Слово в пути — страница 2 из 11

Город Старика Хоттабыча

Настоящая жизнь Сочи началась в годы НЭПа, а расцвела при Сталине. Эти два временных обстоятельства, а не только пляж (галечный, неважный по качеству) и море (часто бурное, до середины июля довольно холодное) надо держать в памяти, обсуждая примечательность единственного большого российского курорта.

То теплое, что досталось сократившейся стране, тянется всего на 400 километров вдоль Черного моря от Тамани до Адлера. И если едешь на машине, то на развилке в Джубге подумаешь-подумаешь и свернешь все-таки не на север, к Геленджику и Анапе, а на юг, к Сочи.

Что до сувениров-трофеев, они по всей черноморской России одинаковы: 1) ракушки — непригодные, но непременные для пепельниц; 2) розы в коробках, начинающие вянуть уже в самолете; 3) кубанское вино, равно безрадостное в розлив и бутылочно; 4) вкусные и красивые чурчхелы, которые делают не только из виноградного и гранатового сока, но по- декадентски из абрикосов, персиков и груш.

Что до климата и условий, на севере подичее, кто любит, на юге — покомфортабельнее, не говоря о субтропиках с 6о процентами солнечных дней, цветущей магнолией с мая по октябрь и собой самим на неизбежной горе Ахун, где до тебя снимались миллионы, так и ты снимись и всем безжалостно разошли.

Однако для любителя основная приманка Сочи не в этом. Здесь — заповедник былого величия. Такие можно разыскать и в других местах, но в Москве все разбросано да и заслонено новым гигантизмом; центр Минска — в другой стране; в Комсомольск-на-Амуре не долететь. Сочи — концентрат. ВДНХ, растянутая узкой полосой вдоль моря. Ампир на ампире и ампиром погоняет. Большой Сочи — 145 км от Шепси до Псоу (не пугаться — это названия рек). Но главное — от реки Мамайки до пансионата «Светлана»: десять километров побережья, десятикилометровый Курортный проспект.

Начать стоит с сада-музея «Дерево дружбы». Посаженный в 30-е (хорошее словосочетание!) цитрусовый интернационал: 45 видов лимонов, апельсинов и пр. на одном стволе. Однако дружба тут не грейпфрута с мандарином, а тех, кто делал прививки, оставляя бумажки с именами: Гагарин, Хо Ши Мин, Поль Робсон, весь чемпионат СССР по шахматам — 1300 дружб. Подсуетились как-то и Ломоносов с Дарвином — не стоит задумываться как: ты уже в мире мечты, терпи.

Не пройти мимо музея по точному адресу: дом Островского на улице Корчагина. В конструктивистском особняке писатель успел прожить всего год до смерти. В 50-е построили музей в том стиле, который назвали сталинским ампиром. Именно в начале 50-х этим монументальным военизированным классицизмом триумфально застраивали Сочи — Морской вокзал, вокзал железнодорожный — по образцам конца 30-х (Зимний театр). Более всего классическая сочинская эстетика разгулялась в привилегированных санаториях, что понятно: простой житель страны мог самым буквальным образом сойти с ума. Не зря же в фильме «Старик Хоттабыч» несчастный волшебник, попадая в Сочи, решает, что очутился во дворце султана. Мраморные дуги лестниц, бронзовые фонтаны, фрески, мозаики, лепнина, колонны (предпочтительно коринфского ордера: капусты больше). Попав в начале 90-х в одно из таких чудес, я обошел внутренние покои, где оказалось скромнее, но с достоинством, — на черной доске выбито золотом: «Кефир 22:00–22:30».

На последнем сочинском «Кинотавре» показывали фильм Юлия Гусмана «Парк советского периода» — о некоем Диснейленде, где за приличные деньги можно на две недели переместиться в дотошно воспроизведенное прошлое. Картина снималась в Сочи. Содержание фантасмагорическим не представляется.

За скобками года

Мы с приятелями проехали перевал Доннера в горах Сьерра-Невады, постояли у мемориальной доски в память группы переселенцев из Иллинойса, которые застряли здесь в снегах зимой 1846 года. Их было девяносто человек, они разбили лагерь, постепенно съели всех вьючных животных, потом собак, кожаную одежду, затем принялись за умерших товарищей. 48 полубезумных выживших предстали после перед судом по обвинению в убийстве и людоедстве и были признаны невиновными: такие лишения лишают рассудка.

После этой бездны подавленный выезжаешь к баснословной красоте и покою озера Тахо, как к оазису покоя и благополучия. Гигантское, в пятьсот квадратных километров, неподвижное, ослепительно изумрудное зеркало, окруженное соснами. Вода прозрачна так, что кажется: все пятьсот метров глубины просматриваются насквозь.

Мы двинулись по берегу, ища место поуютнее, и оторопели. Вдруг, словно споткнувшись, исчезли сосны и пошли дома впятеро выше деревьев, пустынный берег резко перестал быть таковым, усеявшись какими-то непляжными людьми с нездоровым цветом лица. Наконец мы поняли: въехали из Калифорнии в Неваду — единственный в США штат, где разрешены азартные игры. Вот здесь тебя арестуют за простой блек-джек, а через два метра упрешься в шикарное казино. Мы опрометью бросились назад в калифорнийскую глушь и остановились в Скво-Вэлли.

Впервые я попал в столицу зимней Олимпиады. Закрыт каток. Пустуют все сто горнолыжных трасс. Из тридцати трех подъемников работает один, и на нем поднимаешься в гору, откуда озеро Тахо становится еще величественнее. Глядя на всю неработающую спортивную мощь, отели, рестораны, магазины, кафе, из которых открыта едва одна десятая часть, легко воображаешь, что тут творится с ноября по апрель, что творилось в 1960-м, когда здесь проходили Олимпийские игры. Того, что открыто, тебе и таким, как ты, хватает, и ты бродишь по этой заброшенной роскоши, как по покинутому обитателями дворцу — он весь твой.

С тех пор я бывал в других олимпийских городах: в зимних — летом. В Лейк-Плэсиде на севере штата Нью-Йорк, Иннсбруке в австрийском Тироле, Лиллиехаммере в Норвегии, Гармиш-Партенкирхене в Баварии, Кортине-д'Ампеццо в итальянской провинции Венето, каждый раз убеждаясь, что именно «непрофилирующий» сезон придает главную прелесть месту. Так человек открывается ярче всего не в профессии, а в хобби. Ремесло может быть случайным: родители заставили поступить в определенный институт, переехал в другой город и сменил специальность, пошел туда, где больше платят, и т. д. Хобби же натужным не бывает, быть не может: выбирается по влечению души. Так и города интимнее, трогательнее, убедительнее открываются не парадной, а изнаночной своей стороной.

То же относится и к летним курортам, в которые так интересно приезжать зимой. Пустая каннская набережная Круазетт. Ветер, один гуляющий по пляжу в Марбелье. Заколоченные дачи Куршской косы. Щемящее обаяние Ялты в декабре. Мое Рижское взморье, куда я, повзрослев, никогда не приезжал летом. Человек оживляет и украшает пейзаж, но обилие людей его уничтожает. Помимо этого, есть еще одно обстоятельство, которое афористично выразил Иосиф Бродский:

Приехать к морю в несезон,

помимо матерьяльных выгод,

имеет тот еще резон,

что это — временный, но выход

за скобки года…

Ты переворачиваешь время собственным своеволием, и ощущение волшебной силы придает тебе гордости и восторга.

Самый западный русский город

В прошлом, что ли, году я в очередной раз приехал в Карловы Вары — как всегда, в дни кинофестиваля, — поселившись в гостинице «Кривань». Портье, с которым я объяснялся по-английски, заметно страдал, а когда выяснил, что владею русским, даже рассердился. Подняв палец, назидательно сказал: «Надо понимать — Карлови Вари русский город».

Это точно. Нет ни одного питейно-пищевого заведения без русского меню. В любом отеле — российское телевидение. Весь сервис пользуется тем дивным наречием, которое не только понятно, но и расширяет представление о родном языке. «Креветки на способ тигра» — это на закуску. На горячее — трогательная до слез «ножка молодой гуси». До обеда можно сходить на процедуры «отстранение морщин» и «избавление от храп», а после — отправиться на экскурсию, чтобы увидеть «архитектоническое единство в стиле ренезанца».

За ренезанцем куда-то возят, потому что в самих Карловых Варах царит стиль модерн. Курортная часть города представляет собой ущелье, по дну которого вьется узенькая речка Тепла. Элегантные дома взбираются направо и налево по крутым склонам. Наверху — настоящий лес, и, поднявшись туда на фуникулере, можно часами бродить по тропам, редко-редко встречая мечтателей, уже опившихся целебной воды, изможденных жемчужными ваннами и мануальным лимфодренажем.

По обоим берегам Теплы — променады, уставленные шедеврами зодчества конца XIX — начала ХХ века. Расцвет Австро-Венгерской империи: Карлсбад тогда пережил свой высочайший взлет. Вообще-то горячие источники тут открыли, по легенде, в XIV столетии, когда в этих местах охотился император Карл IV и его собака рухнула в кипящий водоем. Карл насторожился и, поскольку бывал уже на водах в Италии, понял, какую можно получить компенсацию за пса.

С тех пор на карлсбадских водах бывали все — проще назвать, кто не был. Аристократы лечились тут от подагры, прочие — от желудочных невзгод. Гёте приезжал тринадцать раз, и можно пройти зеленой окраиной города по «гётевской тропе», так она и называется. Маркс писал здесь «Капитал», Тютчев — «Я встретил вас, и все былое…». Петр Первый, Батюшков, Гоголь, Тургенев… Красивая православная церковь во имя Петра и Павла. Вокруг главного карловарского источника, бьющего фонтаном высотой 12 метров, возвели нечто несуразное для этого места — серое бетонное: понятно, в какие времена, тогда же и назвали без затей колоннадой Юрия Гагарина, вверх же бьет. Фонтан на месте, имя другое.

Русские так давно освоили Карловы Вары, что теперь присвоили — и это кажется почти логичным. Говорят, три четверти недвижимости тут принадлежат россиянам. Уточнить невозможно: иностранцы в Чехии не имеют права этой самой недвижимостью владеть, но почему-то очень даже владеют. В Карловых Варах — редчайший случай мирной и благотворной российской экспансии за границу. Впервые я попал сюда летом 1995 года, и былая роскошь лишь угадывалась в обшарпанных темноватых зданиях, а уж будущая пышность и не предполагалась.

Русский анклав — западнее Вены, Берлина, Неаполя. Русская речь — в колоннадах с источниками, имена которых и температура воды указаны на бронзовых табличках. Отдыхающие приникают к изогнутым носикам изящных кувшинчиков Что-то из той жизни, из старых романов. Правда, кружевных платьев и широкополых шляп не видать — все больше панамки и пляжные шлепанцы. Но в дни кинофестиваля Карловы Вары осеняет светская жизнь и смокинги, бабочки, обнаженные плечи выглядят так органично в великолепных декорациях города.

У Лукоморья

У главного чуда мировой литературы точные географические координаты — 55 градусов северной широты и 45 с половиной градусов восточной долготы. Болдино. Сколько ни учи в школе, немыслимо вообразить, что за три месяца — сентябрь, октябрь, ноябрь 1830 года — можно столько написать такого. «Повести Белкина», «Маленькие трагедии», две главы «Евгения Онегина», «История села Горюхина», «Домик в Коломне», «Сказка о попе и работнике его Балде», тридцать стихотворений («Бесы», например, или «Для берегов отчизны дальной…») — так не бывает. Еще ведь письма.

К Большому Болдину (в пяти километрах от него есть и Малое, которым владела тетка поэта Елизавета Львовна) ближе всего из заметных городов Саранск и Арзамас, но стоит отправиться из Нижнего Новгорода. Ведь сам Нижний хорош: чередование холмов и оврагов, мощный краснокирпичный Кремль, жилые дома начала ХХ века. На главной улице, Большой Покровской, — дивный образец модерна, Государственный банк постройки 1913 года, изнутри весь расписанный по эскизам знаменитого Билибина. Покровка теперь, по примеру Европы, уставлена уличной бытовой скульптурой: городовой, чистильщик обуви, мальчишка-скрипач, барыня с ребенком. У драмтеатра на деревянную скамью уселся чугунный здешний уроженец — Евгений Евстигнеев. Ближе к слиянию Волги и Оки, у подножья Кремля, поставили копию Минина и Пожарского, которая тут выглядит органичнее, чем на Красной площади, и отсюда — лучший, быть может, городской вид во всей России: с перепадами рельефа, башнями, стенами, луковками храмов. В двух минутах оттуда на Кожевенной — та самая ночлежка из горьковской пьесы.

В Болдино стоит отправиться из Нижнего и потому, что дорога спокойна и красива, а названия попутных мест — каждое есть поэма: Ржавка, Утечино, Опалиха, Кстово, Студенец, Холязино… Переезжаешь речку по имени Ежать — вроде с орфографической ошибкой: не то ехать, не то лежать, не то… Речка Пьяна — тут за три года до Куликовской битвы упившееся русское войско во главе с нижегородским князем Иваном Дмитриевичем было перебито отрядом ордынского царевича Арапши. Пьяный князь Иван утонул, а Арапша сжег Нижний. Пили только пиво, брагу и меды, водки еще не знали. Все равновесно: водка, к сожалению, есть, но нет, к счастью, Арапши поблизости.

