Слишком слабый огонь — страница 2 из 5

Я помню можжевеловый привкус его губ, острие языка, обшаривающее мои десны, хищную повадку пальцев, смех, похожий на треск озерного льда под ногами. Мы с ним только и делали что смеялись. Теперь-то я знаю, что секс без смеха — вещь, ничего не стоящая, просто обряд с аккуратно разложенными на алтаре дарами. На тебе, Боже, что нам негоже.

Я помню его привычки, замашки, повадки, помню весь этот брик-а-брак, которым была завалена студия. У него была русская манера разуваться в коридоре и кельтская манера снимать носки и бросать где попало. На шкафу в коридоре у него жила кукла Касперль, которую нужно было надевать на руку, кукле этой было лет двести, не меньше, и рот у нее давно отодрался, только красные нитки торчали.

В то утро, когда я собралась уходить, и стояла у двери, поставив сумку на пол и дожидаясь каких-то слов или жестов — уж не знаю чего — он взял своего Касперля со шкафа, надел его на руку, и тот сказал мне, шамкая беззубым ртом:

К другому, чем я, иди скорее, сладострастная!

С ним катайся туда-сюда, как колеса колесницы!

В нашу первую ночь мы и впрямь катались туда и сюда, а проснулись на полу от холода, в открытое окно падал снег, на скомканные простыни намело маленький холмик.

Были и другие ночи, иногда тянувшиеся до полудня. В моем любовнике было столько силы и жажды, что я казалась себе сухой и обессиленной, однажды, увидев, что из меня не выжмешь и капли влаги, он принес с кухни персик, разломил его пополам и вложил половину мне между ног. Не могу сказать, что это меня вдохновило, но ему было наплевать. После полудня мы все же вставали, принимали душ, едва помещаясь в стеклянной кабинке, наскоро строгали сыр и хлеб, какое-то время бродили по дому, не одеваясь, и снова забирались в постель. Лекции у него были три раза в неделю, а я на своих вообще перестала появляться.

Не знаю почему, но я думала, что так будет всегда. Мне даже в голову не приходило, что ко мне можно охладеть, скорее наоборот. Я казалась себе все более дерзкой и обжигающей, irrésistible, я выкрасила волосы в алый цвет и сделала татуировку на плече — маленькую саламандру. Несмотря на это, когда Ив перестал меня замечать, я не удивилась. Я приняла это как должное. Спустя пару лет я прочла у Станиславского, что в старые времена на театре не позволено было показывать мундир, поэтому у актера в чеховском спектакле вместо мундира была униформа пожарного. Зрители понимали, что так должно быть, и никто не роптал.


…оттого что вы меня оставили, то сквозняк вдоль спины, то будто душный ветерок в лицо, так бывает между вращающимися дверьми в аэропорту, и сразу запах липнет, самолетной горячей резины, и постного масла, и мокрой кожи, как приветливо вы говорили о романах, что целиком помещаются в заглавия, вы тоже помещаетесь в свое имя — весь, целиком, с этими вашими глазами без радужки, близорукими, близко устроенными, с привычкой стирать что-то невидимое с лица, иван-ив! жан-кристоф! в постели вы читали мне вслух, я лежала, уткнувшись носом в вашу шею, слушая, как король лир перекатывается по вашему горлу, ваш русский смешон, вы путаете щекотку и щиколотку, как вы смеете не видеть меня, выходя из аудитории, отворачиваетесь, скачете через две ступеньки, обжигая ладонь о чугунные розы, я стою у двери и открываю рот, дверь хлопает, такая тяжелая пружина, ой, что с тобой? влюблена! в кого? в колокольчик! два месяца прошли, прямо по моему животу, оставляя влажные можжевеловые следы, для твоих лет у тебя не слишком-то полная грудь, говорит колокольчик, полная луна, луна на ущербе, она качается в дыре, проделанной в крыше, сними эти тряпки, говорит колокольчик, и ложись вот сюда, я ложусь куда сказано, и луна светит мне в зажмуренные глаза, и мы качаемся вместе, мы с трудом помещаемся в заглавие, так молода и так черства душой? так молода, милорд, и прямодушна


