Слово в пути — страница 3 из 11

Армения

Праздник

Арарат мы увидели на второй день пребывания в Армении. А то уж начали нервничать. Вообще-то гора, хоть и находящаяся на турецкой территории, видна из разных мест Еревана, но горизонт затянула дымка, и я стал вспоминать Японию, в которой был три раза, но только на третий удостоился зрелища Фудзиямы, хотя очень старался.

Зато любому прилетающему в столицу Армении сразу подается другой, еще более известный в России, «Арарат». У какого русского не забьется сердце при виде этой горной вершины, взятой в кружок и помещенной на бутылочную этикетку. При подъезде в город из аэропорта, после сумасшедшего мелькания сплошных казино, как визитная карточка страны — махина коньячно-винно-водочного комбината «Арарат». Величественное здание на холме, а напротив еще одно, с огромной световой надписью поверху — Noy, хотя это всего только марка минеральной воды. Но Ной, по Библии, и должен находиться на Арарате.

Однако сам Арарат где? Нас с фотографом Сергеем Макcимищиным успокаивал приятель-сопровождающий, сам превосходный фотограф и обаятельнейший человек, Рубен Мангасарян. И правда, вместе с ним гору мы впервые увидели с самого правильного места — от арки Чаренца. Поэт Егише Чаренц, пока его не расстреляли в 37-м, любил приходить сюда, глядя на невероятную красоту Араратской долины с двумя сахарными головами на горизонте — одна побольше, другая поменьше, — соединенными плавным изгибом седловины. Она и вправду очень красива, эта двуглавая, самая знаменитая в мире гора, обманчиво близкая, и даже не обманчиво — потому что всего-то в 50–60 километрах, — но чужая. В утешение отсюда виден и Арагац — высочайшая вершина Армении, увы, на 1047 м ниже Арарата.

К арке Чаренца мы подъехали по пути в Гехард. Это священное для армян место — монастырь, вырубленный в скалах ущелья горной речки Гарни. Здесь хранилось копье, которым ударил распятого Иисуса римский воин. Потом копье (по-армянски — гехард) передали в Эчмиадзин, где центр Армянской апостольской церкви и резиденция католикоса.

Храм в Гехарде — того же желто-серого камня, что окружающие утесы. Внизу у дороги тетки торгуют полуметровыми овальными пирогами с начинкой из грецких орехов — гата; по поверхности — печеный орнамент. Рубен морщится: «Слишком красиво». Все верно — что нужно туристу? Нарядность. Вкус на фото и видео не воспроизводится. У входа в монастырь — дикая смесь сувениров: статуэтки Богоматери с Младенцем, разноцветные магнитные попугайчики, иконки, крестики, деревянные плоды граната, куклы, таблички с не похожим ни на один в мире алфавитом, которым так гордятся армяне. По верхней кромке ущелья — ряды монастырских ульев. За стеной бурлит река, возле которой заветное дерево, на которое вяжут ленточки, прося кто о чем.

В стране, первой в мире принявшей христианство как государственную религию — в 301 году, более 1700 лет назад! — язычество в ходу: скажем, февральский праздник огня, июльский праздник воды… Или все-таки неправильно и даже глупо — называть такое язычеством: это есть слияние с природой, уважение к ее законам, древнее которых нет и теоретически быть не может. Много раз я замечал в разных местах мира, что именно такая буйная эклектика, отдающая кощунством, и есть вернейший признак простой, внятной и твердой веры, которой ничего не страшно. Над верой опасливо трясутся там, где ее легко пошатнуть.

В храме Гехарда — крестины. Семья из села Арамус в провинции Котайк, славной одноименным пивом и разноименными овощами. Крестят Погосянов — Маринэ и Тиграна. Мы знакомимся с родителями — Самвелом и Анжелой и тут же получаем приглашение в гости. Но сначала — обряд. Идет крещение в церкви, а потом у двух хачкаров — средневековых каменных надгробий с изображением креста и орнаментом (хач — крест, кар — камень) — имитируется жертвоприношение: привезенной с собой рыжей овце вкладывают в рот щепотку соли. Парнокопытному предстоит прожить еще ровно столько, сколько времени понадобится на дорогу к дому.

Погосяны сажают к нам в машину провожатого из юных родственников. Едем мимо красивых и ужасных мест: в Котайкском районе много подземных источников и земля движется: то, что кажется следствием точечной бомбежки, рухнуло само, без всякой войны. Жизнь тут подлинно на выживание; некий собирательный благословенный юг, сложившийся в воображении, стремительно уходит из сознания.

У дома политкорректное притворство с солью заканчивается: овцу вытаскивают из пикапа и Самвел аккуратно отрезает ей голову у ворот. Кровь смывают из шланга, а тушу подвешивают в саду за заднюю ногу к ветке зацветающего персика, начинают в три ножа свежевать. Вокруг, среди абрикосов, яблонь, груш, бродят куры и бодрые петухи. Один из них мог оказаться на месте овцы, будь приглашенных поменьше. Но сегодня за столом — больше 60 человек, и это только самые близкие. «Никаких двоюродных, ты что, мы бы в доме никогда не поместились», — говорит мне Сано, муж Самвеловой сестры.

Арамус — армянская столица морковки. Странно представлять себе этот незатейливый овощ как источник жизни и благосостояния, но почему нет. Есть даже популярный радиоклип о морковке: мол, слаще, чем шоколад, и отчего бы ей не быть такой же дорогой, как шоколад.

Все мужчины (кроме нас!) в черных костюмах с люрексом. В них перетаскивают столы, опускают в тандыр шампуры, свежуют овцу.

Из свежей баранины делается хашлама — отварное мясо, просто сваренное в малом количестве воды: тот случай, когда любые добавки только портят основу. В принципе, хашлама может быть приготовлена с овощами или вином, но если это матах (жертвоприношение) — только в воде. Кастрюля с бараниной тихо булькает на двух кирпичах, под которые подведена газовая горелка. Когда крестины, надо сначала угостить этим мясом семь посторонних людей, лишь потом есть самим.

Говядина идет на кюфту: фарш не меньше часа руками взбивают в тазу до пастообразной массы. «Знаешь, — говорит Самвел, не переставая мешать, — армяне очень мучаются, чтобы хорошо поесть». Потом из массы скатывают шары и варят — выходит что-то вроде горячей колбасы, только нет на свете колбасы такой тонкости и нежности.

Свинина большими кусками нанизывается на шампуры, шампуры по полдюжины надеваются на железный прут, и полдюжины таких прутьев опускаются в тандыр, отверстие забрасывается кошмами. Через сорок пять минут будет шашлык хоровац. Сано проверяет готовность — кусок должен отрываться пальцами. Шашлык, снятый с шампуров, перекладывают в тазы, выстеленные лавашом. Интересно, почему получается вкуснее, чем у меня — что на Рижском взморье, что на Лонг-Айленде, что под Прагой?

На 60 человек уходит примерно 60 кг мяса: 35 кг свинины, 10 кг говядины, 15 кг баранины. Обилие трав: тархун, реган, кинза, котем (цицматы, он же кресс-салат). Сказочный хнджлоз (любят армяне запустить четыре-пять согласных подряд: чтоб иноземцам неповадно было) — дикорастущий лук, который отваривают с солью, сбрызгивают лимоном или уксусом. Примечательный штрих укорененности жизни: в пищу идет невероятное множество диких — полевых и лесных — трав. На счету все, что растет, и тем более — что движется.

Процесс запущен, процесс пошел, и в саду гости дожидаются призыва за стол: мужчины играют в карты (блот — вроде европейского белота, что ли), в нарды; женщины беседуют, приглядывая за детьми.

Сразу после первого тоста начинаются танцы — традиционные, под аранжировку народной музыки, несущейся из мощных динамиков. Танцевать умеют все, некоторые виртуозно. Честь приезжих отстаивает Максимишин, который где-то тайком выучился армянским пляскам и теперь срывает овации.