Проезжаем Большемурашкинский район, на территории которого, километрах в двадцати друг от друга, родились два непримиримых врага, два неистовых героя русской истории — протопоп Аввакум и патриарх Никон. Вот какие большие мурашки водятся в нижегородских землях!

В Болдине, если подгадать в болдинскую осень, можно застать ярмарку с антоновкой, грибами сушеными и солеными, брагой, пшенной кашей с тыквой. А то в обычные дни на рынке из даров местной природы — мороженые куры и бананы да китайские штаны. Над рыночным галдежом и ревом грузовиков — огромный транспарант: «Приветствую тебя, пустынный уголок…», на унылом параллелепипеде кинотеатра — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»: вот этот?

В праздник Лукоморьем назначен берег усадебного пруда, и есть русалка на ветвях, закутанная в зеленый газ, — хорошенькая, из театра «Комедия». В кроне елозит, тараторя, кот Ученый в плюшевом костюмчике, правда, дуб жидковат, кот забрался на соседнюю ветлу, она покрепче. Но рядом — Все настоящее. Здешняя усадьба, в отличие от Михайловского, то самое здание, в котором жил Пушкин. Выходишь на веранду, вдруг осознаешь, что 7 сентября 1830 года вот тут складывалось «Мчатся тучи, вьются тучи…», — и кружится голова.

Туман на болоте

Октябрь — баскервильское время, там все происходило в этом месяце. В Девоншире, на юго-западе Англии, уже настоящая осень: можно попасть в полосу дождей, но если повезет — свежо и приятно, а уж воздух такой, какой должен быть в национальном парке, где нет промышленности, а единственное крупное предприятие — принстаунская тюрьма, упомянутая у Конан Дойла. Доктор Ватсон брюзжит правильно, поминая «унылость этих болот, этих необъятных просторов, впрочем не лишенных даже какой-то мрачной прелести». Холмы, долины, покрытые кустарником и невысокими деревьями, озерца, переходящие в болота.

В места «Собаки Баскервилей» из Лондона добираешься неторопливо часа три по дороге на Бристоль, а потом через Эксетер, где стоит посмотреть на романско-готический кафедрал. Можно и на поезде с Паддингтонского вокзала (как уезжали туда Холмс и Ватсон) до того же Эксетера, а дальше автобусом до Принстауна, главного городка Дартмурского национального парка.

Конан Дойл сюда приехал весной 1901 года с Флетчером Робинсоном, который и придумал сюжет о собаке. Дойл предложил ему соавторство, но тот отказался. Жили они в отеле Роуз Даки» — отель на месте, в нем туристский офис, мало- выразительный музейчик. Ежедневно приятели исхаживали по двадцать километров в поисках натуры. В Принстауне написана изрядная часть повести. Из конан-дойловского письма: «Мы с Робинсоном осматриваем болота для нашей шерлок-холмсовской книги. Сдается мне, она выйдет на славу; право же, я написал уже почти половину. Холмс — в наилучшей форме, и замысел, которым я обязан Робинсону, очень интересен».

Ситуация для Конан Дойла была кризисная. Он прославился в 1886 году, когда вышел «Этюд в багровых тонах» — первый рассказ с Шерлоком Холмсом. За семь лет герой страшно надоел своему создателю, тот хотел писать исторические романы и пьесы, но все требовали Холмса. Конан Дойл говорил: «Я чувствую по отношению к нему нечто похожее на чувство к паштету из гусиной печенки, которого однажды переел и с тех пор испытываю отвращение». В 1893 году профессор Мориарти убил Шерлока Холмса на Рейхенбахском водопаде. Молодые клерки в Сити повязали креповые ленты на шляпы.

Восемь лет держался Конан Дойл, но под давлением издателей и публики — взялся за «Собаку Баскервилей». После этого Холмс воскрес и появлялся до 1927 года в трех десятках рассказов.

Чтобы ощутить две стороны писателя Конан Дойла, надо побывать в двух местах. В Музее-квартире Шерлока Холмса на лондонской Бейкер-стрит все устроено умно и точно, будто в самом деле по-настоящему. Там явственно солидное домовитое викторианство Дойла — главное обаяние его книг. Там артефакты эпохи, а среди экспозиций — впечатляющая фильмография: 260 кино- и телефильмов, 100 исполнителей роли Холмса. Среди них — суперзвезды Джон Барримур, Джордж Скотт, Кристофер Пламмер, Роджер Мур, Фрэнк Лангелла, Майкл Кейн, Чарльтон Хестон. Ну и, конечно, Василий Ливанов.

Другая дойловская сторона — детективная — нагляднее всего в болотистом туманном Дартмуре, который Игорь Маcленников снимал в Эстонии, в Палдиски. А Бейкер-стрит у него — это Рига, улица Яуниела, где было мое последнее место работы в СССР, окномоем комбината бытового обслуживания.

В настоящем Дартмуре все так, как было при Холмсе. Когда я подошел к тому месту, которое в повести названо Гримпенской трясиной, туман висел низко-низко, и в тревожной тишине вдруг раздался странный звук — вой не вой, но что-то вроде стона. Случайный попутчик в клетчатых штанах истово перекрестился.

Рождество на Пятой авеню

За месяц от Дня благодарения (четвертый четверг ноября) до Рождества в Штатах продают товаров едва не столько же, сколько за остальные одиннадцать месяцев. То-то самая впечатляющая картина предрождественского Нью-Йорка — витрины больших магазинов, в основном на Пятой авеню.

Вообще, нет зрелища более красочного и благостного, чем города, готовящиеся к Рождеству. Мне приходилось встречать этот праздник в Риме, Вене, Париже, Венеции, Лондоне, Берлине. Преображается Прага, в которой живу последние одиннадцать лет: на Вацлавской и Староместской площадях устанавливаются ларьки с красочной мишурой, на которую в другое время не обратил бы внимания, а в эти дни почему-то подходишь и покупаешь. Там и сям — маленькие деревянные и пластиковые бассейны с карпами, основным блюдом чешского рождественского сочельника. Продавцы выхватывают сачком рыбу и бьют ее по голове короткой дубинкой — куда только смотрят защитники прав животных. В каждом городе — обязательно нечто свое и всегда общее: подъем всех сил, общественных и душевных.

В западном христианстве именно Рождество — грандиозное событие истории человечества и универсальная точка отсчета — главный и любимейший праздник. В православии — Пасха, которая церковным уставом ставится выше двунадесятых праздников, а Рождество включено в эту дюжину. На такое различие стоит обратить внимание: западный рационализм — и восточная мистичность. Одно дело — родиться: это каждому дано и совершенно понятно. Другое — воскреснуть после мученической смерти: тут чудо. Чистая радость — и радость через страдание.

Рождество не предполагает ничего, кроме вспышки положительных чувств. Отсюда и каскад дарения. Чем богаче страна, тем нагляднее лихорадка покупок. Нет города более нарядно возбужденного, чем предрождественский Нью-Йорк.

В эти недели мне нет покоя от сомнительного сходства с Санта-Клаусом. Хуже всего было в декабрьской Японии: там вообще бородатых немного, и дети на улицах Киото и Токио непременно хотели сфотографироваться со мной или хотя бы обменяться все еще экзотическим для японцев рукопожатием с криком: «Сана Коса!» В Нью-Йорке я конкурирую с Санта-Клаусами из Армии спасения, которые звонят в колокольчики, собирая пожертвования: Рождество — самый благотворительный сезон.

Несмотря на эти опасности, все свои семнадцать лет нью- йоркской жизни я совершал обход предрождественских витрин. Для туристов даже продается специальная карта с обозначением такого маршрута.

Безудержная фантазия, подкрепленная большими деньгами, создает истинные шедевры — каждый год новые. В последний свой приезд в Нью-Йорк я снова обошел излюбленные места. В магазине Вergford & Goodman на углу Пятой авеню и 57-й стрит — сцены из популярных бродвейских и телевизионных водевилей. На углу Пятой и 48-й в Saks'e — объемные движущиеся иллюстрации к книге Джеймса Паттерсона «Санта Кид»: про Кристи, дочку Санта-Клауса. На той же авеню между 38-й и 39-й Lord & Taylor предлагал историю американской почты. Свернув на 34-ю стрит, в витринах самого большого в мире универмага Macy's, обнаружил «Чудо на 34-й стрит»: живые картины из фильма 1947 года с Морин О'Хара и Натали Вуд о молодом адвокате, который берется доказать в суде, что Санта-Клаус реально существует.

Конечно, существует. Это от него — ощущение радостного покоя. Не все же бородатые на одно лицо, и Санта-Клауса, или того же меня, не примешь за Усаму бен Ладена.

Снежное кольцо

Классическое «Золотое кольцо» России зимой — совершенно особое.

Значит, так: в Боголюбове надо обойти монастырь слева, пройти по тихой, совсем деревенской улице, спуститься к воде, перейти мостик и железную дорогу, миновать рощу и выйти к краю заливного луга, который тянется к озерцу, образованному старым руслом Клязьмы у слияния с речкой Нерль. Летом это — приятная легкая прогулка, а когда зима да еще утро, то тропы нет, и ее придется протаптывать самому в снегу по колено. Если повезет, а повезти должно, у края луга сидит старушка в шапке-ушанке и большом овчинном тулупе. У нее — единственно необходимый ассортимент товаров: водка на разлив, соленые огурцы и пирожки, сохраняющие тепло в корзине, укутанной толстым ватным одеялом. После этой короткой остановки полярное предприятие заметно упрощается. С каждым шагом по заснеженному лугу становится все крупнее и отчетливее то, к чему направлен взгляд, и, остановившись наконец на невысоком пригорке, замираешь от острого ощущения чуда. Церковь Покрова на Нерли.

Сам одноглавый белокаменный храм удивительно гармоничен, но потрясает его полное слияние с окружающим ландшафтом. Во все времена и в разных странах мастера умели вписывать церковную архитектуру в пейзаж, добиваясь впечатления единства. Покров на Нерли — убедительнейший образец: храм словно сам вырастает зимой из снега, весной — из воды разлившейся клязьминской старицы, летом и осенью — из высокой травы. Впечатление верное, потому что очень давнее — церковь растет в мягком пейзаже Владимиро-Суздальской Руси с XII века. Место строительства указал князь Андрей Боголюбский, после того как в битве с волжскими булгарами погиб его сын Изяслав. Храм-памятник был завершен в 1165 году. А через девять лет погиб и сам князь Андрей. Вернувшись в Боголюбово, надо зайти в монастырь, обогнуть громаду пятиглавого храма и увидеть Дворцовый собор со стройной Лестничной башней. По ее ступеням сполз раненный боярами-заговорщиками князь, спрятавшись за круглым столбом, где и был убит.

На полутора коротких километрах спрессованы сгустки, кванты красоты, жестокости, гармонии, хаоса. То, что именуется историей.

По живой русской истории пролегло «Золотое кольцо» — понятие не географическое, а социально-историческое. Одни только полтора километра от Боголюбского монастыря до церкви Покрова на Нерли научат, восхитят, поразят и останутся в памяти. Но ведь еще есть Ярославль, Мышкин, Кострома, Владимир, Суздаль с Кидекшей, Ростов Великий, Юрьев-Польской, Переславль-Залесский: каждый из них фрагмент не только представительный, но и уникально волнующий.

В этих краях сохранились шлемовидные купола соборов — как во Владимире на Димитриевском и Успенском (на его строительстве вместе с русскими работали западные мастера, присланные Андрею Боголюбскому императором Фридрихом Барбароссой). Абрис купольного шлема строже, чем более поздняя, восточных очертаний луковка, ставшая привычной и даже «фирменной» для России.

Остановиться на ночь — новогоднюю, например, — можно в гостиничном избяном коттедже внутри стен женского Покровского монастыря в Суздале. Белокаменный монастырь стоит на низком берегу Каменки, а напротив, на высоком берегу, — краснокирпичный Спасо-Евфимиев, мужской. Когда выходишь в темноте из своей избы со всеми удобствами и телевизором, вдруг видишь, как с высокого соборного крыльца черными птицами слетают в развевающихся одеяниях монахини, и понимаешь, что машина времени — существует, работает.

Другая Франция

Главное в Бретани — что это не Франция. Ну, не совсем Франция. Ну ладно, другая Франция.

Еще города восточной части, Верхней Бретани, — Витре, Фужер, Динан, Сен-Мало — соотносятся с представлением о французской старине, которую наблюдаешь в Бургундии или Аквитании. Но по мере продвижения на запад все делается страннее, необычнее.

Начать с языка; в Нижней Бретани их два: дорожные указатели, вывески — по-французски и по-бретонски. А этот древний кельтский язык если и находит с чем-то соответствие, то по ту сторону Ла-Манша — с шотландским, ирландским.

Дома с их выставленными наружу балками похожи на германские, словно перепрыгнув через Париж и окрестности.