dimanche


Когда он сказал это, громко, никого не стесняясь, я вспыхнула, как будто меня по губам ударили — мы стояли напротив античной кафедры, и я видела свое лицо в пятнистом зеркале, наклонно висящем над дверью. Лицо у меня тоже было пятнистым, как будто по нему размазали алый грим военачальника Гуань Юя из китайской оперы.

— Покажете мне свою курсовую, — сказал он лениво. — Что там у вас, младшие современники Шекспира? Не приходите раньше одиннадцати, и принесите что-нибудь к завтраку, у меня без церемоний.

С ним трудно было спорить, легче было ссориться, он был старше на тысячу лет и весь покрыт чешуей парижского смешливого бесстрастия, он мог стоять за спиной, пока ты пишешь, и дышать в затылок, но это не мешало, хотелось, чтобы он стоял и дышал еще. Лекции по зарубежке были сухими, будто обгорелые листья, нужно было стоять там, перед этой тлеющей грудой, и шерудить палкой, чтобы выудить хоть что-то доступное пониманию, но ходили на них строем, два раза в неделю, хотя Ив не отмечал отсутствующих в журнале, и, кажется, вообще смотрел поверх наших голов.

В тот день он заглянул мне в лицо — не то, чтобы с сомнением, скорее, с желанием открыть и посмотреть, что внутри. Так один бирманский таможенник смотрел на гипсового Будду. Прикасаться к телу Просветленного таможенник боялся, но чутье говорило ему, что Будда доверху набит кокаином.

— Так и знал, что этим кончится, — сказал Митя, когда через неделю я переехала к Иву. — Он заканчивает книгу и ему нужен первый читатель, а кто справится с этим лучше влюбленной второкурсницы?

Завтракать с Ивом было хорошо, он умел держать обсыпанное сахаром яблоко над огнем, пока шипящая кожица не лопалась, обнажая мякоть, он вставал в шесть утра и неслышно уходил на кухню, в своей черной пижаме похожий на китайского рабочего. Посидев пару часов над книгой, он возвращался в постель, снимал пижаму и будил меня, чтобы начать свой день как положено. Потом мы пили кофе, завтракали и еще пару раз начинали день.

Кофе, вот что мне нужно. Кофейный автомат в отеле был только один, и в нем кончились стаканчики, последняя порция досталась парню с фестивальной папкой в руке, и он поделился со мной, сказав, что приехал из Мюлузы, добирался всю ночь и ужасно голоден. В рюкзаке у парня были собственные книги и даже рукописи. Я потрогала туго набитый рюкзак и подумала, что приличные люди приехали на фестиваль, чтобы говорить о высоком и находить себе издателей, а я — чтобы увидеть месье Ф. и убить его.

Подбородок у эльзасца был весь в золотистой щетине, над ним сияла сердобольная улыбка, а над улыбкой — дикие крыжовенные глаза, сразу видно, лицо романиста, не какая-нибудь там короткая проза. Выпив кофе он приободрился и принялся рассказывать мне про свои скитания в поисках сюжета. Я ждала удобного момента, чтобы спросить его про Ива, которого он, наверное, знал, но в гостиницу явилась координатор группы, и нас развели работать по разным углам.

В гостинице мне дали двухкомнатный номер с окнами на крепостную стену, в этом городе все упирается в стену или в море, и на минуту во мне вспыхнула надежда: он знает, что я здесь, он попросил поселить нас вместе, и завтра мы будем стоять у окна и смотреть на сизые бока средневековых булыжников.

— Мадам довольна своими апартаментами? — спросил консьерж, когда я выходила на улицу. — Этот номер был заказан для известного писателя, который не приедет, так что мы решили отдать его вам.