Сегодня в Аромусе — престольный праздник, к которому и приурочены крестины. В такой день приносят ухт — обет: режут овец, петухов, долго вкусно едят зарезанное.

Сано ведет нас за деревню, где на высоком холме — маленькая церковь Богоматери, скорее часовня, из розового туфа. К ней вьется крутая тропа. По сторонам тропы — диковинное, почти вертикальное кладбище. Надгробья побогаче — на фамильных участках, покрытых жестяными навесами, увенчанными жестяными же маленькими соборами, подобиями главного храма страны в Эчмиадзине.

Я видал немало церквей и часовен, особенно содержащих мощи святых, путь к которым сознательно призван напоминать о Крестном пути. Здесь — воспроизведение убедительное: сколько же должно пройти столетий, чтобы стерлась крутизна скал, сгладилась острота камней, по которым бредешь вверх к храму?

А ведь праздник есть праздник, и молодые женщины идут в нарядных платьях и на высоких каблуках. Допотопные бабушки практично обуты в яркие кроссовки. Тот же стилистический разнобой вдоль тропы, где сидят торговцы всем подряд: рядом со скорбным ликом Спасителя — румяная харя покачивающейся и позвякивающей куклы алого цвета, пестрые пластмассовые свистульки соседствуют с пластмассовыми же распятиями. Прихожан зовут сфотографироваться на фоне часовни вместе с обезьяной в коричневом плюшевом костюме и телепузиком в плюшевом красном. Пацаны, одетые в душные наряды, время от времени сдвигают аляповатые морды на плечи и приходят в себя, присаживаясь на края надгробий.

Почему-то здесь все такое не коробит: за тысячу семьсот лет этот народ получил право обходиться со своей верой панибратски. Да и в XX веке тут не было такого оскорбительно повального отказа от прежних святынь, как у большого брата к северу. И крестили, и венчались, и отпевали — при той власти тоже.

По мере подъема все шире открывается панорама горных хребтов со снежными вершинами. Все ближе часовня, и видно, что из арочного окна над входом валит черный дым. Это тысячи принесенных и зажженных тут свечей сваливаются в кучу, и уже полыхает сплошной костер. В храме дымно, жарко, душно, места не хватает. Поднявшиеся сюда обходят часовню и ставят свечи в камнях и на земле. Их столько, что скалы на два метра в высоту закопчены до угольной черноты, а понизу покрыты рыжими потеками воска — безумный экспрессионистский пейзаж.

В Армении все такое: в немыслимых сочетаниях. Есть неверное, но распространенное мнение, что столица — не страна. Неправда: чтобы понять страну и народ, надо внимательно рассмотреть столицу — при всей поверхностной непохожести именно она вбирает все характерное и важное.

Ереван такой, какой есть, не случайно. Он строился в эпоху роскошного и величавого — в сталинские годы. Но это отвечало и вкусам, заметно склонным к яркости и пышности, — стоит выйти на улицу, чтобы в том убедиться, глядя на прохожих. Генеральный план в 1924 году разработал архитектор Александр Таманян, который успел оставить след еще в дореволюционной Москве (в ту пору он именовался Таманов), построив по заказу князя Щербатова на Новинском бульваре необычный шикарный дворец. Советская власть устроила в нем общежитие работниц Трехгорной мануфактуры (см. Новинский бульвар, д. 11). Надо сказать, в Москве Таманов был раскованнее, чем Таманян в Ереване, что по времени объяснимо.

Культурными центрами армян были: на западе — Стамбул, на востоке — Тбилиси. Подлинно армянской столицей Ереван делался лишь в XX веке, заново: оттого тут нет Старого города, оттого так много широких проспектов и монументальных зданий. Город от мрачной торжественности спасает материал — розовый, красноватый, оранжевый туф. Даже к самому казенному зданию нельзя относиться совсем уж всерьез, если оно составлено из пестрых кубиков.

Опять-таки — спасительная эклектика. Вплотную с грандиозным юбилейным монументом — скульптура колумбийца Фернандо Ботеро: голенький толстенький римский воин в одном только шлеме и щите. Возле каскада, соперничающего масштабами с петергофским, — толстая кошка в два человеческих роста того же Ботеро. Бронзовый Арно Бабаджанян, автор первого советского твиста, где-нибудь в других местах был бы воспринят как непочтительность и легкомыслие — уж очень он машет над роялем несоразмерно большими руками. На фоне классичного оперного театра — дивно хорош.

Тут надо гулять, присматриваться. И вот еще важное: холод не идет Еревану. Не то слово — не идет. Здесь с ужасом вспоминают 1990-е, когда по всей стране вырубили деревья в лесах и даже городских парках, таская дрова для самодельных буржуек. Нет человека, который не рассказывал бы буквально леденящие душу истории из жизни своей семьи. Есть и занятное. В 1994 году где-то в других местах убили признанного уголовного авторитета Гогу Ереванского. На его похороны съехались воры в законе со всего бывшего СССР. Чтобы почтить товарища, они заасфальтировали улицу, на которой он жил, и купили свет и тепло на три дня для всего Еревана.

Холод Еревану не идет, и когда мы только прилетели в Армению в самом конце апреля, город показался помпезно-угрюмым. Но, проездив неделю вокруг озера Севан и по русским молоканским деревням за Дилижаном, вернулись и ахнули. За это время стало тепло, вышло солнце — и сделался юг.

На холме в районе Айгестан — замечательно сохраняющий многовековые традиции церковной архитектуры новый собор Святого Григора Просветителя. Ниже — памятник европейцу в сюртуке с отставленной ножкой. Спросили у мороженщицы, кто это. Окружающий покупательский народ грохнул: своего не признали. Грибоедов! Ну, заключенный им Туркманчайский мир, по которому Москва получила Эриванское и Нахичеванское ханства, для России точно был хорош, а вот для армян — стоит подумать. Впрочем, погиб Грибоедов в Тегеране, защищая жизнь двух армянок: уже достойно памятника.

У подножия холма — парк с прудом и кофейнями. Молодые люди в черных рубахах расселись за отличным пивом «Киликия» или «Котайк» с рассольным сыром чанах в ворохе зелени. Отовсюду заиграла музыка. По паркам и улицам понесся кофейный запах. Толпами двинулись иконописные красавицы. Все в порядке: юг, столица.

С улицы Туманяна («Ту» не путать с «Та», писателя — с архитектором) мы свернули под арку, чтобы увидеть среди унылых стандартных десятиэтажек стройный храм Зоравор. За углом — Музей Мартироса Сарьяна. Испытав и плодотворно пережив соблазны импрессионизма и пост-, он создал безошибочное свое. Да, угадываешь за Сарьяном — Сезанна, Павла Кузнецова, больше всего Гогена. Но он такой один — он Сарьян. И он из окна своей мастерской, куда можно сейчас войти, видел Зоравор и писал его. Теперь ничего бы не вышло: Зоравор есть, вида нет. Но у стен храма сидят ребята с этюдниками и преподавательница-армянка дает объяснения по-русски студентам-армянам. Внутри церкви, в правом приделе, копия «Сикстинской Мадонны», только улучшенная по сравнению с Рафаэлем: добавлены корона, позументы на плечах — видимо, приодели для армянской свадьбы.

Рядом с сарьяновским музеем, на улице его имени, над ядовито-синими железными воротами — масштабная вывеска «Стоматологический центр «Пируэт». Ну-ну, зря, что ли, так много армянских имен вроде Гамлета и Жизели.

Вот Эчмиадзин — простота и лаконизм. И кафедральный собор, и очаровательная церковь Гаянэ VII века в цветущих фруктовых деревьях, на фоне которых так выделяется «апельсинный» цвет храма. Это термин Мандельштама: «Дома из апельсинного камня».