Бретань — единственная провинция Франции без своего вина. Здесь пьют кельтское пиво — не похожее ни на чешское или баварское, ни на британское. Медовуху с названием, которое хочется выговаривать шепотом, — шушен. Яблочный сидр — игристый и доходящий до 8–9 градусов, так что вполне можно. Строго говоря, в районе Нанта производится неплохое белое вино мускадэ. Но Нант только административно Бретань, исторически — по касательной. Зато мускадэ очень подходит к тому, что делает бретонский край лучшим на свете на вкус любителя устриц. В четырнадцати километрах к северо-востоку от Сен-Мало — мировая устричная столица, Канкаль, и на берегу уставленной харчевнями бухты хотелось бы остаться навсегда.

Этот вариант стоит отодвинуть в пенсионное будущее, а пока отправиться вглубь истинно кельтской Бретани, проехав через лес Пенпон, где хранилась чаша святого Грааля, бродили рыцари короля Артура, где посещаешь могилу Мерлина. Доставить Себе целью можно, например, поиск интересных кальверов. Это особое бретонское явление: отдельно стоящее возле церкви гранитное изваяние Креста Господня (кальвер — Голгофа). Часто это многофигурные композиции, до двухсот персонажей из камня. Кальверы служили наглядными пособиями для просвещения паствы.

В Бретани трудно избавиться от мысли, что эти сугубо христианские скульптуры — наследницы древних языческих мегалитов, каменных сооружений 4-5-тысячелетней давности. Смысл их не разгадан, но ясно, что практической пользы тут нет — они воздвигались для религиозного культа. Мегалиты встречаются в Европе, и больше всего их в Бретани (под Карнаком — целые поля из многих сотен камней). И здесь, как нигде, ощущаешь связь времен: как близко мы к тому, что скрывается под сокращением «до н. э»

Чувство прикосновенности во времени сопрягается с отнесенностью в пространстве. За Бретанью — только Америка, и эта наглядно ощутимая безбрежность волнует. Понятно, почему самые лихие корсары были из Бретани, а двум из них — Сюркуфу и Дюгуа-Труэну — поставлены памятники на стенах, окружающих Сен-Мало. Отсюда же в 1534 году ушел Жак Картье, чтобы открыть устье реки Святого Лаврентия, то есть — Канаду. Он, правда, думал, что добрался до Азии. Аналогичный случай произошел с Колумбом, что никак не помешало исторической судьбе ни Канады, ни Америки.

Русскому человеку Бретань преподносит отдельные подарки. Под Оре можно положить цветы на могилу Софьи Ростопчиной, дочери московского генерал-губернатора, ставшей знаменитой французской писательницей графиней де Сегюр. Под Конкарно — дворец княгини Зинаиды Нарышкиной-Юсуповой, архитектурное безумие которого нельзя вообразить, пока не увидишь. А где же еще такое можно построить, как не в Бретани, которая вообще не похожа ни на что.

Тройная Троя

Тот, кто захочет посетить Трою, может быть разочарован внешними впечатлениями, но только если не подготовился, если всего запаса — фильм Вольфганга Петерсона с Брэдом Питтом. Не надо даже погружаться в книги, хотя и это неплохо. Главное — правильно настроиться.

Из европейской, самой примечательной, части Стамбула пересекаешь Босфор по мосту Ататюрка, единственному в мире соединяющему два континента. В азиатские районы города турист обычно не попадает, но стоит заехать и убедиться, что в Стамбуле все не так: в Европе — нескончаемый базар, в Азии — чинно и солидно.

По дороге вдоль Мраморного моря будет Бурса — первая и до XV века столица Оттоманской империи. Сейчас это миллионный город с несколькими замечательными мечетями и старыми домами, но в Стамбуле видели и получше, так что Бурсу можно объехать. Возле городка Лапсеки начинается пролив Дарданеллы. Здесь надо остановиться и с элегической печалью взглянуть на воду, вспомнив легенду о Геро и Леандре. Каждую ночь молодой человек плавал из Азии в Европу и утром обратно, а девушка зажигала на окне путеводную лампу. Межконтинентальные заплывы кончились плохо: лампа погасла, юноша утонул. В этом месте Дарданеллы переплыл лорд Байрон, чем очень гордился, и всем писал, что повторил подвиг Леандра — как-то упуская из виду, что тот плавал еженощно, а он единоразово.

В Чанаккале стоит зайти в музей, посвященный Галлиполийской кампании 1915 года, когда в этих краях погибли 110 тысяч солдат: 45 тысяч британцев, французов, австралийцев, новозеландцев, а с другой стороны 65 тысяч турок. В 1920–1921 годах на полуострове Галлиполи нашли временное убежище 50 тысяч врангелевских солдат и офицеров. Тысячи из них умерли здесь от ран и болезней.

Из Чанаккале по направлению на Измир дорога изгибается внутрь материка, поднимается в гору, и с вершины, покрытой соснами и дубами, открывается она, Троя. То есть место, где она была. И даже если ты знаешь только голливудский фильм, захватывает дух.

Через местечко Гиссарлык выезжаешь к раскопкам. Здесь экспозиция, не важно какая. Если бы греки соорудили такого деревянного коня, который стоит там, троянцы ни за что бы не открыли ворота. Но все дело — в ощущении, воображении.

Все три Трои — место, книга, фильм — значительны.

Троя — одно из важнейших понятий культурного кода человечества на протяжении веков. Прежде всего, Троя — исток всей европейской литературы. Первая известная нам настоящая книга — гомеровская «Илиада» — поражает совершенством, до которого тянуться и тянуться. Чуть не три тысячи лет назад в ней уже было все — глубокая психология и увлекательный сюжет, яркие портретные образы и массовые батальные сцены. Больше того, история о взятии Трои — готовый режиссерский киносценарий, даром что Гомер был слепой. Петерсону и другим авторам блокбастера надо было только вникнуть в «Илиаду»: там раскадровка, динамичный монтаж эпизодов, быстро перемежающиеся планы — общий, средний, крупный. Чтение «Илиады» — не только интересное, но поучительное и отрезвляющее занятие: все уже было.

Троя — еще и символ, лучше сказать — синоним познаваемости. То, что во второй половине XIX века Генрих Шлиман раскопал остатки города, разрушенного в XIII веке до нашей эры, то есть — за тридцать одно столетие (!) до этого, доказывает, что не только пространство, но и время нам подвластно. Ощущение — ошеломительное. Порыв — вдохновляющий. Можно напрячься и попробовать, например, выяснить имя- отчество своего прадедушки.

Сикстинский город

Года три не был я в Дрездене — и изумился. Есть отчего: все- таки еще совсем недавно это была безусловно Восточная Германия, почти ГДР. Особенно когда шел от вокзала к центру по Пражской улице мимо унылых кубиков знакомой эпохи. Теперь дорогу обставляют тоже кубы — но совсем другие: очень впечатляющие стеклянно-металлические, тоже не сильно приветливые, однако из другой эры, завтрашней. И они не слишком уютны — но не от бедности и убожества воображения, а, наоборот, от разгула богатства и передовых строительных концепций.

Зато за Старой рыночной площадью (Altmarkt), которая сейчас обзавелась роскошным торговым центром, начинается тот Дрезден, который был до 13 февраля 1945 года.

В ту ночь с 13-го на 14-е три волны англо-американских тяжелых бомбардировщиков смели три четверти города, который помпезно, но небезосновательно именовался Флоренцией на Эльбе. Начиная с XVI века саксонские курфюрсты и короли скупали картины и скульптуры в Италии, Франции, Голландии, Чехии, Германии. Замечательно читать эти отчеты стратегического размаха: «послал в Дрезден 232 картины за четыре года», «отправлены сто картин из коллекции моденского герцога», «в Амстердаме и Гааге приобретены 200 картин», «куплены 268 картин из коллекции графов Валленштейн в Дуксе» (это нынешний чешский Духцов, где последние полтора десятка лет жил и умер Казанова).

Поискать еще в мире здание, равное тому, в котором разместилась Дрезденская галерея. Гармоничнее дворцового ансамбля Цвингер, легкого, изящного и одновременно основательного — разве что полотна, развешанные по стенам его залов. Да и вся выходящая к Эльбе площадь при Цвингере хороша — с оперным театром, кафедралом, замком.

Дрезден с XVIII столетия стал синонимом художества. То- то по сей день «Спящая Венера» Джорджоне мелькает на дрезденских улицах чаще, чем Шарон Стоун. Рафаэлевская «Сикстинская мадонна» — чаще Мадонны. При этом растиражированность Венеры вполне объяснима — красивая голая женщина, на нарах сказали бы: «сеанс». С Рафаэлем сложнее, и вот это самое любопытное. Как с Джокондой. Но у той хоть улыбка, которая завораживает и озадачивает: чего улыбается? Чему? Кому? Нам, наверное. Но откуда мог знать Леонардо, что мы так исступленно будем впериваться взглядами в его модель? С «Сикстинской мадонной» же совсем тайна: мало, что ли, Мадонн у тех же итальянцев. Но нет лица такого чистого свечения — ни на картинах, ни в жизни. И быть не может, оттого и глаз не оторвать.

За Рафаэлем и прочими художественными радостями идешь за Альтмаркт, и тот прежний ренессансно-барочный Дрезден, который был по камушкам раскатан в ночь с 13 на 14 февраля 1945 года и по камушкам собран в последующие десятилетия, — подлинное диво, которое и должен венчать несомненный и чарующий шедевр. Правильно, что Рафаэлева Мадонна здесь на трамвайных остановках: надо напоминать местным и приезжим о человеческой жестокости и человеческом величии.

Понятно, что город раздолбали, мстя за варварские бомбежки Ковентри и Лондона, но почему же выбрали Флоренцию на Эльбе? Через полгода ведь исключили же Киото из финального списка на ядерный удар.

Дрезден не пощадили. А к 60-летию той ночи, в феврале 2005-го, на торжества установки креста на церкви Богоматери, Frauenkirche, разрушенной до кучи мусора и полностью восстановленной, из Ковентри приехал сын английского летчика, бомбившего Дрезден. Он литейщик, он и отлил у себя в Англии этот крест.

Сказания о Праге

«Старинные чешские сказания» Алоиса Ирасека были среди моих любимых книг в детстве. Сказки не уважал, а вот сказания — вполне. Ничего случайного не бывает — видно, как-то предчувствовал, что через десятилетия поселюсь в Праге.

То-то к Ирасеку бросился, как к родному, увидав памятник ему на Ирасековой площади у Ирасекового моста через Влтаву. Его книга вышла в 1894 году и стала такой же вехой национального самосознания, как монументальные здания Народного музея (1890) или Народного театра (1883). Вообще-то Прага — город умеренный, здесь все соразмерно человеку: ритм, ширина улиц, высота домов. Когда к большой выставке решили возвести на горе Петршин реплику парижской Эйфелевой башни, то сделали ее — только в четыре раза меньше. И разумно и практично.

Такие сооружения, вроде театра или музея, возникают как знаки возрождения духа, но и как свидетельства благосостояния. Прага в конце XIX века была в Австро-Венгерской империи богаче Вены. А соперничество здешних чехов и немцев оказалось крайне плодотворным: прекрасные дома строились наперебой, и по числу фасадов вычурно-благородного стиля модерн Прага опередит и Барселону и Париж.

На этой волне вышли и «Старинные чешские сказания». Занимательно обнаруживать, как их герои живут в городе.

Сказание «Знамя святого Вацлава». Князь Собеслав (XIII век) разбил войска германского императора, но сумел это сделать, лишь найдя копье и знамя небесного покровителя Чехии святого Вацлава, конный памятник которому на Вацлавской площади — место встреч в Праге. Здесь говорят непочтительно: «Встретимся у коня» или того пуще: «Под хвостом». Когда Чехия выигрывает нечто важное в хоккее или футболе, на монумент Вацлава влезает молодежь, обматывая жеребца Ардо государственными флагами. Другие внизу поливают проходящие машины богемским игристым.

«Девичья война». Это волновало меня больше всего. Речь о пражских амазонках, женском спецназе X века. После смерти княгини Либуши они решили не отдавать власть в руки мужчин и стали уничтожать их: тендерный геноцид. Особенно коварно убили воеводу Цтирада. Он ехал с отрядом к Пражскому Граду, как вдруг увидел красивую девушку, привязанную к дереву. Спешившись, воины пришли на помощь, и тут из кустов вылетел девичий эскадрон, изрубивший их в кнедлики. Девушку-живца звали Шарка, и когда едешь из аэропорта, то слева, еще до появления первых зданий, виден тот каменистый холм — Горная Шарка. На нем пасутся овцы, а прежде вон что бывало.

«О Либушиных пророчествах». Начиналась Прага с Вышеграда — он в стороне от центра: как ясно из названия, на высоком холме, обрывающемся к Влтаве. Княгиня Либуша, которая и заложила здешние тенденции феминизма, сама выбрав себе в мужья князя Пршемысла, отсюда предрекла: «Вижу город великий. До звезд вознесется слава его. И назовете вы город Прагой». Prah — по-чешски «порог», то есть речной порог у Вышеграда. Наверху красиво. Напротив изящной двуглавой Петропавловской церкви в стиле неоготики — симпатичное кафе. В парке — статуя Либуши с мужем при ноге. Туристки очень одобряют.