— Какого писателя? — позвоночник у меня заледенел. — Вы говорите про месье Ф.? Разве он не приедет?

— Нет, я говорил не о нем, — консьерж покачал головой. — Насколько мне известно, месье Ф. поселился в отеле на острове. Завтра вечером он выступает в театре Шатобриан, моя жена с трудом купила билет.

Вечер я провела в номере, зачитавшись подаренной книгой — здесь все дарят друг другу книги, подписывают, улыбаясь со значением, а у меня с собой только флешка с новым романом, которую я собираюсь опустить в карман месье Ф., когда встречу его на приеме в корсарской крепости. Сама не знаю, зачем мне это понадобилось: даже если он догадается воткнуть ее в свой компьютер и начнет читать, то после третьей страницы вынет и выбросит в корзину для бумаг. Так он всегда поступал с моими черновиками — а мне говорил, что прочел до конца и намерен поразмыслить.

На утро понедельника была назначена пресс-конференция в соседнем городе, пришлось вставать рано и пешком отправляться на вокзал. Всю ночь шел дождь, я совсем не спала, и море показалось мне тяжелым, как ртуть. Длинные гряды песка засыпали пирсы, скрепер у причала, когда-то ярко-желтый, покрылся ржавчиной, краска отставала сухими рыбьими чешуйками. Двое парней в брезентовых куртках расхаживали вокруг лодки, затягивая какие-то шнуры, до меня донеслась пара крепких словечек, и мне полегчало.

Merdeux! Petite salope!

— Ну хочешь, я поселю вас в одной гостинице? — безнадежно сказал Митя, похлопал меня по руке и оставил на перроне одну. Писатели уже толпились перед дверями вагонов, разглядывая свои папки с расписанием, фестивальным буклетом и талонами на обеды и ужины. Ива меж ними не было — он такой высокий, что я с другого конца перрона увидела бы его кудрявую заносчивую голову.

— Завтракать будем в поезде? — спросила писательница в красных брюках у писателя с пенковой трубкой. — Посмотри на русскую, до чего же они всегда перепуганные. Ты купил лимонаду?

Они вошли в вагон, держась за руки, и я пошла за ними, удивляясь тому, что французский еще отзывается во мне болезненной радостью, но для этого нужно стоять на перроне, курить, думать о другом, и случайно выхватить фразу из темного вокзального гула. Я знаю целую груду непристойностей, но с трудом составляю фразу в кафе. Apportez me le petit verre du calvados.

Месье Ф. ругался в постели похлеще ломового извозчика. Это удивительно шло к его свежему мальчишескому рту. Одних только синонимов слова tringler я знаю штук тридцать, это больше чем на родном языке.

На приеме в библиотеке, я напряженно вслушивалась, смотрела на губы выступавших, особенно тех, кто читал стихи, но не смогла разобрать и четверти, да чего там, десятой доли из сказанного. В библиотеке Ива тоже не было. Хотя публика плавно переливалась из одного зала в другой, и он мог в любую минуту подняться на возвышение с микрофоном. Я с удивлением поймала себя на том, что возбуждаюсь от одной мысли об этом. Все это время — почти четыре года! — я думала о нем отвлеченно, представляя высокую, неторопливо удаляющуюся вдоль улицы фигуру в светлом пальто. Или неторопливо приближающуюся. Он никогда не ходил быстро, даже если опаздывал. Я представляла человека без лица и без свойств, в сущности — только имя и свою собственную ненависть. Но теперь, когда он мог оказаться за стеной, или даже окликнуть меня, его лицо и свойства выплыли из мрака с такой ослепительной силой, что мои бедра покрылись гусиной кожей, а грудь стало ломить и покалывать. Пришлось выпить залпом две рюмки какой-то липкой дряни, оставшейся на буфетном подносе.