Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 9 из 66

Михайлов умел одеться с большим изяществом. Фрак, жилет, панталоны он шил у модного Шармера, а обувь у модного Пеля; едва получив гонорар, тратился без оглядки на статьи туалета. Галстук завязывал особо изящным узлом, белоснежный воротничок у него последней моды.

Они приехали в Благородное собрание на Литейный, поднялись наверх, Михайлов прошел в красную гостиную, как его просили, уселся в кресло и стал ждать с видом спокойным и независимым.

А вдруг это и в самом деле она на сей раз, вечная, роковая? Должно же ему повезти когда-то. Пусть так оно и случится, да поможет ему господь. Он старался сохранить лицо бесстрастным и слегка легкомысленным, дабы не испугать маску своей скованностью, но и не обнаружить ничем, что ждет ее с нетерпением гораздо большим, чем она может себе представить.

В гостиной появилась дама в домино и в маске и направилась к Михайлову. Он поднялся с кресла без особой радости, пытаясь скрыть быстрое свое разочарование. Пока она шла, за какие-то пять-шесть шагов ее он успел и разглядеть и оценить — увы! Снова не она, ясно ему с первого взгляда. Не блистательна. Не хрупка и не полувоздушна. Не-не-не… Полновата, если не сказать полна, белокура, если не говорить белобрыса, с большим и неженственным лбом, Вольтер прямо-таки. Хотя идет легко, с той плавностью и стремительностью, свойственной полным, но резвым. И домино не скрывает грации этакой крупной кошки.

— «Уфа», Михаил Ларионович, здравствуйте!

О-о, какой у нее голос, бездна в голосе всяких напастей, игривый, глубокий, смелый. Он побледнел от ее голоса, не сразу ответил, но сразу понял, что она не от Дружинина, она — сама по себе.

— Не узнаете меня, Михаил Ларионович, а ведь мы с вами были так близки в Уфе!

Он рассмеялся от ее промаха. Явный перебор. В Уфе ему было шестнадцать годков, сколько же было ей? Десять, двенадцать?

Ну а если она и впрямь из Уфы, то должна знать приветствие по-башкирски, кто его не знает из тамошних жителей?

— Исенмесез, — сказал он, — хелегез ничек? (Здравствуйте, как здоровье?)

— Comme ci, comme са, — ответила она по-французски (так себе), но это не значило, что она поняла вопрос, могла догадаться по тону, ответ ее уклончив, так можно говорить о погоде, о самочувствии, о стихах и нарядах. О чем угодно можно сказать «так себе», в том числе и о его внешности! Она стояла близко, разглядывала его беззастенчиво, сама спрятана, а он открыт. По говору она конечно же петербуржская, вне сомнений. Провинциалка проживет здесь всю жизнь и не выучится такой интонации. Испытывать ее по-башкирски глупо, молчать — тем более.

— Вы и родились в Уфе?

— Я родилась в Николаевке.

Он попытался вспомнить, кажется, есть такое имение под Уфой.

— Кстати, как и вы, Михаил Ларионович, мы с вами земляки.

Она повторяется, если бы не голос ее, он бы сейчас зевнул.

— А восемнадцатого февраля сего года я оказалась в Александровке.

«Восемнадцатого февраля? Пятьдесят пятого года? День смерти царя, ну и что?..»

— Кстати, как и вы, тоже в Александровке. — Она улыбнулась, и улыбка у нее оказалась девичьей, лукавой, она подсказывала: да ведь я же играю, неужели не видите?

— А-а, Клейнмихель! — догадался наконец Михайлов и рассмеялся. (Прыткий немец настолько возлюбил Россию и познал ее национальный дух, что с чистым сердцем предложил государю переименовать Россию в Николаевку, поскольку всякое поместье справедливо носит имя своего барина.)

— Вы и раньше были сообразительны, Михаил Ларионович.

Если отвести взгляд и только слушать ее, молчать и слушать… Но надо же и говорить!

— Ваш спектакль готов заранее, и мне остается только подыгрывать. Я готов.

— Мой спектакль? — Маска, похоже, обиделась. — А не лучше ли вам было признаться, что я находчива, остроумна, что cela neseretrouve plus. (Это неповторимо.)

— У вас прекрасное произношение.

— Это вам не Уфа, mon chere, здесь так принято, по-французски говорить прекрасно, по-английски хорошо, по-немецки дурно, ибо неприлично в свете хорошо говорить по-немецки. Но вернемся к нашему спектаклю. Какую роль вам хотелось бы сыграть?

— Je veux jouer le role d'un oncle, qu'on embrasse avec cordialite dans la derniere scene. (Я хотел бы сыграть роль дядюшки, которого горячо обнимают в последней сцене.)

— Chacun a son tour. (Каждому свой черед.) Вас много, а я одна. — Она улыбнулась, свободным движением поправила его галстук, и он, поймав ее руку, поцеловал в ладонь, вовсе не собираясь этого делать, само собой получилось.

— У вас безудержный темперамент, Михаил Ларионович, не зря говорят, вы сын калмыцкой княжны.

И калмыцкой, говорят, и татарской, только правды почему-то не говорят, не хотят, так, наверное, экзотичнее.

— Не знаю, как бы к этому отнеслась моя покойная матушка, но она была…

— А я знаю, Михаил Ларионович, — перебила маска, — она была дочерью киргизского князя Уракова.