Сказание «Пражское гетто». Там рассказывается, как раввин Лёв создал Голема — живого человека из глины. В гетто можно увидеть кладбище и синагоги, одна из которых, Старо- Новая, — самая древняя в Европе (XIII век). Есть и памятник рабби Лёву. Но мне нравится другая легенда, исполненная не мистики, а здравого смысла: о двух голодных раввинах, которые сделали из глины теленка, оживили, зарезали и съели. Очень по-пражски.

Идеальный город

Сейчас это словосочетание идейно разболталось. Время от времени появляются списки лучших городов мира, и первая десятка объявляется идеальной. И каждый раз — претензии: «да в этом Цюрихе от скуки помрешь», «ну, Торонто — Нью- Йорк для бедных». И т. п.

А спорить не надо. Идеальный город есть. Всего один на свете. Зафиксированный, зарегистрированный — терминологическая истина.

Это Пиенца. Находится в Тоскане, в 50 километрах к югу от Сиены, в 12 километрах к западу от Монтепульчано.

Сиену представлять не надо: по крайней мере, площадь — по моей, не подтвержденной Гиннессом, оценке — прекраснейшая в мире, не говоря об остальных достоинствах города.

Кто не был в Монтепульчано, съездить надо, хотя небезопасно. Все 13 тысяч населения заняты продажей окрестных вин — Rosso di Montepulciano и Vino Nobile di Montepulciano. Нормальное времяпрепровождение в этом городке, насаженном на вершину горы, — с утра до обеда бродить по дегустациям, после обеда выспаться и снова бродить по дегустациям, не охваченным до обеда. Питейно-торговых точек тренированному туристу хватит дня на три.

В Пиенце тоже торгуют тем же дивным вином и поят им повсюду. Плюс здесь еще своя духовная радость — овечий сыр Pecorino из Пиенцы — может быть, самый знаменитый в Италии. Лучший — в пепле, похожий на грязный булыжник в углу двора. В местных кабачках пекорино подают изобретательно: с медом, каштанами, мармеладом; запекают, жарят на манер сулугуни. Берусь рекомендовать на закуску под чуть (совсем чуть) охлажденное красное — пекорино с медом и pignoli, орешками пиний, теми же кедровыми.

В общем, заметно, как мы приближаемся к идеалу.

В 1405 году в этой деревеньке (здесь и сейчас 2300 жителей), которая тогда называлась Корсиньяно, родился Энео Сильвио Пикколомини, один из образованнейших людей раннего Возрождения. В 1458 году он стал папой Пием II, а уже в следующем году поручил архитектору Бернардо Росселино превратить родную деревню в идеальный город.

Надо повторить: это было четкое понятие. Термин. Идеальный город призван был воспитывать нравы и чувства, исправлять души и умы. В трактатах той эпохи рекомендовалось, например, устраивать площади и перекрестки так, чтобы молодые были под постоянным наблюдением старших. Одни резвятся в открытом пространстве, другие чинно беседуют в колоннаде. Переписи показывают, что половина мужского населения итальянских городов XV века — люди до сорока лет, подавляющее большинство из них холостые. Альберти трогательно пишет: «Играющую и состязающуюся молодежь присутствие отцов отвратит от всякого беспутства и шалостей». Ага, щаз. Футбола, допустим, еще не было, но перечтем Шекспира: с чего сцепились Монтекки и Капулетти?

Идеальный город изображали и проектировали многие: Леон Баттиста Альберти, Филарете, Лючано Лаурана, великий Пьеро делла Франческа. Но все это осталось на бумаге. В камне попытка сделана была лишь одна — Пиенца.

Когда приезжаешь сюда, как бы ни готовился заранее, цепенеешь от миниатюрности идеала. Выходящие на главную площадь кафедральный собор и три палаццо — обычного ренессансного размера. Но сама площадь — двор. Едва не дворик. И вдруг понимаешь — да так оно и есть: это же итальянский сад камней эпохи Возрождения. Для себя, для эстетическо-интеллектуальной утехи. Там, вне, — черт знает что с безобразиями и жестокостями, а у нас тут, внутри, идеал. Вышло? Нет, конечно, и не могло. Но был замах — и остался на века в камне, золотистом песчанике Пиенцы.

Имперский пригород

Вена — из тех немногих городов мира, облик которых сразу вызывает в умственном воображении понятие «империя». Таковы Лондон, Париж, Вашингтон, Петербург, Буэнос-Айрес, Мадрид — кто там еще? Вена уверенно войдет в призовую тройку.

Не надо даже знать истории — первый взгляд все скажет. Дело и в помпезности архитектуры, и еще больше в промежутках между сооружениями. Как в японской живописи нетронутые плоскости играют столь же важную смысловую роль, как рисунок, оставляя простор фантазии, гак и величественные пустоты меж громадными зданиями неизбежно приводят к идее — не жалко. Не жалко пространства!

Будь то империи, в которых не заходило солнце (Испанская, Британская), или относительно стиснутая в размерах Австро-Венгерская — понимание масштаба одно: земли столько, сколько надо. Не хватит — захватим. Если солнце не заходит, то и городская площадь пересекается за полчаса.

На северной окраине Вены, возле Дуная, в районе Хайлигенштадт — здание, в котором отрицающий империю социализм времен «красной Вены» (1919–1934) парадоксально подтвердил имперский стиль. Это Карл-Маркс-Хоф — построенный в конце 20-х муниципальный дом для социально ущемленных. Терракотово-пастельные тона спасают от общего ужаса при виде монстра длиной в 1200 метров с 1300 квартирами. Нынче это просто многоквартирный дом, где и сейчас живут, по австрийскому термину, «пролеты» — они прекрасно зарабатывают, но пролетарство у них в мозгах, а не в карманах: иначе не выбрали бы такое жилье.

От непомерного Карл-Маркс-Хофа начинается путь в самый уютный пригород империи — Гринцинг. Туда можно приехать любым транспортом, разумеется, но стоит не пожалеть полутора часов неспешного пешего хода через приветливый лесопарк, переходящий в парк формальный. За ним — по улице Штайнфельдгассе, уставленной элегантными виллами венского извода стиля модерн, Сецессиона. В лучшей из них сейчас — посольство Саудовской Аравии: как же далеко просочилась ближневосточная нефть. Дальше — по длинной Гринцингштрассе, мимо домов, где четыре года прожил Эйнштейн и где писал Пасторальную симфонию Бетховен, — в деревенский прелестный уют.

Гринцинг оттеняет центровую Вену: здесь дома в один и два этажа с двориками, в каждом из которых — харчевня под высокими деревьями. Они называются хойриге (heurige) — дословно «этого года». Речь о вине последнего урожая, которое считается beurige до 11 ноября, дня святого Мартина. Так именуется и само вино, и ресторанчики, где оно подается. В окрестностях Вены — около двухсот хойриге, лучшие из них — в Гринцинге.

Особый мир с местными культурными героями. Конечно, большая Вена вторгалась сюда: на здешнем кладбище завещал похоронить себя Малер, он тут и лежит под лаконичным сецессионистским надгробьем; на одном доме по Химмель-штрассе — мемориальная доска в честь Шуберта, который любил проводить здесь время. Но в двадцати метрах — доска в память композитора Зеппа Фелльнера, прозванного гринцингским Шубертом. Своя иерархия, свои кумиры, свои кликухи. Понятно, кто важнее: тут процветал стиль «шраммель» — нечто игривое в исполнении скрипки, гитары и аккордеона, так славно идущее под чуть игристый рислинг или зеленый вельтлинер.

Усевшись под липой, прихлебываешь вино из маленькой кружечки на манер пивной, а тебе уже несут шницель. Правильный шницель — и более сочный свиной, и посуше и потоньше вкусом телячий — размером больше тарелки, на которой его подают. И снова обозначается имперская Вена: солидная, размашистая, основательная.

Молодец Оломоуц

Мы с компанией приятелей возвращались на поезде в Прагу из Остравы, где Вениамин Смехов ставил в местном театре спектакль «Трагедия Кармен». Постановка была отменная, да и Острава — некогда угольно-стальная столица Чехии, в северо-восточном углу страны — оказалась милым и аккуратным городом со следами былой и ныне ухоженной роскоши стиля модерн. Уголь и сталь тут рухнули, как водится во всей этой части Европы, в 90-е: промышленность ушла, архитектура проявилась.

Мы рассуждали на эти темы, как вдруг кто-то сказал: «Через двадцать минут — Оломоуц. Может, выйдем?»

Что знает приезжий, да и живущий тут, о чешских городах? Номер один, разумеется, Прага — правильно: один из прелестнейших в Европе. Номер два, опять правильно, — Карловы Вары: из людей, что-то значивших в мировой культуре, в Карлсбаде не бывали только те, у кого в порядке желудок. А кто видал гениев с нормальным пищеварением? Номер три — Чешский Крумлов, городок возле австрийской границы такого очарования, что, находись он в Италии или Франции, туда давно съезжались бы толпы. Но в силу известных исторических обстоятельств Крумлов открылся миру лишь десяток лет назад — зато уж вовсю.

Все так, однако теперь моя чешская иерархия изменилась. Сразу после Праги идет Оломоуц, стотысячный город в центре Моравии, — быть может, самый недооцененный в Европе, как Андрей Платонов во всемирной литературе.

Оломоуцу суждено туристическое будущее — в том нет сомнения. Но пока здесь спокойно и немноголюдно. Можно без помех и суеты рассмотреть готическую церковь Святого Морица и замечательно стилизованный неоготический кафедрал Святого Вацлава, шесть барочных фонтанов, «чумные» колонны на двух дивных площадях — Верхней и Нижней, ренессансную ратушу с астрономическими часами, храм Святой Анны и тот двуглавый, который носит поэтическое имя Богоматери в Снегах. Так называли церкви, построенные на местах неурочно выпавшего снега, что считалось небесным знамением.

Вот такое чудо — явление всего Оломоуца, выпавшего на чешскую землю в XV–XVI веках в том виде, который, по сути, не менялся, несмотря на исторические вихри в виде Гуситских войн, восьмилетней шведской оккупации в Тридцатилетнюю войну, религиозных пертурбаций, сделавших Оломоуц (Ольмюц) оплотом империи Габсбургов и центром архиепископства. Здесь короновался на свое 68-летнее царствование молодой Франц Иосиф, когда императорская семья бежала из Вены от революции 1848 года. А пятью с половиной веками раньше тут был убит чешский король Вацлав III, на котором пресеклась пятивековая династия Пршемыслидов.

В доме возле кафедрального собора полтора месяца приходил в себя от ветрянки одиннадцатилетний Моцарт — сочинив тут заодно Шестую симфонию. Оломоуцским оперным театром в 1883 году руководил Густав Малер. Они с городом Друг другу не понравились: вегетарианец Малер спрашивал в харчевнях шпинат, а этому надменному очкарику цинично предлагали свинину. Но здесь произошло важное: 22-летний композитор осознал свое место в музыке, сформулировав отношение к тем, кому наследует, к тому, что делает, к тем, кто слушает: «Чувство, что я страдаю ради моих великих мастеров, что смогу забросить хотя бы искру их огня в души этих бедных людей, закаляет мое мужество». Это письмо было отправлено 12 февраля, а 13-го умер малеровский кумир — Рихард Вагнер. Очевидцы вспоминали, как бродил по оломоуцским улицам рыдающий Малер, как они думали, что он плачет по скончавшемуся тогда же отцу, а он — по Вагнеру.

Дом Волка

Официально это называется Jack London State Historic Park, a в обиходе — Wolf House, Дом Волка. Так, как назвал его сам Джек Лондон. А как еще было называть дом на своем ранчо Лондону, если его писательское рождение состоялось в 1900 году с выходом сборника рассказов «Сын Волка». К этому времени двадцатичетырехлетний автор печатался уже семь лет, но то была первая книга.

Впервые в виноградную долину Сонома к северу от Сан- Франциско он попал в 1903-м, а через два года купил тут участок в 52 гектара, очарованный этими местами.

Немудрено: насколько же Северная Калифорния прекраснее более знаменитой Южной с ее Голливудом и Беверли-Хиллс. На севере — Иосемитский национальный парк, городки золотой лихорадки, горы Сьерра-Невада, зеркальное озеро Тахо, секвойные леса, один из красивейших в мире городов — просторный легкий Сан-Франциско, захватывающая Дорога № 1 по кромке океана, мимо некогда русского Форт-Росса, и вот эти изумительные долины — Сонома и Напа, где производят лучшее в Западном полушарии вино.

От города Сонома надо проехать на северо-восток километров пятнадцать до Глен-Эллена, оттуда рукой подать до Дома Волка. Сейчас ранчо раскинулось уже на 320 гектаров — прикупили наследники.

