, не мне, а Гару. Но он их не читает, сразу отдаёт мне и, на всякий случай, предупреждает:

– Но ты же в курсе, что нехорошо читать чужие письма?

– Они мне не чужие.

Свободный немецкий человек в русском подъезде

Я всё время думаю про этого человека, день и ночь сидящего на подоконнике чужого подъезда.

Каждый год Леон Шмидт приезжает из Германии в Питер и несколько дней сидит в подъезде Гара. Ждёт, когда тот выйдет из квартиры. Ждёт напрасно.



Гар – это прекрасная безответственная свободолюбивая песня. Её надо слушать – и всё. И больше ничего делать не надо.

А Леон не понял. Леон слушал, слушал, а в песне были такие слова: «Есть лишь я – и есть лишь ты». И это была правда: у Леона никого больше не было.

Он родился в Казахстане. Этнический немец. В девяностых с женой переехал в Германию. Но жизнь не задалась. Однажды жена оставила Леона в больнице и исчезла.

Смирительная рубашка – смиряла, а радио на подоконнике – играло. Звучала какая-то русская волна. Гар пел «Русскую дорогу».

Никто в палате не понимал эту песню, кроме Леона: он в совершенстве знал и русский, и немецкий.

Песня заполняла собой всё его жизненное пространство. Он становился нежным и податливым, как ребёнок: не сопротивлялся уколам и послушно пил таблетки.

Он выучил наизусть все песни Гара. И понял, что они с ним – родные души: оба не принимают это поганое устройство мира. Гар пишет об этом песни, а Леон – письма: главам государств, правительствам и прочим ответственным за бардак на планете лицам.

Дело в том, что Леон знал, как изменить мир. Им с Гаром просто надо объединиться – и вдвоём будет легче. И он принял решение.

«Беру курс на Ленинград, через тонкий лёд!..» – написал Леон, цитируя песню.

…Каким образом он узнал адрес – не ясно. Но – приехал в Питер, нашёл дом, сел на подоконник первого этажа – и стал ждать Гара.

Дождался. И сказал:

– У меня, кроме тебя, никого нет. «Есть лишь я – и есть лишь ты».

Гар даже не сразу понял, что этот тип говорит с ним цитатами из его же песен. А когда понял, поспешил к лифту.

Леон просидел в подъезде три дня. И исчез.

Но через год снова явился. Вошёл в знакомый уже подъезд, сообщил консьержке, что он к Гару, – и прилёг на подоконник.

При встрече с Гаром он снова сказал:

– У меня, кроме тебя, никого нет.

Гар решительно не знал, что делать. Психушка Леона не заберёт, так как от сумасшедшего требуется письменное подтверждение, что он сумасшедший, а Леон подтверждать это не собирался. Ментам он тоже был ни к чему – Шмидт не наркоман, не убийца, просто сидит на подоконнике. Свободный человек, имеет право.

И вот уже шесть лет этот свободный немецкий человек приезжает в русский подъезд и сидит. Иногда три дня, иногда пять; потом уезжает.

У меня, кроме тебя, никого нет

Леон не терял надежды, а Гар – бдительности: в очередной приезд немца он три дня не выходил из квартиры.

Но вечером третьего дня в его дверь позвонили. На пороге стояла соседка.

– Здравствуйте. Леон живёт у меня. Он говорит, что уедет только тогда, когда вы с ним поговорите. Поговорите с ним, пожалуйста. У меня завтра ребёнок из лагеря приезжает.

– Но вы же понимаете, что Леон – сумасшедший?

– Он немного необычный, да. Вы поговорите с ним? Он ждёт вас.

Есть женщины у русских селеньях!..

Соседке было жалко Леона, но у жалости прошёл срок годности. Ей захотелось вернуться обратно, в свою жизнь. Без Леона.

Гару стало жалко женщину, которой было жалко Леона, и он пошёл поговорить.

«Немного необычный» Леон и чашка чая ждали Гара на кухне.

– Леон. Вот вы пишите мне письма, вы приезжаете, живёте у чужого человека, – но вы же понимаете, что это не совсем нормально? – начал Гар.

– Да-да, понимаю, – ответил Леон. – Я просто к тебе приехал.

– Что значит «к тебе»? Жить у себя я вас не оставлю. Чем же я могу вам помочь?

– Я просто приехал, я всё понимаю. Я просто приехал. А что ты мне на письма не отвечал?

– А как я мог на них ответить?!.

– Я понимаю тебя, – не сдавался Леон, отхлёбывая остывший чай.

Шмидт выглядел кротким и, кажется, правда всё понимал. Кроме одного:

– Но ты же сам пел, что «Есть лишь я – и есть лишь ты»!

– Леон, я пел – не о тебе.

– А о ком? – Леон напрягся.

– Господи, но это же песня, просто песня!..

– Да? А я тебе верил, думал – мы вместе…

– Что вместе?

– Вместе переустроим этот мир… Я ведь писал во все центры.

– Какие центры?..

– Центры управления планетой. Но мне не ответили. Видимо, их это не волнует.

Гар безнадёжно смотрел на визави.

– Так, – твёрдо сказал Гар. – Ты обещал, что, когда мы поговорим, ты уедешь.

Леон кивнул. И уехал.

* * *

И снова посыпались письма из Германии.

Леон продолжал бранить миропорядок. И уверял, что только Гар и он смогут спасти мир. Обещал для этого прислать много денег.

Иногда его вера гасла – и он ругал Гара за предательство; но потом прощал. И снова обижался: ты же сам пел!.. Я тебе верил, а ты!..

Порой Леону очень хотелось дать послушать Гару его же песни, чтобы тот проникся, сердцем растаял. Мол, вот, слушай, может, поймёшь что-нибудь. Приблизишься, так сказать, к образу и подобию.

* * *

Письма летели и летели.

На моей полке была уже целая стая, которая звала, жаловалась, кричала, плакала, а иногда просто просила прислать сигарет.

Марки на конвертах были немецкие, настоящие, адрес – тоже. Но иногда мне казалось, что Леон где-то рядом. Что эта Германия находится за рекой Пряжкой. Возможно, Леон загремел к Николе: стал прихожанином психиатрической больницы св. Николая Чудотворца, что на Матисовом острове. Время от времени Леона выписывают – и он снова идёт к заветному подъезду. Сидит на подоконнике или на ступеньках. А потом возвращается обратно на Пряжку, к Николе.

В его палате лежат ещё четыре человека, ещё четыре леона, тоже не сдюживших противоречий этой жизни. Тишина капельная. Капает всё время: за окном – дождь, в палате – капельницы.

– У меня, кроме тебя, никого нет, – говорит Леон.

– У меня, кроме тебя, никого нет, – повторяет второй Леон, а следом четвёртый и пятый.

Эхо носится по палатам. Ищет носителя: «тебя», «тебя», «тебя».

Потом их отпускают в мир, но мир не жалует леонов, и Никола опять забирает их к себе.

* * *

Звонки с Земли.

Он смотрит на Землю. Дороги, леса, моря… Красиво. Сам сделал.

Следит за гармонией, равновесием: тут мир, там война.

А мы звоним, звоним…

Занято. Музыка. И ангельский голос:

– Ваш номер семь миллиардов семьсот тридцать девять миллионов восемьсот семь тысяч двести сорок четыре. Пожалуйста, оставайтесь на линии, ваш звонок очень важен для нас.

И ты – последний в очереди.

Присядь на ступеньки, подожди.

У смерти были розовые вьетнамки