Это мог знать только близкий Михайлову человек, Чернышевский, его жена, Полонский, еще некоторые. Кто же она, маска? Новая подруга Ольги Сократовны? Однако же не станешь спрашивать, нельзя нарушать закон маскарада.

— Я знаю про вас все, — продолжала маска, ловя нить его размышлений. — Про ваше прошлое, ваше настоящее, а также и будущее. Завтра вы уезжаете в литературную экспедицию.

— Допустим. А сегодня?

— А сегодня вы будете заинтригованы мной и притом надолго.

Черт возьми, голос, голос — это голос ее, той самой…

— Вы даже притвориться не сможете, что ко мне равнодушны. Следуйте за мной! — Она взяла его под руку, и опи пошли в общую залу, в сказочную толпу с феями и арлекинами, с гномами и пиратами, будто попали на тот свет. Не прошли и пяти шагов, как подлетела к ним резвушка в цыганском платье, с серьгами и певуче-привязчиво заговорила.

— Михайлов, позолоти ручку! — протянула к его лицу руку) закованную в множество перстней. — Разгадаю, что будет, чем сердце успокоится, предскажу судьбу!

— Поди прочь, черноокая! — сказала маска. — Его судьба в надежных руках. — И взяла Михайлова за локоть.

«А она гордячка, ее задело».

Цыганка оказалась воспитанной, вильнула юбками и исчезла.

— Кто это? — спросила маска.

Он почувствовал, как она сжала пальцами его локоть, и невольно рассмеялся — ему нравилось, как она решительно брала власть над ним.

— Волга Саратовна.

— Вон как, сплошная география. А из биографии что-нибудь?

Он не видел здесь никакой темы для игры, зачем скрывать? И сказал, что это Ольга Сократовна, жена Чернышевского.

— А-а, того самого, которого высмеял Григорович в «Школе гостеприимства». Наружность Чернушкина так поражала своей ядовитостью, что, основываясь на ней, только один редактор пригласил его писать критику в своем журнале.

— Григорович добрая душа, и потому он легко подвержен влиянию злых людей. Повесть его на удивление плоха, это карикатура, а не беллетристика. Чернышевский чрезвычайно умен, правда, несколько однобок, но в этом его сила.

— Вы вступаетесь за мужа нахальной цыганки, оттого что являетесь кумом Чернышевских?

Она действительно все про него знает. Но для этого нужно не только слышать, но и запомнить, а значит…

— Запоминая столько сведений о ком-то, вы тем самым проявляете к этому господину повышенный интерес, не так ли?

— Вы имеете в виду Чернушкина?

— Я имею в виду себя.

— А разве я это скрываю, Михаил Ларионович? Скажу вам больше, вы были близки с Волгой Саратовной, но только до сего дня, пока не встретились со мной.

Надо же быть такой напористой, самоуверенной! Они будто поменялись ролями, полами — он жеманничал, а она волочилась. Ну коли так, сейчас он ей даст отпор.

— В альбом Ольги Сократовны я записал стихи: «Есть возможность не влюбиться в красоту ее очей, есть возможность не смутиться от приветливых речей…» — Он умышленно сделал паузу и посмотрел на маску демоном.

— Дальше должно быть «но», — подсказала маска невозмутимо.

— «Но других любить решиться нет возможности при ней».

— Ну, это мы еще посмотрим, — пообещала маска, и он снова невольно и как будто в благодарность ей рассмеялся.

Но кто же она такая, в конце-то концов?! Хоть какую-нибудь ниточку ухватить!

— Если вам хотелось меня заинтриговать, вы этого добились. Мне бы очень хотелось…

— …чтобы я сняла маску?

— Нет-нет, — неожиданно для себя сказал он. — Вам лучше в маске.

Она рассмеялась:

— Экий вы любезный! Я еще не слыхивала такой деликатности. А если я без маски еще привлекательнее?

— Сомневаюсь, право…

Она расхохоталась, как девочка, даже согнулась от смеха и совсем не по-светски хлопнула себя по бедрам.

— Без маски вы станете, как все другие, — оправдывался Михайлов, смущенный ее смелым смехом. — Снимете маску и наденете личину светскости. Пойдут фразы, ханжество. Куда денется ваша искренность! Так вы мне интересны, я вас никогда не видел прежде, не видел таких прелестных рук, не слышал такого голоса, не встречал у женщин такого… — Он хотел сказать «такого ума», но сдержался, подумав, как бы она не обиделась чего доброго. — Когда вы в маске, одним словом, мне и самому легче говорить с вами откровенно.

Кажется, он ее убедил, но сказала она совсем о другом:

— Отныне я заведу альбом, и все знаменитости будут мне записывать в нем стихи. Стану собирать ваши сердца, как грибы.

Так и сказала «как грибы», хотя, наверное, полагалось бы сказать о поэтических сердцах «как цветы». Видно, Волга Саратовна сильно ее задела, в ней вспыхнуло нечто сродни ревности.

Слуги длинными щипцами сняли нагар со свечей, в зале стало светлей, загремела музыка, и началась кадриль. Ему было удивительно легко с ней, легко и просто. Оказывается, ему отраднее быть ведомым, нежели ведущим.

— Спасибо вам, — сказал Михайлов.

— За что?

— За то, что вы прислали мне записку.

— Экий пустяк. Мне это не впервой.

Он говорил искренне, а она продолжала играть. Костюм, что ли, ее обязывал?