В 1916 году Джек Лондон здесь умер, и это сразу понятно, даже если не знал раньше. Зловещие обгорелые руины подскажут, что произошла трагедия, хотя сам дом погиб на три года раньше хозяина. Могила-то Джека Лондона как раз малозаметна — она на холмике, без сколько-нибудь солидного надгробия. Главный памятник ему — останки Дома Волка.

Лондон начал строить его в 1911-м с размахом: кабинет двенадцать на шесть метров, такая же библиотека, все удобства той эпохи. На участке — секвойи. Множество комнат для гостей. Дом еще обставлялся, а типовые приглашения были напечатаны: гостей просили звонить загодя, обещали встретить на станции, им предлагались верховые лошади и коляски, летом — бассейн. Хозяин по утрам работал и собирался начинать общение только в 12:30.

Никто никуда не приехал. Джек Лондон не прожил ни дня в своем заветном творении, над которым трясся больше, чем над любой книгой. Дом Волка сгорел. Через восемьдесят лет экспертная комиссия пришла к окончательному выводу, что поджога не было — случайность.

Всегда стоит взглянуть на неизменно красноречивые дома писателей: подчеркнуто аскетическое жилище Флобера, бесприютные гостиничные номера О. Генри, разухабисто помпезный замок Дюма. Джек Лондон, проживший мальчишкой-скитальцем чуть не до сорока, хотел наконец повзрослеть. Не вышло, не дано. Он и не пережил этого.

После пожара Лондон и его жена Чармиан жили в небольшом коттедже — он неподалеку, в полной сохранности. Утром 22 ноября 1916 года писателя нашли на веранде. Рядом — два пустых флакона с морфием и атропином и блокнот с вычислениями смертельной дозы яда. Официальная версия — уремия: самоотравление организма из-за почечной недостаточности. Мнения биографов делятся примерно пополам.

За свою жизнь Джек Лондон перенес несколько тяжелых болезней — от цинги до тропической лихорадки. Он пил с юности, и сильно. Только пьяница мог написать настолько проникновенную книгу о пьянстве — «Джон Ячменное Зерно» — что она всерьез повлияла на введение в Штатах «сухого закона». Когда Осип Мандельштам в 1913-м писал в рецензии о Лондоне: «Безукоризненное физическое и душевное здоровье» — тот уже был законченным алкоголиком.

Причин умереть было много, но и сделать это своевольно — тоже: достаточно взглянуть на руины Дома Волка.

В гостях у Троцкого

Первый раз в Мехико я был лет двадцать назад и тогда дом Троцкого нашел с трудом. На южной окраине мексиканской столицы — в Койоакане — все знали дом Фриды Кало, жены Диего Риверы. И когда, стараясь выказать осведомленность, я объяснял, что меня интересует дом-музей того русского, который был Фридиным любовником, таращили глаза.

Между тем они в двух с половиной кварталах друг от друга, эти дома. Жилище Троцкого на углу Рио-Чурубуско и Виена правильнее назвать городской усадьбой: господский дом, сараи, сад. Тишина стояла деревенская. В клетках копошились кролики — потомки тех, которых разводил еще бывший председатель Реввоенсовета. Девочка-билетерша и сторожа не знали толком, где работают, — обращаться к ним с вопросами было бессмысленно. Помню, я беспрепятственно и нахально уселся за письменный стол Троцкого, возле диктофона с восковым валиком, надел его очки и проглядел газетную статью, которая лежала перед хозяином дома 20 августа 1940 года, когда его ударил ледорубом по голове Рамон Меркадер.

Все теперь решительно переменилось, что объясняется не разросшимся влиянием идей троцкизма, а туристическим бумом: мало-мальски привлекательное для публики выводит себя на фонтанирующий рынок путешествий.

Дом Троцкого обзавелся солидным входом, киоском литературы и сувениров (до авторучки-ледоруба пока не додумались) и встроенными в усадьбу музейными помещениями. В этих залах стоит потратить время, чтобы рассмотреть фотографии. Троцкий, при помощи Риверы, поселился в Мексике в 1936 году и насниматься успел. Чего стоит компания, путешествовавшая по стране: Лев Троцкий, Диего Ривера, Андре Бретон. Главные революционеры начала ХХ века, каждый в своей сфере. Теоретик «перманентной революции» и практик конкретной в отдельно взятой стране. Создатель монументального комикса революции, которым расписал стены мексиканских городов. Ниспровергатель, пошедший дальше двух своих компаньонов, провозгласив «диктат мысли, свободный от всякого контроля разума». Интересно, понимал ли Троцкий, что такое мысль, свободная от разума? Так или иначе, больше всего в Мехико его заинтересовала жена Риверы — Фрида Кало. Не выходивший из дому без револьвера Диего пережил. Революционер революционеру глаз не выклюет.

В остальном Троцкий был осторожен. Установили стальные двери, возвели высокие стены, наладили круглосуточную вооруженную охрану. Тем не менее однажды ночью в мае 1940 года сюда ворвалась группа под руководством риверовского коллеги, художника-монументалиста Давида Альфаро Сикейроса. Они выпустили более двухсот пуль — и следы от них до сих пор видны на стенах. Ни одна не попала в успевших залезть под кровати Льва Троцкого и его жену Наталью Седову. Нападавшие лучше обращались с кистью, чем с автоматом, к тому же сильно выпили для смелости.

Меркадеру, помня о заветах Суворова («пуля дура, ледоруб молодец»), в НКВД настоятельно рекомендовали не полагаться на темноту и огнестрельное оружие.

Троцкий похоронен во дворе собственного дома. Лаконичное надгробие с серпом и молотом создал Хуан О'Горман. Три выдающихся мастера фресок, гордость Мексики, которых выстроило в один ряд время — Ривера, Сикейрос, О'Горман, — отметились в судьбе Льва Троцкого.

Во дворике на углу Рио-Чурубуско и Виена каждый август собираются троцкисты помянуть своего вождя. С годами их не становится меньше. Многие молодые не очень хорошо или совсем ничего не знают о Троцком и его идеях. Но бум туризма, знаете ли, индустрии развлечений.

Дон Жуан в Севилье

Отдельная тема — Севилья в апреле: во время ферии, самого захватывающего праздника, который мне приходилось видеть. Но об этом как-нибудь потом, к весне поближе. В Севилью можно приезжать когда угодно: здесь и в январе доходит до 22 по Цельсию.

Всегда стоит выбрать в странствиях подходящего гида — чтобы увидеть город под его углом. В Севилье вроде бы резонно пристроиться к Кармен в компании с Мериме и Визе, даром что композитор тут никогда не бывал — как и никто из авторов пяти великих опер, помещенных в Севилью («Севильский цирюльник», «Свадьба Фигаро», «Дон Жуан», «Фиделио», «Кармен»). Но все они точно знали, что любовные приключения, соблазнения, измены нужно располагать здесь.

Сочетание неистовой святости с неистовым же разгулом — вот что создало миф о Севилье. Монастырей тут было больше, чем где-либо. Первый трибунал инквизиции прошел в Севилье: в 1480 году под председательством Торквемады. Здесь чаще всего устраивались аутодафе — сожжения еретиков, и они были самыми зрелищными: севильцы и такую жуть превращали в праздник. В этом городе было больше всего проституток, а также артистов, музыкантов, матадоров. Тугой замес страстей любого рода таков, что существует специальный термин — севильянизм.

Сказав это, выберем в гиды не Кармен, как ни жалко с нею расстаться, а Дон Жуана. Он был идальго — дворянин, не входящий в верхушку грандов. Это означает лишь честь, полученную в наследство, и больше ничего. Происхождение давало привилегии: их не сажали в долговую тюрьму и казнили не на виселице, а почетно душили удавкой. Идальго — это порывистая религиозность, болезненное чувство достоинства, презрение к любому труду; достойное занятие — только война: сражаясь за короля, сражаешься за Господа. Если войны под рукой нет — тогда разгул и покаяние, по интенсивности не уступающие военным действиям.

Обо всем этом рассказывает Hospital de la Caridad, Больница милосердия, в квартале от идущего над Гвадалквивиром бульвара Пасео-де-Кристобаль-Колон, в пяти минутах от Маэстрансы, главной арены боя быков. Больницу основал Хуан де Маньяра — идальго, из которого вырос образ Дон Жуана. Распутник, славный размахом разврата среди распутников, однажды оказавшись на грани смерти, он обратился и посвятил остаток жизни добрым делам. В назидание таким, как он, в больничной церкви — две страшные картины Вальдеса де Леаля: «Триумф смерти» и «Так проходит мирская слава». Сам бронзовый Хуан, с бронзовым же ребенком на руках, умильно глядит на свою больницу из сквера через улицу.

Как преуспел на двух поприщах человек! Hospital de la Caridad существует уже три с половиной века и чуть больше — Дон Жуан: надежнее любого камня и бронзы укрепленный гениями Мольера, Байрона, Гофмана, Пушкина, Цветаевой. И прочнее всего — Моцартом в Севилье.

Дон Жуан и Кармен — два самых звонких севильских голоса во славу вольной любви. Дон Жуан: «Да здравствует свобода!» Кармен: «Свобода — величайшее счастье». Но Кармен — вдохновенный дилетант, а Дон Жуан — профессионал любви. Он работает, и бухгалтерия у него в порядке: 640 итальянок, 231 немка, 100 француженок, 91 турчанка и испанок «милле тре» — 1003. Итого: 2065. Завистливо усомнимся.

Дон Жуан обратиться не успел: как мы помним, его безвременно утащили в преисподнюю. Но не зря же севильцы установили в квартале от больницы Хуана де Маньяры памятник Моцарту, никогда не бывавшему в их городе: главное Дон Жуан с Моцартом успели — прославить Севилью.

В Берген под музыку

Ни в один порядочный город не стоит прилетать на самолете. (Исключение — Палермо, но об этом как-нибудь потом.) Все понятно: дорога от аэропорта к центру не может быть приятной и нарядной. Братья Райт поднялись в воздух в 1903 году — к тому времени все хорошее, старое и красивое уже успело основательно застроиться малоприглядной новизной. А к развитию коммерческой пассажирской авиации — тем более. Деваться от самолета, конечно, некуда, но оттого и ценишь города с другой возможностью доступа.

Берген — самый очаровательный город Скандинавии. Именно потому его надо постараться достичь бережно и вдумчиво. Поскольку все равно едешь в Норвегию, то пусть сначала будет Осло. А вот из норвежской столицы в Берген попасть можно разными способами — и все хороши.

Первое, что приходит в голову, — машиной. Правильно. 500 километров пути таковы, что преодолеть их тяжело. Нет-нет, с дорогой все в порядке (как и со всем рукотворным в Норвегии). Не в порядке с головой, которая начинает вертеться направо-налево, с сердцем, усиленно стучащим от невиданной красоты, со временем, которого катастрофически не хватает, даже если едешь в период белых ночей: хочется останавливаться каждые десять минут, хватаясь за фотоаппарат. Бог его знает, как устроена здесь природа (Бог только и знает), но гармония вливается в тебя сама — прошу прощения за сентиментальность, но я нашел лишь один аналог автомобильной дороге Осло — Берген: это адажио Двадцать первого фортепьянного концерта Моцарта. Если найдутся единомышленники, давайте создадим клуб, назовем, например, Бергвольф — красиво.

Второй вариант — поезд. Правильно. Прямая противоположность автотрассе — по дикости (в прямом смысле слова) впечатлений, по перепаду высот, по смене за окном лесистых склонов, снежных вершин и зеленых долин. Если захочешь и закажешь соответствующий маршрут — а того стоит, — пусть дорога чуть удлинится за счет короткой пересадки на старый горный экспресс, и тогда уж точно над ущельями дух захватит. Не Моцарт, а ихний Григ: «Пер Гюнт», скорее всего. Кстати, имеет смысл для довершения картины навестить дом на окраине Бергена, в котором Эдвард Григ прожил последние 22 года своей жизни. Снаружи — белый дощатый, внутри — импозантный, вид из окон — сугубо композиторский.

Третий способ — морем. Правильно. Самый логичный, потому что самый старинный. И вот что важно: все морские порты изначально возникали не просто утилитарно — торговля, ловля рыбы, коммуникации, — но и церемониально. То есть любые правители хотели возвращаться домой, глядя на свой город в самом выигрышном виде. Мы, со своими железными, а потом воздушными дорогами, наплевали на это, забыли об этом, забили деловой пакостью береговые линии, выложенные предками по любовным лекалам. Но кое-где кое-что осталось. Таковы морские входы в Стамбул, в Венецию, в Неаполь, в тот же Палермо, в Лиссабон, в Осло. В Берген. Музыкальный аналог — произвольный: путь долгий, можно пофантазировать вволю, пока доберешься до бухты. Входя в нее, радуешься, что Берген был одним из главных центров Ганзейского союза — провозвестника нынешнего Европейского. Пестрые деревянные домики гавани Бригген, которая — насколько возможно — поддерживается в том виде, в каком она была во времена Ганзы полутысячелетней давности, сотни белых яхт, зеленые холмы, уступами спускающиеся к променаду набережной и рыбному рынку, который был бы прелестнейшим в мире рыбным рынком, не будь венецианского Риальто.

