ак хорошо мы с Манчинкой смотримся, какая мы пара -- просто загляденье, а когда полька стала совсем уж головокружительной и ленты и ленточки Манчинки поднялись и вились по воздуху, как и ее соломенная коса, я вдруг заметил, что танцоры перестают танцевать, что они с отвращением отшатываются от нас, что в конце концов уже не танцует никто, кроме нас с Манчинкой, все же остальные танцоры образуют круг, но не круг почета, а круг, в который центробежная сила вынесла нечто ужасное, чего не заметили вовремя ни я, ни Манчинка, а потом подскакивает ее мать, хватает Манчинку за руку и с испугом, если не сказать с ужасом, убегает из танцевального зала в Нижней пивной, чтобы никогда больше сюда не вернуться и чтобы я никогда уже не увидел Манчинку, разве что спустя много лет, потому что Манчинку с тех пор прозвали Манчинка-засранка, ведь Манчинка так разволновалась во время белого танца и была так тронута моим признанием в любви, что пошла в уборную при пивной, где пирамида фекалий чуть ли не доставала до отверстия в настиле, и ее ленты и ленточки окунулись в содержимое этой деревенской выгребной ямы, после чего она вернулась из темноты в освещенный зал и ее разметавшиеся под действием центробежной силы ленты и ленточки забрызгали и заляпали всех тех танцоров, что оказались поблизости... Я прессую макулатуру, и зеленая кнопка означает движение вперед, а красная кнопка -- назад, так что моя машина проделывает главнейшее в мире движение, подобно мехам у гармони, подобно кругу, который, начавшись в некоем месте, должен непременно там же замкнуться. Манчинка, не в силах удержать прежней своей славы, вынуждена была впредь нести один лишь свой позор, в котором она не была повинна, так как то, что случилось, было человечно, даже слишком человечно; Гете простил бы подобное Ульрике фон Леветцов, и Шеллинг наверняка своей Каролине, разве что Лейбниц вряд ли простил бы эту историю с лентами и ленточками своей царственной возлюбленной Шарлотте-Софии, точно так же, как и чувствительный Гельдерлин госпоже Гонтар... Когда спустя пять лет я отыскал Манчинку, вся ее семья из-за этих лент и ленточек переселилась куда-то в Моравию, и я попросил простить меня, ибо я ощущал свою вину за все, что случалось где бы то ни было, за все, что прочел когда-либо в газетах, во всем этом был виноват только я, и Манчинка меня простила, и я пригласил ее поехать со мной отдохнуть, я выиграл в лотерею пять тысяч крон, а деньги я не любил и потому хотел поскорее разделаться с ними, чтобы не возиться со сберкнижкой. И мы с Манчинкой отправились в горы, на Золотое взгорье, в отель "Реннер", дорогой отель, чтобы как можно быстрее расстаться с деньгами и заботами, все мужчины завидовали мне из-за Манчинки, все каждый вечер наперебой старались отбить ее у меня, по Манчинке вздыхал сам фабрикант Ина, а я был счастлив, потому что деньги таяли; о чем бы мы с Манчинкой ни подумали, все у нас было, Манчинка каждый день ездила кататься на лыжах, светило солнце, стоял конец февраля, и она загорела, и ездила, как все, по сверкающим склонам в блузке без рукавов и с глубоким декольте, и вокруг нее беспрерывно вертелись мужчины, я же сидел и потягивал коньяк, но около полудня все мужчины уже сидели на веранде перед отелем, загорали в креслах и шезлонгах, пятьдесят шезлонгов и кресел вытягивались в ряд вдоль тридцати столиков, на которые выставлялись ликеры и аперитивы, что же до Манчинки, то она всегда каталась очень долго и приезжала в отель перед самым обедом. И вот в последний, точнее, в предпоследний день, на пятый день, когда у меня оставалось всего пятьсот крон, я сижу рядом с прочими постояльцами и вижу, как подъезжает Манчинка, красивая и загорелая, она едет по отрогу Золотого взгорья, я сижу с фабрикантом Иной, и мы чокаемся в ознаменование того, что я потратил четыре тысячи за пять дней, фабрикант Ина думал, что я тоже какой-нибудь фабрикант, и вот я вижу, как Манчинка скрылась за соснами и карликовыми елочками, а потом появилась и энергично подъехала к отелю, она по обыкновению катила мимо постояльцев, и сегодня было так славно, так ярко светило солнце, что были заняты все кресла, все шезлонги, и коридорным пришлось принести из отеля несколько стульев, и моя Манчинка, как всегда, ехала прогулочным шагом мимо ряда загорающих постояльцев, и воистину прав был фабрикант Ина, сказавший, что Манчинку нынче так и хотелось расцеловать, однако стоило Манчинке миновать первых солнцепоклонников, как я увидел, что женщины смотрят ей вслед, а потом хихикают в кулак, и чем ближе она была ко мне, тем отчетливее я видел, что женщины давятся от смеха, а мужчины откидываются назад, прикрывают лицо газетой, притворяясь, будто потеряли сознание или загорают с закрытыми глазами, и вот Манчинка подъезжает ко мне, минует меня, и я замечаю, что на одной из ее лыж, прямо за ботинком, лежит огромный кусок дерьма, величиной с пресс-папье, у Ярослава Врхлицкого есть еще об этом чудесное стихотворение, и я вдруг понимаю, что это вторая глава жизни моей Манчинки, которой суждено нести свой позор, но не познать славы. И когда фабрикант Ина поглядел на то, что по нужде оставила Манчинка на задней части своей лыжи где-то там за карликовыми елочками на отроге Золотого взгорья, то фабрикант Ина упал в обморок, он и после обеда