Побывавший в Армении в 1930-м Мандельштам написал: «Нет ничего более поучительного и радостного, чем погружение себя в общество людей совершенно иной расы, которую уважаешь, которой сочувствуешь, которой вчуже гордишься. Жизненное наполнение армян, их грубая ласковость, их благородная трудовая кость, их неизъяснимое отвращение ко всякой метафизике и прекрасная фамильярность с миром реальных вещей, — все это говорило мне: ты бодрствуешь, не бойся своего времени, не лукавь… Чужелюбие вообще не входит в число наших добродетелей. Народы СССР сожительствуют, как школьники. Они знакомы лишь по классной парте да по большой перемене, пока крошится мел».

Нет никакого СССРа, а тема, проблема — насущная, животрепещущая. Теперь даже классной парты нет, одна сплошная перемена с разгулом шпаны из старшеклассников. Допустим, до армян всерьез не добрались (еще?), но грузины, азербайджанцы, таджики, не говоря уж о полудальнем зарубежье в лице вьетнамцев, да и о дальнем (перуанцы), вовсю ощутили на себе отсутствие «добродетели чужелюбия».

Через тридцать семь лет после Мандельштама писал Андрей Битов: «Я усмотрел в Армении пример подлинно национального существования, проникся понятиями родины и рода, традиции и наследства».

Понятно: приезжая из плакатной семьи народов, они поражались умению достойно и осознанно жить на своей земле, ощущая ее по-настоящему своей. Не тот случай экстенсивного землепользования, когда можно все безоглядно истощить под ногами — и двинуться дальше, чтоб на Тихом океане закончить свой поход. В Армении все иначе, и на территории, в полтора раза меньше Пензенской области, все досконально знают, где именно растет самая вкусная картошка, где сочнее абрикосы, где лучший для красного, а где для белого вина виноград. До тонкостей различают диалекты на расстоянии десятка километров. Анекдоты строго подразделены географически: жители Гюмри — заносчивы, ванадзорцы — простоваты, в Гаваре выпивают больше других. Различия рассматриваются в микроскоп. Урок жизни малого народа на тесной земле.

«Как люб мне натугой живущий, / Столетьем считающий год, / Рожающий, спящий, орущий, / К земле пригвожденный народ» (Осип Мандельштам). Уникальным образом пригвожденный, потому что из десяти примерно миллионов насчитывающихся в мире армян в самой Армении — только треть. Но все — скажем, родившийся и всю жизнь проживший в Париже Шарль Азнавур — родиной считают Армению. История поработала: когда-то такой родиной армяне могли считать кто Турцию, кто Грузию. Сейчас все сосредоточилось тут. При этом можно говорить и о трагедии, и просто о коллизии рассеяния. Мои близкие приятели-армяне в Армении не бывали. Не был Сергей Довлатов, сын тбилисской армянки Норы Сергеевны, тоже ни разу не посетившей историческую родину. Вагрич Бахчанян, который говорил о себе «я армянин на 150 процентов: у меня и мачеха армянка», двигался в жизни только по маршруту Харьков — Москва — Нью-Йорк. Были и другие, не столь известные, но такие же — лишь помнящие об Армении.

…После похода к закопченной горной часовне мы возвращаемся к праздничному столу в Аромусе как раз вовремя: подается кюфта. С изумлением понимаем, что в застолье, с учетом перерыва на паломничество, прошло четыре часа, а у остальных — все шесть. Пьют почти исключительно водку, и много — а пьяных ни одного. Когда Ильф и Петров в записных книжках написали «Арарат-Арарат. Ковчега не видно, но у подножия горы лежал очень пьяный Ной», — тут точно только про ковчег. Что до Ноя, если б юмористы растолкали лежащего, тот, несомненно, заговорил бы по-русски.

В армянском языке даже нельзя по-человечески сказать «пойдем выпьем» или «посидели, выпили». Глагол «утел хмел» означает «поесть-выпить», и только так. Средиземноморский подход: выпивка — часть трапезы, часть еды. Не то что пьяных, даже сильно выпивших было не видать за нашим длинным столом. Никакой агрессии. Метаболизм? Выдержка? Традиция? Завидно.

Завидно и другое. Я расспрашиваю сидящего рядом Сано — кто есть кто за столом. Один следователь прокуратуры, один врач, два механика, остальные — морковка, морковка, морковка. Живые осмысленные лица. Приветливая толковая речь. Белые рубашки, черные костюмы. Вот люрекс, конечно, но что люрекс, нечего придираться — сами не Армани. И не армяне, конечно. Увы.

Севан

На трассе вдоль озера Севан стоят будки размером два на два метра — оттуда выскакивают молодцы, разводя классическим рыбацким жестом руки в стороны. Преувеличение: таких рыб в Севане за последнее тысячелетие не было. Изведенный теперь под корень знаменитый ишхан, уникальная севанская форель, в среднем весил граммов 300–500 (хотя известны многокилограммовые рекорды). Таков же давно запущенный в озеро и прижившийся здесь ладожский и чудской сиг.

Однако ассортимент в будках впечатляющий: крупный сиг по 4 доллара кило, по такой же цене большие раки, карась вдвое дешевле. За ишхан требуют по 30–35 долларов за кило; когда просишь показать, озираясь, бегут в придорожный лесок, вынимают из-под камней ящик, прикрытый листьями. «На лохов рассчитано», — доходчиво объясняет приятель, сопровождающий нас по Армении, Рубен Мангасарян. В Севане ишхана практически больше нет, его сюда привозят с рыбоводных заводов и выдают за дикий. Устраивают рыбалки для туристов, незаметно подкладывая спрятанного в лодке фермерского ишхана в сеть. Подлинный, дикорастущий ишхан ловится лишь в Иссык-Куле, куда его в свое время запустили. Хоть так. Вот она, глобализация: чтобы поесть настоящую армянскую форель, надо ехать в Киргизию.

Но ладно, сам Севан-то — в Армении. И для страны это все. При отсутствии полезных ископаемых, источник энергии — за счет ГЭС, построенных на перепадах рельефа: озеро расположено на высоте 1900 метров над уровнем моря, а Араратская долина — 800 метров.

Свет. Тепло. Пресная вода. Орошение полей. Еда.

В тяжелые 90-е армян спас Севан. Тогда по настояниям экологов на фоне Чернобыльской катастрофы остановили свою атомную станцию. Из-за азербайджанской топливной блокады встала главная ТЭЦ. А тут еще ударила засуха. В дело пошли мощности Севана. Так что озеро — стратегический резерв страны.

И он же, Севан, — объект зверского эксперимента. В наглой большевистской гордыне переустройства мира за двадцать лет начиная с конца 30-х понизили уровень Севана на 20 (двадцать!) метров. Была идея понизить и на сорок, чтобы больше оказалось освободившихся земель, на которых можно сеять. Спохватились в 50-е, почуяв катастрофу. Она и произошла.

Как рассказал нам директор Института гидроэкологии и ихтиологии Академии наук Борис Габриелян, самыми страшными были как раз 30-е, а потом — 70-е, когда из-за спуска озера встала всерьез угроза изничтожения Севана.

Заметно ухудшилось качество воды. Дно опасно приблизилось к поверхности, нарушился кислородный обмен, естественные процессы заболачивания, которые идут тысячелетиями, пошли за десятки лет. Господи, как же бездумно мыслили эти люди: нарисуем — будем жить. Обнажились нерестилища — ишхан стал исчезать. Тут же выросла цена на него. Выросла цена — увеличилось браконьерство. В 76-м вышел запрет на ловлю севанской форели, в 78-м ее занесли в Красную книгу. Поздно.

Но Севан — все для Армении еще и потому, что тут непреходящая драма не только природная. Живой театр человеческих судеб с задником нечеловеческой красоты — снежными пиками хребтов.