Пестрая зима

Самый большой в мире зимний карнавал в самом европейском городе Северной Америки — какова реклама!

Все правда. Семнадцать дней в начале февраля идет безудержная гульба в Квебеке, который вообще-то стоит посетить и в любое другое время года. Согласно расхожему выражению, это наиболее дешевый способ для американцев увидеть Европу, не пересекая океан. Квебек — единственный в Западном полушарии город к северу от Мексики, где сохранились крепостные стены: ими обнесен прекрасный Старый город. Впервые я попал в Квебек, уже поездив по Франции, и поразился, как бережно и узнаваемо перенесена то ли Нормандия, то ли Бретань в иной мир: ну ладно, широта примерно та же, но долгота — на 70 градусов западнее!

Выходцы именно из этих французских провинций заселяли Канаду, никак не подозревая, что безжизненные снежные пространства раздвинутся еще дальше и станут вторым по площади государством в мире. Да о каком государстве могла идти речь — даже колонизация шла вкривь и вкось. Экипаж Жака Картье, первым приплывшего сюда из Сен-Мало в 1534 году, чуть не вымер от цинги: их спасли ирокезы, научившие лечиться отваром из туи. Вторую серьезную попытку сделал Сэмюэль де Шамплейн в 1608 году — он и считается основателем города Квебека, столицы одноименной канадской провинции.

Стало быть, в этом году Квебеку — 400. Юбилею посвящен и нынешний зимний карнавал — с 1 по 17 февраля.

Поражает фестивальная пестрота. Вообще-то, Квебек — холодный и снежный. Снега здесь выпадает больше, чем в Хельсинки или Осло. В мой приезд мороз был минус двадцать пять. И при всем этом — непреходящее, неистребимое ощущение веселого, едва ли не летнего праздника. Какое-то длящееся взятие снежного городка — хлеще, чем у Сурикова. Цветовая гамма — вовсе не зимняя: из-за яркости нарядов, конечно. Белый выступает грунтовкой всего солнечного спектра.

Отдаю себе отчет в том, что этому радужному восприятию способствовал довольно крепкий пряный пунш и особый способ его продажи. Горячее спиртное заливали в полые посохи метровой длины с пробкой на винте: приостановился, хлебнул из трости — и пошел дальше, опираясь на алкоголь.

Иначе не выжить при минус двадцати пяти. Не принять участие в танцах на открытом воздухе. Не поболеть за гонщиков на собачьих упряжках. Не прогуляться вдоль громадного грациозного замка Фронтенак над рекой Святого Лаврентия. Не восхититься конкурсом ледяных и снежных скульптур: Санта-Клаус на оленях, викинги на ладье, эскимос охотится на тюленя, музыкант за роялем. Не зайти в огромный дворец изо льда — почище чем Ледяной дом Анны Иоанновны и не хуже, чем современный Icehotel в шведской Лапландии за Полярным кругом, где одна ночевка в ледовом номере стоит от полутысячи долларов и выше.

Пунш обостряет аппетит, и не забыть о кухне — не студеной, а горячей, квебекской. Франкоканадцы, которые себя не числят ни канадцами просто, ни просто французами, изъясняясь на диалекте квебекуа (в городе Квебеке только 15 процентов жителей хорошо говорят по-английски), создали свою кулинарию. Основа — опять-таки Нормандия и Бретань, но с местными деликатесами, из которых главные — лосось и олень. И тот и другой хороши копченые. Яблочная традиция французского северо-запада подкреплена патокой — кленовым сиропом, который используется шире, чем можно себе представить. Есть и зимняя забава: вскипяченная патока разбрызгивается по снегу — получаются леденцы, которые собираешь, опираясь все на тот же постоянно наполняемый посох.

Дали Каталонии

Каталонский город Фигерес приткнулся, если смотреть на карту, в самом верхнем правом углу Испании. До столицы Каталонии Барселоны раза в три дальше, чем до Перпиньяна во Франции. В этой испанской провинции вообще французский дух силен, о чем не дает забыть язык: ударения на последний слог и французистые «ж» вместо испанских «х». То-то все видные каталонцы XX века так тянулись к Парижу. Сальвадор Дали тоже уехал туда в двадцать четыре года.

Вечная ирония истории: Фигерес известен в мире только благодаря человеку, который здесь родился, умер и похоронен, — Сальвадору Дали. Хотя город стоило бы нанести на карту политики и цивилизации и без этого великого шута горохового мирового искусства.

В Фигересе — точнее, в замке Сан-Ферран — завершилась Гражданская война в Испании, кровавая романтическая война: та, в зверствах и предательствах которой все-таки еще работал принцип истинной солидарности. В мощной крепости Сан-Ферран 1 февраля 1939 года в последний раз собрались кортесы (народные собрания) республиканцев, и отсюда их лидеры ушли в изгнание: Франко победил окончательно.

В Фигересе родился Нарсис Монтуриоль, который в 1859 году изобрел подводную лодку.

В Фигересе, наконец, — на его главной улице Рамблас — великолепный музей игрушек.

Но все это стушевывается и исчезает в ослепительном сиянии славы Сальвадора Дали. Правда, нетрудно усмотреть, как его дикое и будоражащее художество вбирает в себя и войну, и игрушки, и перемещение в среду, не пригодную для человеческого обитания.

Виртуозный мастер линии (цветом он владел похуже), Дали вышел бы в большие люди и традиционным живописным путем. Но судьбой ему была предназначена иная роль: стать ориентиром. Со знаком плюс или минус — не важно. Не Дали изобрел сюрреализм, но он сделался синонимом этого течения, основанного на смещении представлений и понятий. Следуя древней карнавальной традиции, любое установление подвергается искажению и осмеянию — тем самым освежая восприятие. Таково и наследие самого Дали — к нему нельзя подходить слишком основательно. Он весь — урок. Урок жизнеспособного отношения к миру без звериной серьезности.

Лучше всего это видно в его родном городе. На площади Гала и Дали (в честь художника и его жены-музы, русской Елены Дьяконовой) стоит музей, который официально называется Театр-музей Дали. Не только потому, что Дали перестроил сгоревший в Гражданскую войну театр, но потому, что его музей есть перформанс. Начиная с огромных яиц, венчающих башни и стены здания, до «Дождевого такси» — черного кадиллака, обливаемого фонтаном, и «Зала Мэй Уэст» с диваном в виде женских накрашенных губ, с камином в виде носа, с оконными рамами в виде глазных век. И т. д.

Потом стоит проехать из Фигереса двадцать километров к берегу Коста-Брава, в прибрежную деревушку Портльигат, где провел последние свои годы Дали, чтобы поразиться тихой непритязательной прелести этих мест. Тут даже непременное яйцо на крыше его дома выглядит естественным — словно его снесли какие-нибудь большие лебеди, а не безумные фантазии. В Портльигате, и даже в соседнем Кадакесе, хотя он давно стал признанным курортом, и по дороге к ним через холмы с кривыми пробковыми деревьями сохранилась обеспеченная морем и сходящими к нему склонами подлинность. Сальвадор Дали называл свой метод «критической паранойей»: умение впадать в экстаз под контролем. В приложении к географии это и будет короткое перемещение от музея Дали в Фигересе на берег Средиземного моря.

Капище на Дунае

В 11 километрах к востоку от Регенсбурга (один из самых обаятельных баварских городов, но о нем как-нибудь в другой раз) на высоком холмистом берегу Дуная стоит одно из самых странных — на современный глаз — сооружений Европы. Это мраморный античный храм строгого дорического ордера с 50 колоннами по периметру. Размеры постамента —125 на 55 метров, чуть больше футбольного поля. Сам храм поменьше, но тоже впечатляет и удовлетворил бы самих греков: колонн — на четыре больше, чем в Парфеноне, размер (67 на 32 метра) почти такой же. Ориентировались на греков: дунайский храм был построен на 2280 лет позже афинского.

Это — Вальхалла. В древнегерманской и скандинавской мифологии — дворец верховного бога Вотана (Одина), где обитают души воинов, павших в бою. См. вагнеровское «Кольцо Нибелунга», и, надо сказать, при виде этой монументальности вспоминается «Полет валькирий» — даже не из оперы, а из фильма Копполы «Апокалипсис сегодня», где под эту музыку идут в атаку вертолеты.

Самое любопытное — что языческое капище в долине Дуная действует по сей день. Во всяком случае, последнее пополнение произошло в 2003 году.

А началось все в XIX веке, когда баварский кронпринц Людвиг задумал обессмертить таким мифологическим образом выдающихся германцев. Став в 1825 году королем Людвигом I, он взялся за строительство и торжественно открыл Вальхаллу в 1842-м. Широкая публика знает скорее внука этого короля — поклонника и покровителя Вагнера Людвига II Баварского: благодаря сказочному альпийскому замку Нойшванштейн, давно ставшему туристическим аттракционом, и фильму Лукино Висконти «Людвиг». Но, по справедливости, дедушка был куда более значительной фигурой: он разумно и красиво перестроил Мюнхен, провел ряд реформ и даже отрекся романтично после 23 лет правления — из-за скандальной связи с танцовщицей Лолой Монтес.

Оставив машину на паркинге, обходишь сооружение со стороны реки и, поднявшись по изматывающим 358 ступеням, входишь в зал, находящийся в вопиющем контрасте с суровым светлым мрамором экстерьера. Внутри — разнузданная роскошь пестрых мозаичных полов, резных каменных скамеек и резного деревянного потолка, раскрашенных кариатид, стенных панелей из цветного мрамора в прожилках. Напоминает некоторые станции московского метро.

Здесь и обитают души тех, кто запечатлен в бюстах и мемориальных досках. Бюстов — 127, досок — 64.

И начинается новая странность. В германцы зачислены поляк Николай Коперник, фламандцы Питер Пауль Рубенс, Франс Снейдерс и Антонис ван Дейк, голландцы Ян ван Эйк и Эразм Роттердамский, не говоря уж об австрийцах вроде Моцарта и Шуберта.

На этом фоне полноценно германско-нордическими выглядят россияне, которых тут четверо. Трое — полководцы: выходец из Ольденбурга Бурхард Кристоф Миних, внук рижского бургомистра Михаил (Михаэл Андреас) Барклай-де-Толли, сын прусского генерала Иван (Ганс Фридрих) Дибич. И одна из всего четырех женщин, увековеченных бюстами в Вальхалле, — Екатерина Великая, она же Софья Фредерика Августа Анхальт-Цербстская (три другие — императрица Мария Терезия, герцогиня Гессенская Амалия и оказавшаяся здесь в 2003 году Софи Шолль, юная участница антинацистского Сопротивления, казненная в 1943 году).

Вряд ли король Людвиг замысливал такую эклектику, возводя мраморного гиганта на берегу Дуная. И он бы наверняка страшно удивился, обнаружив в арийской Вальхалле занесенный сюда в конце либерального ХХ века бюст Альберта Эйнштейна.

Краков

Еще недавно Краков гордился тем, что это единственный в мире город, в котором живут два нобелевских лауреата по литературе — Чеслав Милош и Вислава Шимборска. Увы, Милош умер в 2004 году, но Краков с основаниями считает себя культурным центром Польши: скажем, здешний университет на четыре с половиной столетия старше Варшавского (и на четыре — Московского).

Пять веков Краков был польской столицей. Долго входил в состав Австро-Венгерской империи. Австрийский — немецкий в конечном счете — дух не выветрился и по сей день. Ощущение, что в Кракове меньше славянства, чем на севере страны, — словами трудно объяснимо, но безошибочно. Мне приходилось въезжать в Краков и из Праги, и из Варшавы — и получались приезды в немного разные города. В первом случае — переход почти нечувствительный, только Прага побогаче, Краков — домашнее. Во втором — перемещение едва ли не из одной страны в другую. Даже убранные поля за окном машины или поезда — не похожи. Разляпистые снопы сменяются ровненькими цилиндрами скрученного сена. Ага, соображаешь, значит, пересек бывшую границу двух империй — Российской и Австро-Венгерской.

При всем том и Прага ведь столица славянского народа, однако на ней и теперь стоит печать самой терпимой из всех империй Нового времени. Эти знаки разбросаны на всем пространстве бывшей Австро-Венгрии.

Центральная площадь Кракова — самая большая в Европе — напоминает львовскую и называется почти так же: во Львове — Рынок, в Кракове — Главный Рынок. Тоже почти правильный квадрат, огромное здание в центре, архитектурные шедевры по периметру, тоже — во многих случаях итальянской работы. Не зря один австро-венгерский город был столицей Западной Галиции, другой — Восточной. В Кракове здание посредине, в отличие от неказистой львовской ратуши, дивной красоты — Сукенице (гильдия суконщиков). В этой готическо-ренессансной роскоши польские монархи на следующий день после коронации встречались с горожанами.

Рядом — Мариацкий собор: в знаменитейшем польском храме поражает красочное многолюдье алтарных экспрессивных фигур. И опять: автор — немец Файт Штос, которому нужно было доехать до Кракова, чтобы создать лучший в мире (и самый большой в мире) деревянный алтарь, оставшись в польской культуре под именем Вит Ствош. На площади перед собором — фонтан с фигурой задумчивого юноши из соборных композиций Файта Штоса: этакий немецкий открыточный символ польского города.