оставался каким-то пришибленным, а Манчинка залилась румянцем по самые волосы... Небеса не гуманны, и думающий человек тоже не может быть гуманным; я прессую брикет за брикетом, в сердце каждого вкладываю раскрытую книгу с прекраснейшим текстом, я работаю на прессе, а мысли мои заняты Манчинкой, с которой мы в тот вечер потратили все деньги на шампанское, но даже коньяк не помог бы удовлетворить наше страстное желание, чтобы Манчинка в тот миг, когда она дефилировала с собственным дерьмом перед публикой, превратилась в абстрактный образ и уехала от самой себя. Хотя из отеля "Реннер" на следующее утро -- после того как остаток ночи я умолял ее простить меня за то, что случилось, а она не простила -- Манчинка выехала гордая и неприступная, дабы исполнились слова Лао-цзы: только человек, познавший свой позор и сберегший свою славу, достоин уважения под этими небесами... Я открыл "Каноническую книгу добродетелей", нашел страничку и, точно священник, возложил раскрытую книжечку на жертвенный алтарь, в самое сердце лотка, среди расстеленной грязной бумаги из пекарен и мешков из-под цемента. Я нажал на зеленую кнопку, которая толкнула вперед эту макулатуру вперемежку с цементной пылью, и смотрел, будто в отчаянной молитве сжимая руки и сплетая пальцы, как жернова пресса смяли "Каноническую книгу добродетелей", из-за которой по смутной ассоциации передо мной возникла картинка из жизни красавицы моей юности Манчинки. Тем временем, словно глубинный подтекст, в глубинах клоак и каналов шумели сточные воды в туннелях, где два крысиных клана вели борьбу не на жизнь, а на смерть. Сегодня был замечательный день.
IV
Однажды утром мясники из "Мяса" мне привезли полный грузовик кровавой бумаги и окровавленного картона, целые вороха бумаги, которую я терпеть не мог, потому что от нее исходил сладковатый запах, а я вечно был весь в крови, точно мясницкий фартук. Чтобы защитить себя, я вложил в первый брикет раскрытого Эразма Роттердамского, "Похвалу Глупости", во второй с величайшим почтением поместил "Дона Карлоса" Фридриха Шиллера, а в третьем брикете, дабы и слово претворено было в кровавую плоть, развернул "Се человек" Фридриха Ницше. И я неустанно трудился в рое и туче мясных мух, ужасных мух, которых привезли с собой мясники с бойни, и облака этих мух кружились с бешеным жужжанием и били меня в лицо подобно граду. А когда я пил четвертый кувшин пива, близ моего пресса показался очаровательный юноша, и я сразу догадался, что это не кто иной, как сам Иисус; рядом же вдруг вырос старец с помятым лицом, и я тотчас понял, что это Лао-цзы. Так оба они стояли там, и тысячи мясных и кобальтово-синих мух тысячами зигзагов носились как сумасшедшие туда-сюда, и металлический звук их крыльев и тел звенел на высоких тонах, они вышивали в воздухе подвала огромную живую картину из непрерывно движущихся кривых и брызг -- точно так же, как, разливая краски, составлял свои гигантские картины Джексон Споллок. Две эти фигуры вовсе меня не удивляли, потому что у моих дедов и прадедов, когда они выпивали водки, тоже были видения, им являлись сказочные существа, дед, бродя по свету, встречал русалок и водяных, прадед верил в тех существ, что посещали его в солодовнях пивоварни в Литовле, в таинственных карликов, и гномов, и фей, а я, поскольку был ученым против своей воли, когда засыпал под сводами своей кровати весом в двадцать центнеров, на досках у себя над головой видел Шеллинга и Гегеля, родившихся в один и тот же год, а как-то раз к моей постели приблизился сам Эразм Роттердамский на коне и спросил, как проехать к морю. Так что я не удивился, когда нынче в мой подвал вошли двое, которых я любил, и пока они вот так стояли один подле другого, я впервые уразумел, как важно для того, чтобы понять их, знать их возраст. И пока мухи вились, жужжа, в безумном танце, а я в своей мокрой от крови рабочей куртке попеременно нажимал зеленую и красную кнопки, я видел, как Иисус непрестанно идет в гору, меж тем как Лао-цзы уже стоит на вершине. Я видел пылкого юношу, который жаждал изменить мир, в то время как старик беспомощно оглядывался по сторонам и возвратом к истокам подбивал свою вечность. Я видел, как Иисус молитвой создает действительность, устремленную к чуду, тогда как Лао-цзы, следуя Великим Путем, испытует законы природы, чем достигает мудрого неведения. И я грузил кровавые охапки красной мокрой бумаги, лицо у меня было покрыто кровавыми каплями, и когда я нажимал зеленую кнопку, жернов моего пресса давил вместе с этой жуткой бумагой и мух, которые не могли оторваться от остатков мяса, мух, которые, ошалев от мясного запаха, спаривались, а потом с тем большей страстью совершали свои дерганые пируэты, творя вокруг набитого бумагой лотка густую сень безумия, подобно тому, как в атоме мечутся нейтроны и протоны. Я пил из кувшина пиво и не сводил глаз с молодого и пылкого Иисуса, вечно окруженного прекрасными юношами и девушками, меж тем как Лао-цзы, совсем один, отыскивал достойное себя место упокоения. И когда пресс смял кровавую бумагу, так что из нее брызнули и потекли капли крови, в том числе и от раздавленных мух, я все еще видел Иисуса, благообразного и вдохновенного, в то время как Лао-цзы в глубокой меланхолии с безразличным пренебрежением опирался о край моего лотка,