Северо-восточный берег озера — сплошь армянские беженцы из Азербайджана. В Варденисском районе — всего 36 деревень: в 34-х жили азербайджанцы, теперь они заселены нашедшими здесь убежище армянами.

В деревне Покр-Масрик тормозим у ужасающего дома: будто война прошла тут вчера: поваленный забор, покосившиеся стены, затянутые полиэтиленом окна. В доме вопят «Том и Джерри» — у телевизора Сусанна Арутюнян с тремя детьми: девяти, восьми и трех лет. Муж на работе, он пастух, получает по 150 драмов в месяц за овцу. В отаре — 300–400 голов. Тысяч пятьдесят драмов выходит — примерно 140 долларов в месяц. При своей пшенице и курах — жить можно. Отчего же не вкручены лампочки, не вставлены стекла, отчего Сусанна прилаживает руками оголенный провод электроплитки, при малолетних-то? Их семья поселилась тут в 89-м. Ответ один: обреченность. Точнее, настроенность на обреченность. Так проще. Кто-то виноват. На себе поставлен крест — двадцативосьмилетней Сусанной и тридцатитрехлетним Ашотом. Надежда на детей, на девятилетнюю Лусинэ. Она с выражением читает нам стихотворение Сильвы Капутикян о матери, которой помогают дети. Переводит соседка, пятнадцатилетняя красивая Анна: та не дождется окончания щколы, чтобы уехать в Ереван. Она тоже — из беженцев.

Трагедия первой гражданской войны на территории СССР. После полилась кровь грузин и абхазов, осетин и ингушей, киргизов и узбеков, таджиков и таджиков, чеченцев и русских, чеченцев и чеченцев. А началось в 1988 году в Карабахе.

В соседнем селе Арегуни живут бедновато. Местный начальник жалуется (это мы слышали и во многих других местах), что международные фонды развратили помощью, народ разучился работать. Опять плохо…

Но вот совсем другие — Рубен и Рена Манукяны. Две коровы, четыре бычка, два теленка, свиньи, куры. Не богачи, у богачей — по две машины, по два десятка коров. В горной Армении состоятельность не оценивается землей: «Здесь двадцать гектаров — хуже, чем двадцать соток в Араратской долине». У Рубена и Рены двое детей, старший уже просит компьютер. В Арегуни пока ни одного компьютера нет. Рубен сам никуда не собирается, но точно знает, что детям тут оставаться нельзя — надо в Ереван.

Сияет свежей покраской арегунская школа, отремонтированная на деньги студентов-армян Лос-Анджелеса. Висит стенгазета, выпущенная ко Дню Победы, который в Армении празднуется особо, потому что 9 мая 1992 года армянские войска взяли Шушу в Карабахе. Рядом стенд: девушки, погибшие в войне с Азербайджаном, — одна держит винтовку с оптическим прицелом, экс-чемпионка СССР по стрельбе. Для поколений армян понятие «война» означает — карабахская. Но этот выпуск стенгазеты только о Великой Отечественной, хотя главная иллюстрация — почему-то кадр с Петрухой из «Белого солнца пустыни». Непонятно, но Восток — дело тонкое.

Уезжая, притормаживаем, чтобы сфотографировать сценку: мужчины под вывеской «Бензин», а рядом — оседланная лошадь. Мужики не смущаются, но спрашивают: в чем интерес? Да вот, сочетание коня и бензина. Общий громовой хохот: столько лет не замечали. «Бензин» написано по-русски.

Школа в Цовагюхе (4 тысячи жителей). Урок русского языка, проходят деепричастия. В классе холодно: высокогорье, отопления нет. Девочка в пальто пишет: «Я ошибся, приняв людей, сидевших вокруг костра, за взрослых». В углу — распятие, рядом — маршал Баграмян в орденах. В окне справа — снежные вершины, слева — севанская гладь. «Я, глядя на бесчисленные золотые звезды, чувствовал бег земли». У двери плакат «Гении мысли»: нарисованные цветными фломастерами Сократ, Платон, Аристотель — в желтых и синих хитонах, они бы страшно удивились. «Бабушка, кончив плясать, села на свое место».

Учительницу на русский манер называют по имени-отчеству — Карина Вагановна. Остальных учителей — по фамилии с приставлением либо «господина», либо «товарища»: как где принято. (Отчество в стране странным образом удержалось в обращении к врачам, независимо от национальности.) Русских школ в Армении нет, есть отдельные классы в армянских школах, однако язык все учат со 2-го класса по 11-й. В селах по-русски говорят плохо, но охотно: пожалуй, только здесь да еще в Средней Азии (не везде) осталась искренняя приветливость по отношению к бывшему Старшему Брату. Ответственные вещи — на двух языках. «Кофемолка» — окошко в подворотне, где продают и мелют кофе. В селах «Пракат посуда» — на большие торжества своей утвари не хватает, берут у соседей взаймы. В обиходе русско-советские названия переименованных обратно городов: Ленинакан (Гюмри), Кировакан (Ванадзор), Красносельск (Чамбарак). Исключительно по-русски представлено по всей стране автодело: «вулканизация», «балансировка», «мойка», «автозапчасти». В обиходном городском языке из иностранных закрепились «Merci» и «Пока». Раззудись, лингвист-социолог!

На юго-западном берегу Севана — Норатус: сильнейшее потрясение всей армянской поездки. Поле хачкаров. Надгробья Средневековья: семьсот вертикальных, высотой метра полтора, плоских камней с орнаментом и рисунком. Непременно — изображение креста, откуда и название: хач — крест, кар — камень. Есть рельефные сцены еды, пахоты, свадьбы. Похоже на древнегреческое кладбище Керамик в Афинах, только больше, шире, вольнее.

Не так уж много выпадало мне в жизни зрелищ такой волшебной прелести: в золотистых лучах заката сотни покрытых золотистым мхом базальтовых хачкаров на зеленой траве, в которой пасется отара овец.

Старик Гайк с посохом спокойно позирует Максимишину. Спрашивает: «О'кей?» — и, услышав ответ по-русски, расплывается: «Здесь всегда иностранцы, а ты садись, по-русски поговорим». Откуда ни возьмись, появляется пятнадцатилетний Алик, без которого мы не поняли бы и половины в рисунках хачкаров: готовый гид — профессионал. Знаний — на опытного взрослого, русский язык — младенческий. Спасибо, с нами Рубен.

В Норатусе останавливаемся в гостинице «Оджах» («Очаг») — с кавказской, скромно говоря, сомнительной роскошью: колонны, позолота, статуи. Но обходится все в 35 долларов на троих — по комнате на каждого. Портье Сюзанна приносит кофе, слушает, как мы восхищаемся хачкарами, и спрашивает: «Это то кладбище, о котором все говорят? Я не была». Сюзанна тут двенадцать лет. Нормально? Нормально, наверное. Провести блиц-опрос москвичей — кто никогда не бывал в Третьяковке: оторопь обеспечена. А сервис — душевный. «Когда завтрак? — В семь тридцать. — Хорошо, я не поеду домой ночевать, останусь тут». На завтрак, помимо кофе, сыра, зелени, варенья, Сюзанна приносит крутые яйца со свежим тархуном, завернутые с кусочком взбитого масла в горячий лаваш. Кто думает, что знает вкус в яйцах, — пусть попробует и покается.

Норатус — Новый Дом. Имеется в виду дом для беженцев из Западной Армении — от геноцида в начале хх века. Сюзанна бежала в конце того же века из Азербайджана.

Норатус — большое село, однако, как и в Цовагюхе, — ни клуба, ни дискотеки. Молодежь бродит вечером взад-вперед, на опытный взгляд, даже и не пьет вроде — так общается, всухую.