Австро-немецкая культура переплавлялась в свою органично, становилась своей. И в Кракове никуда не деться от восприятия себя самого и в Средних веках, и в польском Ренессансе, и в той империи, и от всего этого — в потоке времени без дат, времени вообще: вот же он перед тобой, сегодняшний, живой, приближающийся к миллиону населения город.

Своими глазами я видел на Главном Рынке девушку, которую за час до того разглядывал в Музее князей Чарторыйских в квартале от мощной и изящной Флорианской башни. Там это была «Дама с горностаем» Леонардо да Винчи. Здесь через пятьсот лет она шла без всякого горностая, а вовсе с пуделем на поводке — только тем и отличаясь от той, такой же тонкогубой и востроносенькой, такой же неизъяснимо прекрасной.

В общественных садах — Плантах — вокруг центра вдоль бывших городских валов подобные дамы без горностаев встречаются нередко. Они там выгуливают пуделей и кавалеров, наглядно подтверждая устойчивую российскую легенду о польских красавицах. Чтобы в этом убедиться самому, стоит приехать в Краков.

Великий городишко

В Урбино 15 тысяч населения и, если бы не университет, было б еще раза в три меньше. Само название — Urhino, уменьшительное от латинского urbis («город») — указывало масштаб: Городок, Городишко. Но ведь что происходило, что крутилось тут! Какие люди! Всего-то — полтысячи лет назад.

Как же волнует ощущение причастности к истории, которую и сейчас можно потрогать. В Герцогском дворце (Palazzo Ducale) есть зал — скорее зальчик, — из которого пошло европейское воспитание приличного человека.

Надо вникнуть и осознать.

Вот в этой комнате, где сейчас выставлены картины Джованни Санти, откуда можно выглянуть в окно и подивиться красотам долин, окружающих гору, на которой теснится Урбино, — в этой именно комнате собирались при дворе герцогов Монтефельтро самые остроумные, тонкие и образованные мужчины и женщины конца XV — начала XVI столетия. А один из них, Бальдассаре Кастильоне, был настолько дальновиден, что записывал ту болтовню, соорудив из нее эпохальную книгу «Придворный». Из этого трактата-мемуара и вышли правила джентльменства, подхваченные и развитые французами и англичанами, действующие по сей день. Правила, которым следуем все мы — даже если слыхом не слыхали ни о Кастильоне, ни о Монтефельтро, ни об Урбино. Насчет быть деликатным и дерзким, легким и вдумчивым, галантным и нескучным — это там, это оттуда.

Редчайшее чувство прикосновения — повторю назойливо — к месту, из которого, в конечном счете, вышли все, кого ты ценишь и уважаешь. Зал метров пятнадцать на восемь.

Урбино — город на горе (точнее — город-гора), где улицы крутизной хорошо если градусов под тридцать, а то ведь бывает и круче: вечером в поисках подходящего ресторана замучаешься. Но вознаградишься: море далековато, так что рыбу и всякую морскую живность здесь готовят не очень, зато баранина с окрестных вершин — роскошная. И особая гордость — сыр: Casciota di Urbino, из смеси овечьего и коровьего молока (любимый сыр Микеланджело, не стыдно присоединиться). Под местное вино провинции Марке (не Пьемонт и не Тоскана, но ведь Италия все же) — идет отлично. Вино в урбинских окрестностях культивировали давно. Это ж было делом чести — в одном ряду: вино, архитектура, еда, живопись, манеры, литература.

Урбино отметился повсеместно. Бальдассаре Кастильоне подслушивал тут герцогиню Изабеллу Гонзага и ее мужа Гвидобальдо де Монтефельтро и их гостей — книга описывает четыре мартовских вечера 1507 года. Рядом — люди, на которых стоит не просто итальянская, а — коль скоро все и пошло отсюда — европейская, западная цивилизация.

Тут обдумывал планы «идеального города» Леон Баттиста Альберти — примечательна его, да и других гуманистов Ренессанса, уверенность в том, что в правильно построенном городе будут царить правильные нравы.

В Урбино провел годы самый загадочный и, возможно, значительный художник раннего Возрождения — Пьеро делла Франческа. В здешнем музее остались всего две его работы. Об одной — «Бичевание» — написано столько книг, что даже странно: картинка-то всего 59 на 81 сантиметр. И до сих пор не понять: кто кого зачем и перед кем бичует.

Но лучшее в Урбино — ходьба по улицам, спиральные подъемы до какой-нибудь панорамной точки, которая непременно обнаружится. А оттуда вдруг видишь то, что давно знакомо. Окрестные пейзажи известны тебе с детства, с журнальных репродукций. Эти виды изображал за спинами своих евангельских персонажей родившийся и выросший в Урбино сын здешнего живописца, поэта и бизнесмена Джованни Санти — Рафаэль.

Страна в центре города

Если посмотреть на Манхэттен сверху (а это несложно: из трех разных мест поднимаются экскурсионные вертолеты), то станет видно, что в самом центре вытянутого острова — прямоугольная зеленая заплата: нью-йоркский Центральный парк. Чтобы оценить его масштабы, надо туда прийти и подивиться огромному куску природы, со всех сторон окруженному небоскребами самого урбанистического из городов. Собственно, и парком такое называть как-то неудобно. Прямоугольник раскинулся с юга на север от 59-й до 110-й стрит и с востока на запад от Пятой до Восьмой авеню, занимая площадь, на которой могли бы разместиться княжество Монако и еще три Ватикана.

Вот по этой категории и должен проходить Центральный парк. На его территории — несколько озер и прудов, поля, рощи, скалы, зоосад, два катка, ресторан, разные кафе, театр и — как говорится, на минуточку — один из лучших музеев мира: Метрополитен.

Здесь два самых удачных из виденных мною литературных памятников — Алисе и Андерсену. Оба — в восточной части парка у пруда, на котором проходят гонки судовых моделей: Алиса на уровне 75-й стрит, Андерсен метров на сто южнее.

Кстати, это чистая «американа» — географические координаты в городе. Старый Свет веками накапливал рукотворные ориентиры, а Новый Свет заселялся заново, и ничто, кроме компаса, определиться на местности не помогало. Эпоха первопроходцев закрепилась в повседневном языке: «встретимся на юго-западном углу 36-й и Бродвея», «это на восточной стороне улицы», «пройдите два квартала на север». Оттого так легок для ориентировки Манхэттен. Вот в Центральном парке как раз можно заблудиться: навыки утрачены, а уличных указателей нет.

Алиса, установленная здесь в 1960 году, кажется отражением тех времен психоделической культуры: она посажена на гриб в окружении забавных монстров Льюиса Кэрролла. Девочка из Страны чудес отполирована до блеска детьми, карабкающимися по ней вот уж почти полвека. У бронзового Ханса Кристиана Андерсена на коленях раскрытая книга, на которой всегда сидит какой-нибудь ребенок: о чем еще может мечтать сказочник.

Там полно еще всяких статуй, однако лучший памятник Центрального парка — живой: Strawberry Fields («Земляничные поляны»), мемориал Джона Леннона. Один гектар, покрытый цветами, кустами и деревьями из разных стран мира (есть и российская береза).

Это у самой западной кромки парка, где в него упирается 72-я стрит. Напротив — «Дакота», один из импозантнейших нью-йоркских домов. Он был построен в стиле Северного Возрождения в конце xix века, когда жителям Манхэттена район казался такой окраиной, что здание назвали по имени одного из дальних штатов — Дакотой. Тут всегда жили знаменитости: актрисы Джуди Гарланд и Лорен Бэкол, дирижер Леонард Бернстайн и танцовщик Рудольф Нуреев. Тут по сей День живет Иоко Оно, вдова Джона Леннона, которого убили возле их дома 8 декабря 1980 года.

Узнав об этом по телевидению, рано утром 9-го я поехал к «Дакоте». В половине восьмого там уже собралась изрядная толпа, которая все нарастала. Еще стоял зимний сумрак, из которого время от времени доносились звуки гитары и голоса. Потом парень в вязаной шапочке вышел вперед и поставил на асфальт маленький кассетный магнитофон. Голос Леннона запел: Close your eyes and I'll kiss you. Tomorrow I'll miss you… («Закрой глаза, я тебя поцелую, а завтра затоскую по тебе…») — и все подхватили мгновенно и слаженно, словно долго репетировали вместе. Если вдуматься, так оно и было.

Храм войны

Токио — не самый интересный город Японии. Но без него нельзя. Как всякая истинная столица, он вбирает в себя все самое характерное в народе и стране. Так, общепринятые реплики — «Ну, Москва — это не Россия» или «Ну, Париж — это не Франция» — в общем-то, бездумная болтовня. Столица случайно столицей не становится: сюда стекаются нужные силы, важные люди (есть, разумеется, новообразования: Бразилия, Астана — там должно пройти время).

Токио сделался столицей Японии лишь в 1867 году (до тех пор это был более-менее крупный город Эдо). И конечно, если ищешь старину, то ехать надо в Киото в первую очередь. Или в древнюю Нару. Или даже в маленькую Камакуру. Если пытаешься осознать, как японцы стали частью большого западного мира, — в Иокогаму. Но в Токио есть все. Главное — то, что сделало японцев суперсовременными японцами, которых мы знаем и которым дивимся.

Атомные бомбы сбросили на Хиросиму и Нагасаки. Там — соответствующие мемориалы. Но японцы не были бы японцами, если б добросовестно не признали и свою вину — за Перл-Харбор и другое предыдущее.

У токийского храма Ясукуни — памятник павшим в разных войнах. По парковым дорожкам гуляют толпы белых голубей. Они тут и живут — в трехэтажном домике. Здесь же молодые люди куют по древней технологии мечи. Прямолинейная и страшноватая символика.

В музее Ясукуни можно взглянуть на Русско-японскую войну с другой стороны. Генерал Ноги принимает сдачу крепости у генерала Стесселя. Во всех видах — адмирал Того, потопивший в Цусимском проливе 2-ю Тихоокеанскую эскадру.

Цусима для России (ставшая катастрофой, которая должна была насторожить, но не насторожила) — в языке по сей день синоним разгрома. Двадцать четыре корабля проделали из Балтики вокруг мыса Доброй Надежды самый долгий в мировой военной истории поход, чтобы пойти на дно в Цусимском проливе 27–28 мая 1905 года. Последствия того сражения — огромны. Наметилось новое — теперь всем известное — существование другой Азии. Начался подъем Японии — военный, экономический, моральный: важнейший геополитический фактор нашего времени. Катаклизм японской войны обозначил судьбоносную роль России для всего ХХ столетия, ускорив приход Октябрьской революции.

Ясукуни находится в самом центре японской столицы, к северо-западу от гигантской территории Императорского дворца. Считается, что это память о миллионах японцев, погибших за родину. Но Япония — острова, которым вообще-то никто не угрожал, они сами нападали. Так что погибшие — жертвы собственной агрессии. О том и речь: мемориальный комплекс Ясукуни заложен в 1869 году, через год после революции Мейдзи, сделавшей страну частью цивилизованного мира.

Цивилизованного — да, но со своими специфическими особенностями. Здесь выставлены самолеты знаменитых камикадзе — врезавшихся в американские авианосцы, впрочем, как правило, без особого вреда для кораблей. Не в факте дело — дело в подвиге. Еще более впечатляющие — кайтен: человеческие торпеды. Максимальная дальность — восемь километров. Заряд взрывчатки в полторы тонны помещен вместе с человеком в снаряд длиной полтора метра и шириной 90 сантиметров. Не самое комфортабельное путешествие на тот свет.

На территории Ясукуни — один из самых прелестных в Токио прудов, у которого можно посидеть и поразмыслить. Ну, например, о том, что Япония (как и Германия) сделала покаяние за свои военные грехи национальной стратегией и что побежденные диковинным, но объяснимым образом живут лучше, чем некоторые из победителей.

Тольтекский футбол

К новому чуду света ехать из цивилизации надо довольно долго, что правильно: странно было бы и глупо, если б чудеса размещались за углом. А Чичен-Ица, город индейцев майя и тольтеков в Мексике, — не просто, а одно из Семи чудес света.

Напомним: в древности таких чудес насчитывалось семь, но это было так давно, что стихийные бедствия, люди и время стерли с лица земли шесть из них, оставив только египетские пирамиды. Кому-то сообразительному пришло в голову, что пора назначить новые. Летом прошлого года — дату выбрали элегантно: 07.07.07 — всемирное интернет-голосование завершилось, семерка определилась, и одним из новоназначенных Семи чудес света стала Чичен-Ица.

Заброшенный город, который майя начали строить в VII столетии, а в X веке захватили и стали достраивать тольтеки, находится, к счастью, у магистрали, соединяющей Канкун и Мериду, два главных города полуострова Юкатан. «К счастью», потому что иначе туда и вовсе трудно было бы добраться.