С утра ищем рыболовный промысел. Едем к Севану, в заболоченном прибрежье увязаем намертво. Рыбаки приходят на помощь, унизительно вытягивая «Волгой» наш джип, по-своему приободряют: «Если бы поехали совсем чуть влево, попадали в яму от экскаватора, там весь джип с головой в воду». Спрашиваем: «И что тогда?» С лучезарной улыбкой и пожатием широкими плечами: «Нэизвестно».

Идем в море (озеро Севан все местные так и называют — море) на рыбную ловлю вместе с артелью: строго говоря, это просто группа соседей и родственников. С лодки забрасывается сеть, описывается круг, и мы вместе со всеми тянем сеть на песчаную косу. Идет карась — добротный, в две ладони.

Вообще-то карась попал в Севан случайно. Хрестоматийный советский бардак: перепутали живорыбные цистерны и выпустили сюда не ту рыбу. Обладающий огромной жизненной силой карась бешено расплодился и стал в Севане главным. Так же попал в озеро и рак. Сейчас только эти два вида — промысловые. Карась довольно вкусный, но не чета, конечно, пятнистому красавцу — уникальному ишхану.

Арам везет улов на рынок, я с ним, прочие остаются у фанерной бытовки готовить обед. Рынок — условный: у обочины пять-шесть машин со свежим уловом, к ним подъезжают перекупщики. Нашего карася берут ереванцы, а мы по пути обратно заезжаем к Араму домой.

Черт его знает, что я воображал себе, впервые собираясь в Армению. Что-то вроде знакомого мне Кавказа. Ничего подобного. Своеобразно, «на любителя», красивые (скорее с намеком на прошедшую красоту) деревни увидал только в районе Чамбарака, к северу от озера. А так — и на юге и на северо- западе — бетонное единообразие. У Арама при зажиточном доме — ни травинки. Ни желания завести травинку. Маленькая дочка бродит по безрадостному двору, ступая по навозу туфельками на высоких каблуках с золочеными пряжками.

Пока Арам собирает шампуры, его жена выставляет на крыльцо газовый баллон и варит мужчинам кофе. Для меня из дома выносится полированный, с ворсистым сиденьем, стул.

Спрашиваю, зачем вода в медных чанах по краям двора, — оказывается, для купания и стирки: вода греется на солнце, к вечеру — горячая. Господи, жизнь на земле, натуральная, без книжек!

Когда, взяв в магазине водки «Ашвар» и для меня белого вина «Харджи», возвращаемся на озеро, там вовсю жарят карасей на углях, варят раков, ждут нас. Через полчаса заводятся обычные на всех широтах застольные разговоры: еда, дети, национальности.

«Ервеи, а что ервеи — хороший народ. У нас тут был ервей — и выпить, и все. Директор магазина, Рафаила звали». Бывший городской житель Армен, брат Арама, вдруг вскидывается: «Подожди, у евреев тоже был геноцид, я знаю, да?» Ага, Армен, был. То, что он был у вас, — известно. А в Ереване — очень заметно: не припомню мемориального комплекса такой трогательности, сдержанности, величия и гордости. У армян долгая историческая память. Геноцид 1915 года переживается как вчерашнее событие. Всеми.

Приезжает на раздолбанной белой «Волге» Вильгельм по кличке Слепой, по-армянски Кор. «Отец маме засадил, когда я в ней уже был, и прямо в глаз попал». Все привычно хохочут, поглядывая на гостей. Гости, проявляя понимание, хохочут тоже. Кор Вильгельм, потчуя нас, делится жизненным опытом, упирая на экологию: «Человек должен пытаться. Если не пытается — умирает. А что в городе пытаются? Одни консервы!»

Арам пьянеет сильнее других. Может, оттого, что у него сын пропал в Карабахе. Уже годы — никаких известий. Он недоволен текущей политикой: «В Армении все купивают. Кто много денег — все купивают. Но если приедут сюда — всех убиваю». Никаких сомнений, Арам, никаких сомнений.

Северо-восточный берег Севана живописнее юго-западного — из-за зарослей невысоких пушистых сосен, вроде крымских или шотландских. Неподалеку от Шоржи — вдруг отличная гостиница европейского класса. При ней — ресторан «Заназан», в переводе «Разнообразный». Мы разнообразим его еще больше, принеся на кухню мешок карасей, выданный нам рыбаками в Норатусе: половина вам, половина нам, готовка — ваша. За ужином с варенной в овощах и жаренной на гриле рыбой, с недурным белым вином из винограда воскехат (производитель — «Клуб погреб Ноя», без Ноя никак) обсуждаем туристическое будущее Севана. Идей полно, и мы с Максимишиным уговариваем Рубена открыть бизнес: трехдневный тур вокруг озера, с экскурсией по хачкарам, рыбалкой, конными прогулками в горы и гастрономическими радостями: день сига, день рака, день карася. Вот только дорогу надо проложить нормальную — всего-то 200 километров по периметру Севана. Практичный Рубен произносит слово, понятное во всех странах бывшей империи: «А откат?»

Сейчас туристы есть, но немного. Впрочем, при нас поселилась группа из Польши. А на стенде возле стойки портье, среди буклетов, я увидел, глазам своим не веря, книгу на латышском языке — Daina Avotina, «Kapteina Jeka milestiba» (Дайна Авотыня, «Любовь капитана Иека»). «Откуда? — Кто-то из гостей оставил, это по-фински». Да нет, ребята, это с моей малой родины. «Возьмите себе, если хотите». Вот она, империя: русский литератор, живущий в Праге гражданин США, читает в Армении латышскую книгу, считающуюся финской. Многослойная шизофрения. Прямой путь в дурдом. Я не рискнул. Латвийские земляки, соберетесь на Севан — книжек не берите: здесь найдется что почитать!

На дороге знакомимся с Гукасом Адамяном, 80-летним сторожем двух пансионатов. Сильно сказано: каждый пансионат — два-три домика у воды, где за 5 тысяч драмов (14 долларов) комната на двоих с туалетом и телевизором. Нынче не сезон, Гукасу скучно, он варит нам кофе, показывает спрятанное под одеялом ружье 16-го калибра, достает восьмиструнный саз из тутового дерева, на гриф для красоты насажена красная крышечка от водки Sovetik. Гукас играет азербайджанские, потом армянские мелодии и для нас — фантазию на тему «Катюши». Он тоже беженец — из Арцвашена, армянского анклава в Азербайджане: «Мы там с ними жили хорошо, все плакали, как мы уезжали». Сюда пришел в 89-м, как Сусанна и Ашот из Покр-Масрика, но все у него по-другому. В прежней жизни был буфетчиком в ресторане, здесь сделался крестьянином: в семье и дойных коров, 20 овец, лошадь, грузовик «Урал», холодильник в подвале на тонну продуктов.

Откуда наколка с якорем, спрашиваем. Старик рассказывает, что служил на флоте, Балтийском. «Я из Риги», — говорю. И вдруг Гукас, одно время бывший поваром в рижском нахимовском училище на бульваре Кронвальда, извлекает из памяти нечто шестидесятилетней давности: Runa Riga. Pareizs laiks… — «Говорит Рига. Точное время…» Вот бы сюда тех, кто забыл в гостинице «Любовь капитана Иека». В двадцати метрах плещется Севан, пронзительно сияют снежные горы: широка страна…

Отказываемся от предложенного Гукасом супа из крапивы с картошкой: нас ждет обед в ресторане «У Аго». По-разному живут у Севана.

Аго Овсепян только десять лет ресторатор, а так всю жизнь проработал парикмахером в городишке Севан, бывшей Еленовке, где в конце XIX века жил мой прадед-молоканин, Алексей Петрович Семенов. Оттуда его сын, мой дед Михаил, уехал в Туркмению — там родилась моя мать. Но о поисках корней, о невероятных армянских русских — в следующий раз.

Заведение Аго работает в основном на Ереван. Для севанцев дороговато, объясняет Анна, жена Аго: доступно только местной элите — мэру, начальнику милиции, владельцам сахарного и мукомольного заводов. Зато из столицы приезжают на шашлык из сига, на рыбные котлеты, на кебаб из раков, который мне не забыть даже в неизбежном будущем маразме. Килограмм отборных раковых шеек, двести граммов свиного сала и луковица перемалываются, смесь насаживается на шампур и жарится на углях. Кто не пробовал — пусть и не пытается вообразить это блаженство.

Ресторан «У Аго» устроен как большинство армянских заведений: есть общий зал, но главное — кабинеты на компании от четырех до двадцати человек. В ресторан приходят не себя показать и людей посмотреть, а вкусно посидеть со своими. Аго заглядывает к нам с коньяком «Ахтамар» и шоколадным набором Grand, Candy. Уважение довершается совместными фотографиями под картиной с редким сюжетом: прихотливо изогнувшаяся Мадонна с Младенцем лет четырех, рядом мальчик Иоанн Предтеча, уже со звериной шкурой на чреслах.

В ста метрах от ресторана — обзорная вышка в виде трамплина. Сумеречная архитектурная мысль 60-х: ничего отсюда обозреть не удается. Кроме полуострова, который по сей день называют Островом (полустровом он стал при обмелении озера) — самое знаменитое место на Севане.

Два храма IX века. Когда Мандельштам писал про Армению: «плечьми осьмигранными дышишь мужицких бычачьих церквей» — это про них. Он видел, конечно, и другие старинные церкви: они все приземистые, простонародные, с острыми куполами на восьмигранных барабанах — но на Острове Мандельштам прожил несколько недель в 1930 году, и именно они, несомненно, запечатлелись в его памяти. Тогда тут был Дом писателей, как и сейчас (теперь еще и дача президента страны). История Дома — история советской Армении. В 1931 году такую же немыслимо прекрасную и такую же старую церковь внизу, у воды, снесли, чтобы из этих камней возвести новый писательский приют. Но ведь и его нет: вместо него страшное убожище 60-х — нечто бетонное, устремленное в светлое никуда.

Никуда никогда не наступало. На волшебном Севане это чувствуешь сильнее — как всегда бывает в таких мифологических дивных местах.

У Севана все же есть шанс. Существует программа подъема озерного зеркала за тридцать лет на шесть метров — больще не нужно. Подъем на все утраченные двадцать, объясняет Борис Габриелян, вызвал бы новую катастрофу: что делать, например, с прибрежными деревнями, дорогами?

Потихоньку в Севан запускают рыбоводных мальков ищхана. «Сейчас, — сказал нам рыбак в Норатусе, — со всего озера ящик можно наловить». Но есть надежда, что легендарная севанская форель еще появится в меню у Аго.

Молокане

Сейчас мне уже кажется, что этого не было. Не может быть таких мест, таких людей. В XXI веке немыслимо столь полное погружение куда-то в начало XIX столетия. Тут фотоаппарат не то что запретен (а он таки часто запретен), но даже и неуместен. «Неловко как-то, — сказал мне Сергей Максимишин, — я же не папарацци». Все-таки — всегда с разрешения — он снимал. Наверное, есть места еще дальше вглубь жизни — где-нибудь в Австралии, в Южной Америке, но эти-то часах в трех езды от Еревана, в горах между Дилижаном и Ванадзором, в селах Фиолетово и Лермонтово. А главное — в этой Австралии ведь чужие. А эти — свои. Мои.

Мои дальше некуда. Русские молокане в Армении — это прошлое моей семьи. Я возил с собою фотографию своего прадеда Алексея Петровича Семенова и его жены Марии Ивановны, живших в Армении. Показывал молоканам, и они теплели, даже угрюмый фиолетовский пресвитер Николай Иванович Суковицын. Не настолько, правда, потеплел, чтобы сфотографироваться. Но в собрание допустил, сказав: «Братья и сестры, у нас гость, Петр, его мать из наших».

Мать моя действительно выросла в молоканской семье. Наш предок, тамбовский помещик Ивинский, увлекся идеями молокан, распустил крепостных, отказался от собственности и ушел в секту Семена Уклеина, сменив в его честь фамилию на Семенова. В 30-40-е годы XIX века тамбовские молокане перебрались в Армению, как раз тогда занятую Россией. Там мой прадед жил в Еленовке — теперь это город Севан у одноименного озера. Оттуда его сын, мой дед Михаил, уехал в Туркмению, где родилась и выросла моя мать, — но это уже другая история.

На обратной стороне прадедовской фотографии надпись: «На память родным в Асхабад, 8 августа 1894 года, Еленовка. Снято 3 октября 1889 года». Пышнобородый прадед с молодецкими усами — в длинном сюртуке-сибирке, прабабка в платке и белом переднике. Чинные.

Молокане, возникшие в России во второй половине XVIII века, были чем-то вроде православного протестантства. Их самоназвание — духовные христиане. Слово «молокане», которое посторонние возводят к тому, что эта секта употребляет в пост молоко, — из Первого послания апостола Петра: «Как новорожденные младенцы возлюбите чистое словесное молоко». Они сами — без посредников-церковников — читают и толкуют Писание. Общину возглавляет выборный пресвитер. Нет попов, нет церкви, нет икон, нет креста — как созданий не Божеских, а человеческих. Крест к тому же — орудие врагов Христовых. Оттого молокане и не крестятся, и крестины называют кстины. Крещение водой отрицается — отсыл к словам Иоанна Предтечи: «Я крестил вас крещением водным, а Идущий за мной будет крестить вас крещением духовным».

У молокан — несколько толков, подвидов, и сейчас в движении преобладают радикальные «прыгуны», сильно потеснившие так называемых «постоянных», более умеренных. «Прыгуны» — оттого что, «входя в дух» (в молитвенный экстаз), подпрыгивают, воздевая руки, и произносят нечто на неведомом языке. Это я видел на собраниях в Фиолетове — о чем позже.

Зажиточность у молокан всегда считалась добродетелью, ни невероятно трудолюбивы и добросовестны, законопослушны и миролюбивы (в Фиолетове помнят лишь одно убийство: лет семь назад, в драке — умышленного же не было никогда). Наконец, они не пьют. Где еще есть компактно проживающие общины русских людей, триста лет не пьющих? Моя мать, прошедшая фронт врачом-хирургом, умудрилась сохранить отвращение к алкоголю, отчего я много натерпелся в молодости.

Пресвитер «прыгунов» Николай Иванович — гладкий прямой пробор, глубоко посаженные внимательные глаза — считает, правда, что нынешние разболтались. «Как молодежь? — Да не очень. Балуются. — Попивают? — Да бывает. — А погуливают? — Да нет, даже пьяный к жене идет. — А как женятся? Родители договариваются? — Нет, родители только согласие дают, а так по любви». По любви-то, может, и по любви, но без общины, без воли пресвитера здесь не делается ничего серьезного.

Без иерархии невозможна никакая организация. Молокане отвергли священников, храм, церковное устройство — однако взамен создалась другая, но тоже структура. Даже еще более жесткая, поскольку в обычном православии власть распределяется между разными уровнями, здесь же выстраивается та самая вертикаль, о которой мечтает российское руководство. Все — семейные, рабочие, общинные дела — совершается только с одобрения пресвитера. Сельский староста Фиолетова, то есть официальный глава администрации, Алексей Ильич Новиков, в доме которого мы жили, спокойно говорит: «У меня власти примерно процентов десять, остальное — у Николая Ивановича».

Инструмент давления, способ наказания — отказ в совершении обряда: брака или кстин. Фактически — исключение из собрания. Алексей Ильич когда-то посмел развестись с женой. Разводов здесь не признают. Как сказал нам Новиков: «Я у них получаюсь пролюбодей». Он перешел к постоянным, на собрания ездит в Дилижан. Его тридцатитрехлетний сын Паша не женат, мы спросили почему, и услышали в ответ историю словно из каких-то старых книг. У Паши был пятилетний роман с местной девушкой, но ее не отдали за сына «пролюбодея», она вышла за другого. И никто в селе за Пашу не выдаст.