В Мериде есть что посмотреть, хоть и не очень много: старейший в Мексике кафедрал, бульвар Монтехо, несколько церквей. Есть что съесть: тут хорошо представлена юкатанская кухня — молочный поросенок, суп из лайма, такое в соусе из тыквенных семечек. Однако в Чичен-Ицу турист в основном прибывает, конечно, из Канкуна — второго по значению курорта Мексики (с тихоокеанской стороны — Акапулько, с атлантической — Канкун).

К чуду света едешь километров около двухсот, и по обе стороны дороги — заросли и заросли: агавы, низкорослые деревья, кустарник с колючками, хорошо знакомый по вестернам. Когда сворачиваешь с шоссе — снова ничего кроме девственных зарослей. И вдруг — она, Чичен-Ица. Оно, чудо!

А как не чудо, если «посредине нигде» (по замечательному английскому выражению in the middle of nowhere) — нечто невообразимое: пирамиды, храмы, обсерватория, стадионы. Три километра в длину и полтора в ширину занимает город майя и тольтеков. От мощного здания дворца на юге до Священного колодца на севере: это в него, на глубину 50 метров, сбрасывали девушек, чтобы задобрить бога дождя Чака. Или просто узнать прогноз: брать зонтик, не брать зонтик?

В центре города — пирамида Кукулькана, где еще и еще раз поражаешься искусству древних строителей. Пирамида девятиярусная, и каждая из девяти стенок очередного яруса чуть ниже предыдущей. От этого создается эффект дополнительной перспективы, и пирамида кажется куда выше своей истинной высоты — 25 метров. С каждой из четырех сторон к верхней платформе ведут лестницы, и если количество ступенек умножить на число лестниц, добавив платформу, то получится 365: в пирамиде зашифрован календарь. А сколько еще не расшифровано в древних культурах Америки, хотя прошла всего какая-то тысяча лет.

Новый Свет — оттого и новый, что мы о нем знаем куда меньше, чем о Старом.

Взять хоть тольтекский футбол. В Чичен-Ице — восемь стадионов. Самый большой — с игровой площадкой 83 на 30 метров. Соотносится с современным футбольным полем: похожей длины, но гораздо уже. Судя по всему, мяч нужно было забить в каменное кольцо на некоторой высоте. Но это все же не баскетбол, потому что били по мячу ногами. Однако главное отличие от наших игр с мячом — в исходе матча. На барельефах ясно видно, как капитан команды-победительницы перерезает горло капитану проигравших. Ценный опыт, заслуживающий всяческого внимания, тем более что, судя по накалу нынешних футбольных страстей, все к тому и идет.

Где началась холодная война

Войти в Фонтанный дом, хоть он и называется так потому, что глядит фасадом на Фонтанку, сейчас можно только с Литейного проспекта. Проход неказистый, через стандартные питерские подворотни, но вознаграждаешься сквером — внутренним двором Шереметевского дворца. Сразу за воротами — бюст Прасковьи Жемчуговой, выдающейся певицы крепостного театра графа Шереметева. Фамилия ее была то ли Горбунова, то ли Ковалева, но император Павел, восхищенный ее голосом, лирико-драматическим колоратурным сопрано теплого тембра, подарил певице жемчужное ожерелье — отсюда псевдоним. Крепостной актрисе довелось побыть и графиней Шереметевой — многолетний любовник и хозяин, аристократ из аристократов, граф и обер-камергер, обвенчался с нею, сделав законной женой. Через два года тридцатичетырехлетняя Прасковья умерла от чахотки.

Одна из меланхолически красивых историй старой России, плодотворная туристическая легенда дворца. Но Фонтанный дом знаменит другими обитателями и гостями — той эпохи, когда посреди сквера стоял памятник Сталину. (Дивное все же лизоблюдство — монумент вождя во внутреннем Дворе дома.) До 1952 года, с перерывом на эвакуацию, здесь Жила Анна Ахматова — в южном дворцовом флигеле. Сейчас тут ахматовский музей, и мало найдется мемориальных квартир такого драматизма.

Ахматова проживала в Фонтанном доме сначала со своим мужем, искусствоведом Луниным, потом одна. Постепенно пунинская квартира превращалась в коммуналку. И неизменным — главным! — сверхжильцом присутствовал он, Сталин. Сталинский памятник был виден в окно, а рядом — скамейка (она на месте), на которой после 45-го года всегда кто-то сидел, чаще двое, с профессионально незапоминающимися лицами. Они уселись под ахматовскими окнами после того, как у нее в гостях побывал будущий всемирно известный литератор, а в ту пору британский дипломат Исайя Берлин. Ахматова была уверена, что именно в ее комнате началась холодная война.

Оказавшись в ноябре 45-го в Ленинграде, Исайя Берлин, уроженец Риги, прекрасно знавший русский язык и литературу, стал разыскивать Ахматову. Пришел в гости, а когда они сидели, погрузившись в разговоры о поэзии и взаимную симпатию, во двор заявился приятель Берлина, сильно выпивший Рэндольф Черчилль, сын британского премьер-министра, с криками: «Исайя, где ты?» Сталин, которому все доложили, сказал: «Значит, наша монахиня теперь принимает иностранных шпионов». С этого, полагала Ахматова, и пошла к концу союзническая дружба СССР и Запада.

Историческая комната — печка, кровать, столик: предельная простота, не сказать — убожество. Здесь писались «Реквием» и «Поэма без героя» — черновики в этой печке и сжигались. Дверь выходила в коридор коммуналки, где всеми командовала некая Татьяна, зарезервировавшая себе место в истории как ахматовский ответственный квартиросъемщик — что делают западные исследователи с этим титулом, как переводят? В музее хранятся ее инструктивные записки Ахматовой с умопомрачительной орфографией. Хранится и удостоверение поэтессы, где в графе «занятие» значится — «жилец». Если разобраться — высокое звание, экзистенциальное: жилец на этом свете. Каждая бумажка оказывается историческим документом, музейным экспонатом, единицей хранения.

На Фонтанном доме Шереметевых был выбит девиз: Deus conservat omnia — «Бог сохраняет все». Эти слова Иосиф Бродский вставил в стихотворение, написанное к столетию Анны Ахматовой, крепостной куда менее свободной, чем Прасковья Жемчугова.

Посещение чудовища

Мало мест спокойнее и безмятежнее шотландского озера Лох- Несс.

В таком названии по-русски — тавтология. «Лох» — не обида, хотя при виде тысяч зевак, в числе которых ты сам, это значение напрашивается. Loch по-шотландски — просто-напросто «озеро», что родственно английскому lake или итальянскому lago. В общем — озеро Несс.

А то, что сюда всех этих зевак привлекает, — Несси.

Впервые свидетельство о том, что в озере водится не только рыба, но и какая-то огромная тварь, возникло полторы тысячи лет назад. С 1933 года появился термин Loch Ness Monster — Лохнесское чудовище. По-свойски — Несси. Чудом уцелевший плезиозавр, гигантский угорь, длинношеяя нерпа, тритон, водяной змей — гипотез множество: ни одна не подтверждена. Все истории, фотографии, видеосъемки и звукозаписи до сих пор оказывались либо невольными, либо сознательными подделками. Однако миф всегда сильнее факта, и сотни тысяч туристов десятилетиями напряженно вглядываются в поверхность озера: вдруг всплывет.

При том, что вокруг и без этого есть на что посмотреть. Вообще, южная Шотландия — один из самых терапевтических ландшафтов Европы наряду с Тосканой и Умбрией, с предальпийскими районами Италии, Франции, Австрии: гармония и созвучие. Той осенью, поколесив неделю по холмам, долинам, морским, речным и озерным берегам, наевшись лососины и баранины, надегустировавшись скотча в многочисленных винокурнях (distilleries), мы с женой осели на три дня у южной оконечности Лох-Несс, в крохотном городке форт Огастес.

Поселились в доме местного жителя, превращенном в пансион. Хозяина звали, как положено, Эндрю (святой Андрей — небесный покровитель Шотландии), был он красноморд и рыжеволос, говорил громко и быстро, размахивая руками, на почти непонятном «шотландском английском». Сам Эндрю никогда Несси не видал, но знал многих, кто видел. Потом мы убедились, что таков опыт всех 575 жителей Форта Огастес.

Из городка отплывают кораблики по озеру, узкому, как река, протянувшемуся на тридцать семь километров по долине Грейт-Глен. Красоты вокруг — необычайные, но пассажиры по сторонам не глядят, пытаясь проникнуть взором сквозь толщу воды на всю 230-метровую глубину.

Проделав такой рейс однажды, посетив официальный центр Несси (так и называется: Official Loch Ness Monster Exhibition) в городке Drumnadrochit, мы переместили интерес в окрестности озера с прелестным аббатством и руинами замка, выхаживая часами по тропам в холмах. Умиротворяющая обстановка подчеркивалась идеальным зеркалом озера. То-то в музее соседнего крупного города Инвернесса так много пейзажей, напоминающих левитановский «Над вечным покоем».

В середине своего последнего дня на Лох-Несс мы пошли домой перекусить, чтобы потом продолжить прогулку. По дороге говорили о том, с каким мазохистским наслаждением человек ищет чудище в толще бытия, как тревожно и жадно ожидает ужаса, как страшится и вожделеет его и как это, в сущности, неправильно, потому что жизнь в целом мирна и прекрасна.

Наш Эндрю был взволнован более обычного: он подпрыгивал в дверях, беспрестанно повторяя одно и то же, так что можно даже было разобрать эту ахинею: «Я сомневаюсь, что идет война!» Не сразу я вспомнил, что на Scottish English «сомневаюсь» в этом контексте значит «боюсь». Мы вошли в гостиную, где работал телевизор. На экране шел не виданный нами прежде триллер с мощными спецэффектами. На фоне голубого неба ярко пылали манхэттенские башни-близнецы. Было 11 сентября 2001 года.

Похвала поражению

Музей «Вазы» в Стокгольме — быть может, лучший из тех, которые мне приходилось видеть.

Нет, я помню об Уффици, Метрополитен и Прадо, но речь — не о шедеврах. В этом стокгольмском музее — вообще никаких шедевров: трудно же считать достижением человеческого гения шведский корабль «Ваза», который затонул через двадцать минут после спуска на воду. Но этот музей организован так увлекательно и умно, что из него выходишь немножко не таким, каким вошел, — а про многие ли места такое скажешь.

Музей — на острове Дьюргарден, мимо которого идут теплоходы на Ригу, Таллин, Хельсинки. В эту зону отдыха шведской столицы легко добраться из центра города и по суше, но лучше от Старого города (Gamla Stan) на пароме — чтобы загодя погрузиться в морской контекст. Да и вообще — по воде красивей. А уж там Vasamuseem найти легко — над ним торчат мачты.

Ваза — фамилия правившей в Швеции полтора века королевской династии (они занимали и польский трон: избранный в 1610 году московским царем королевич Владислав был Ваза). Самый выдающийся из этих королей, Густав II Адольф, — единственный шведский монарх, удостоенный прозвища Великий, — стал, вместе с придворными, свидетелем (и соавтором) крупнейшего позора своего правления. Один из самых больших в то время в мире, 64-пушечный галеон 69-метровой длины (в два раза меньше новой яхты бывшего губернатора Чукотки, но это же почти четыре века назад), под восторженные клики подданных был спущен со стапелей 10 августа 1628 года, вышел в стокгольмскую бухту, дал салют из всех орудий и тут же пошел на дно.

Хроники о причинах катастрофы (погибли полсотни членов экипажа) сообщают глухо, что понятно: проектом руководил сам король, который пренебрег плавучестью и остойчивостью, увлекшись слишком тяжелыми для галеона пушками, создавая флагман имперского суперфлота. Король был солдат по всей своей сути, его считали крупнейшим полководцем такие знатоки, как император Наполеон и генерал Паттон. Густав II Адольф и погиб (в 1632 году) в битве, которую выиграл.

«Вазу» Ваза проиграл. Но Швеция — выиграла.

Корабль подняли на поверхность через 333 года, тридцать лет реставрировали, а в самом начале 90-х годов ХХ века открыли музей.

Как захватывающе интересно бродить по огромному многоярусному ангару, в который помещен поднятый с морского дна галеон. В XVII столетии королям корабли строили роскошно: одних скульптур на «Вазе» около семисот. Построенный из дуба галеон виден во всю свою не только длину, но и 53-метровую высоту, от киля до клотика. Нет больше места в мире, где так представлено судно четырехсотлетнего возраста.

Современное мастерство музейного дела создает полное погружение в контекст эпохи. Вокруг на стендах — наглядный показ видов деятельности того времени: политической, военной, ремесленной, культурной, бытовой.

На больших рельефных картах виден путь, который был предназначен «Вазе», — к южной Балтике. Воевать. Тут же среди экспонатов — огромный медный макет битвы с поляками в Балтийском море, в котором шведы были разгромлены. Есть и другие примеры поучительных провалов. Весь музей, на который потрачено столько денег и труда, — образец устройства национальной гордости из национального срама. То, как богато и спокойно живет сейчас Швеция, напрямую выводится из отказа от имперских амбиций.

Все дело — в точке зрения. Что считать достойным: победу в «драке за пучок соломы», как называл это скандинавский принц Гамлет, или урок, извлеченный из поражения?

III. Живем мы в истории