Вообще молоканские нравы стали за последние десятилетия суровее. Это понятно: современная жизнь, с ее доступными соблазнами, грозит размыванием, разрушением старого уклада, и, чтобы выжить, нужно обособляться еще более. Вот культурологическая коллизия: чем выше уровень цивилизованности, тем больше вероятность исчезновения; сохранение уникального человеческого вида связано с ужесточением своего и отторжением всего чужого.

Когда-то в Фиолетове был клуб, сейчас бетонный куб с выбитыми стеклами пуст. В прежние времена молодежь ходила туда в кино и даже на танцы. Вот женился — все, с ерундой покончено. Теперь ходить некуда, да и порядки строже. Телевизоров не держат. На все село только у «пролюбодея» Новикова вызывающе торчит сателлитная тарелка. Его жена, мордовская молоканка Сара Абрамовна (ветхозаветные имена в ходу), смотрит по вечерам, кое-что нравится, не все: «Вот эту не люблю, Толстую из «Школы злословия», такая важная».

Мирского чтения почти не встретишь. Зато на столе в каждом доме «прыгунов» — непременно три раскрытые книги. Это не значит, что их читают ежедневно, но они лежат в полной готовности: Ветхий Завет, Новый Завет и «Дух и жизнь» — «Богодухновенные изречения Максима Гавриловича Рудометкина, Царя Духов и Вождя Сионского Народа Духовных Христиан Молокан Прыгунов. Написаны им в тяжких страданиях монастырских заточений Соловецком и Суздальском в период 1858–1877 гг.».

Три книги трактуются символически: Ветхий Завет — Фундамент веры, Новый Завет — стены, Рудометкин — крыша. На молитвенном собрании прямо говорится о том, что Максим Гаврилович — составная часть Троицы: «Отец, Сын и Дух Святой в лице помазанника и страдальца нашего».

Рукописи Рудометкина, которые он тайно передавал на волю из заточения в суздальском Спасо-Евфимиевом монастыре семья Толмачевых в начале XX века вывезла в Лос-Анджелес, запекши их в хлеб. В порту Поти сказали при досмотре, что везут родной хлебушек в Штаты, таможенники и растрогались.

Эти вот книги и читают. Правда, когда мы были в гостях у семидесятиоднолетнего Павла Ионовича Дьяконова, он вдруг открыл нижние ящики комода и показал нам книги — оставшиеся от детей, теперь взрослых, живущих в других краях. Нормальный пестрый набор: Дюма, Тургенев, Ирасек, «Айвенго», «Сказания о титанах» Голосовкера, «Над пропастью во ржи», «Дочь Монтесумы».

Нынешние дети читают только на уроке в школе, дома никогда — сказала учительница русского языка и литературы Алла Васильевна Рудометкина. Она живет в Ванадзоре, как большинство преподавателей, — их привозят и увозят на микроавтобусе. В Фиолетове, с его населением в 1500 человек, — десятилетка. В 9-м и 10-м классах — по шесть человек, в 8-м — 28, но продолжат из них учиться, объясняют преподаватели, не больше десяти. Сейчас двое собрались в вузы: один в Тамбов, другой в Москву. Никто из Фиолетова никогда не получал высшего образования, хотя есть квоты для поступления без экзаменов. Сейчас вот один юноша учится в Туле, уже на втором курсе — посмотрим.

Учителя рассказывают, что дети в школу приходят отдыхать: дома много работают по хозяйству. Когда посевная или уборочная — вовсе не появляются. Соответственно и отношение к учебе.

Выражение детских лиц и впрямь беззаботное. Светловолосые и ясноглазые — здесь, в армянских горах, они кажутся пришельцами. Так оно исторически и есть — пришли, не смешались, не исчезли. Пройдут годы — эти девочки и мальчики потемнеют от ветра, солнца и забот, как их матери и отцы, но сейчас Максимишин поминутно толкает меня, восклицая: «Ты посмотри, какие лица!»

Пока он устраивает фотосессию в коридоре, директор Валерий Богданович Мирзабекян показывает мне школу. Прощусь по-маленькому. Он выводит меня во двор, идем к добротному бетонному домику. Директор открывает дверь ключом и любуется произведенным эффектом: за пределами Еревана такого не встречалось — не привычное повсеместно в провинции солдатское очко, а унитазы, белоснежный кафель, никелированные краны. Сортир построили американцы, и, поскольку канализации в Фиолетове нет, они же соорудили вакуумное автономное устройство. А так как народ непривычен, тем более дети, тут же начавшие разбирать блестящие детали, домик под ключом, открывается для VIP'ов.

Уборную устроили американские благотворительные организации. Газ — то есть тепло — в школу провели тоже они, раньше ученики шли на уроки с поленьями под мышкой. Армяне подарили компьютер, выделили премии по 100 долларов нескольким ученикам. Американцы же создали в здании администрации медицинский пункт. Они сажают лес в тех местах, где он был вырублен в 90-е. А что Россия?

Кого ни спросишь — да и спрашивать не надо, сами говорят наперебой, — это главная обида: от России ничего. Российский посол сказал, посетив молоканские деревни: «Россия — не дойная корова». Все в Фиолетове помнят и цитируют эти слова. А когда просили помочь с устройством подготовительных классов, консул ответил: «Ваши дети — вы и платите».

Не совсем понятно на фоне декларируемой заботы о соотечественниках за рубежом. И каких соотечественниках! Фиолетово, сплошь русское (на полторы тысячи — всего одиннадцать армян: это они держат единственный магазин, в котором продается и спиртное), и отчасти соседнее Лермонтове со смешанным населением — подлинные этнографические заповедники. Только не искусственные, не музейные, а живые. Любая цивилизованная страна сюда слала бы ученых учеными. Один только феномен трехсотлетнего непития стоит пристального изучения.

А язык! Таня, дочь Алексея Ильича, болтает с заглянувшей подругой: «Ты яво не видывала? — Видала. Пячальный такой. — Зачем? — Ня знаю. Шумела яму, он ничаво. — Ну, ты мне звонкани, чаво узнаешь». («Звонкануть» надо по мобильному —. обычной телефонной связи тут нет.) «Помогаитя», «вязет», «текеть», «надысь», «в мыслях своих», «пошел в собранию». Но вдруг — «зять у меня люксусовый». Записывать и записывать.

Этим занимается, кажется, одна только Ирина Владимировна Долженко из академического Института археологии и этнографии в Ереване, лучший знаток молокан. Она любезно согласилась поехать с нами, чем бесценно помогла: молокане давно знают ее и уважают.

А так-то сюда никто особенно не заглядывает. Года два назад японские туристы вдруг заехали. Сара Абрамовна вспоминает: «Одна в автобусе сумочку забыла, пошла за ней и потерялась. Она кричит, и все кричат, ну как индейцы. Сами маленькие, на стул встают, в самовар заглядывают. Ситечко схватили — кто, говорят, придумал, когда?»

Времени интересоваться здешним укладом, быть может, не так уж много: сколько продержатся в своей уникальности молокане — неизвестно. Потихоньку уезжают в Ереван, где ценятся их трудолюбие и честность. Я видел там объявление на стене: «Малаканская бригада: ремонт, уборка квортир и пр.». В школе, точно, неважно учились. Молодежь ездит на заработки: больше всего в Краснодарский и Ставропольский края — там молокан столько, что возможно жить компактно среди своих. Ездят и в Тюмень, в Сургут, и в Восточную Сибирь — обычно на шесть месяцев. Вот Танин муж отправился куда-то на Амур. Все это, как правило, временно: кто уезжает насовсем — тот «затаптывает следы предков». Но против времени не пойдешь — есть и те, кто затаптывают.

И главное — некогда зажиточные фиолетовские молокане на глазах у себя беднеют.

Сократились побочные заработки. Прежде держали овец, сейчас некуда сбывать шерсть. Коров держат ради молока и мя-для себя: молокане по-ветхозаветному не едят свинину. Скот гонят пастись в горы: туда-обратно 15–20 км в день. Так что коров в Фиолетове подковывают! Вырезают подковы из стального листа. Нечто подобное я видел в Исландии: стальные башмаки для коров — по той же причине горного рельефа.

Раньше почти в каждом доме были дачники-азербайджан- цы: здесь высокогорье, летом прохладно. «Азербижане любили тут жить, за комнату платили 80 рублей в месяц», — говорит Алексей Ильич. После Карабахской войны об этом нет и речи.

При этом больше 60 человек в Фиолетове не берут пенсии — потому что это не заработанные деньги. Такие не принимают и гуманитарной помощи. По соседству от новиковского дома пашет впряженным в лошадь плугом Василий Федорович Шубин с дочерью Татьяной — он как раз из этих. Говорю: «Вы же всю жизнь платили налоги, значит, честно заработали пенсию». Он, не прекращая пахать, отвечает: «Я это возложил на четырех дочерей, я их выкормил, пусть теперь меня кормят».

Однако без дополнительного можно жить, все труднее — без основного. Без капусты. На любом рынке Армении знают, что это такое — молокани копуста. Когда-то знали по всему Советскому Союзу. Капусту поставляли даже в Приморье. У каждого был свой участок рынка: Новиков, например, возил всегда в Астрахань. Теперь таможенные и пограничные поборы обессмысливают торговлю. Прежде семья могла сделать на капусте 25 тысяч рублей в год.

Два опытных работника способны нашинковать (здесь говорят — нарезать) тонну в день. В бочку из дуба или лиственницы закладывают 700–800 кг капусты, 40 кг моркови, соль. Большой объем — это очень важно. Придавливают 50-килограммовым гнетом. Через две-три недели — готово. Для еды раскладывают по трехлитровым банкам — «баллонам». Раньше пробовали добавлять яблоки — но вкус все-таки не тот, добавляют только морковку. Вкусно необычайно! Секрет молоканской капусты — она здесь сладкая.

Андрей Васильевич Королев, молодой, с длинной рыжей бородой, то и дело многозначительно взглядывая вверх, говорит: «Чем ближе к Арарату, тем все лучше. Коньяк, например, вот и капуста». Королев явно расположился ко мне, переходит на «ты», что необычно для молокан, смотрит в раскрытый ворот рубахи: «Молодец, что креста не носишь, молодец, мне говорили, что у тебя мать из наших». Торопливо просвещает: «Ты про Льва Толстого слыхал когда-нибудь? Ну вот, Лев Толстой был наместник царя, он и перевел Максима Гавриловича из Соловков в Суздаль. Он и книги писал, Толстой-то, ты поищи, почитай».

В Фиолетове и теперь ежегодно заготавливается 5–6 тысяч тонн капусты. Только сейчас процентов 70 пропадает. Сеют, собирают, режут, складывают, выбрасывают.

Предлагали поставлять капусту частям Российской армии в Армении — что, казалось бы, разумнее, — но получили отказ. Как там сказал посол: «Россия — не дойная корова».

Грустная историческая судьба. Молокан преследовали с самого возникновения в xviii веке, потом в 1805-м либеральный Александр I подписал указ о свободе их вероисповедания, но уже при Николае I снова начались гонения. Переселение на Кавказ стало выходом для всех: власти заменили дорогостоящие военные гарнизоны поселениями трудолюбивых трезвых русских людей, церковь избавилась от смущающей умы и души секты, молокане обрели дом и свободу веры. В Армении возникли Еленовка (Севан), Никитино (Фиолетово), Воскресенка (Лермонтово). Но тогдашний кавказский наместник князь Воронцов был последним представителем центральной власти, кто покровительствовал молоканам. В 1857 году был арестован основоположник течения «прыгунов» Максим Гаврилович Рудометкин, скончавшийся в заточении в Суздале. Сейчас молокан в России не преследуют, но явно не любят, а армянские молокане России не нужны. Так и живут сами по себе.

Сами по себе и умирают. Кладбище на холме, откуда захватывающий вид на оба хребта, между которым лежит Фиолетово, — Ламбакский и Халабский, со снежными вершинами на трехкилометровой высоте. Крестов нет и на могилах — на стояках трапециевидные железные, реже деревянные ящички с дверцами, вроде почтовых: открываешь — там надпись: «Здесь покоится…»

Где покоятся мои прадед и дед — неизвестно. В 30-е начали опускать уровень Севана, строить гидроэлектростанции, и русское село Еленовка неузнаваемо преобразилось в армянский город Севан — не найти, где похоронен Алексей Петрович Семенов. Тем более его сын Михаил Алексеевич: деда в те же 30-е арестовали в Ашхабаде, а в каких местах расстреляли — неведомо. Впрочем, у молокан посещать могилы не принято, не принято ухаживать за ними — умер и умер.

У них и свой календарь: справляют Пасху, но не празднуется Рождество. Отмечаются ветхозаветные Кущи и Судный день. А так-то праздники — каждую субботу и воскресенье: молитвенные собрания.

С разрешения пресвитера Николая Ивановича иду в молельный дом — одноэтажный, в три окна по фасаду В сенях лавки и крючки для шапок и верхней одежды. В зале — стол для пресвитера, помощника и престольных: так называется ближайшее окружение пресвитера (по окончании собрания: «Престольные, останьтесь»). Ряды лавок, женщины отдельно. По стенам — вышитые полотенца треугольником и вензелем ДХ: «духовные христиане». Одеты все празднично, нарядно. Мужчины: выглаженные брюки, пиджак, часто жилет, обязательно — рубаха навыпуск с тонкой подпояской. Женщины: белый платок, иногда с цветочным узором, длинная юбка с тюлевым передником, чаще всего с кружевной оборкой.

Читаются тексты из Евангелия, потом из Рудометкина. Поют не только псалмы, но и песни — на знакомые мотивы, которые годами неслись из репродукторов по всей стране, слова только другие. Что-то полузабытое брезжит за припевом «Выше, выше вздымайте знамя!». За бодрой «Оставь, Петр, рыб ловити, / Пойдем со Мной Бога молити». За загадочной «Скрозыдон, скрозыдон, / Скрость пройдем, скрость пройдем. / Всех страдальцев изведем / И скоро все в Сион пойдем» (изведем — это о чем же? или в смысле «выведем»?). А вот — из моего детства: «Если готов ты молиться за грешных, / Знай, твоя участь счастливей других, — / За старых, болезных, о Боге забывших… / Встань на колени, молись ты за них». Господи, это же «Рулатэ-рула», финская песня, переложенная на русский Владимиром Войновичем, которую в 60-е гоняли от Калининграда до Камчатки: «В жизни всему уделяется место, / Вместе с добром уживается зло. / Если к другому уходит невеста, / То неизвестно, кому повезло». Молокане, как и другие сектанты, всегда использовали готовые мелодии — прежде народные, потом популярные: удобно.

После псалмов пресвитер говорит о грехах, и женщины, прикрывшись носовыми платками, рыдают в голос. Рыдания громкие, глаза сухие.

Во время пения двое мужчин и одна женщина выпрямляются и сначала легонько, потом сильнее подпрыгивают на месте, плавно водя поднятыми над головой руками — как на рок-концертах. Это оно, «хождение в духе». Таких, «действенников», — обычно не больше пяти — десяти процентов в собрании. Еще реже «пророки» — эти могут переходить на глоссолалию, на ангельские языки, способны провидеть будущее. Безусловный молоканский пророк в Армении сейчас только один — слепой Иван Иванович Иванов в Севане. В Фиолетове есть пророк, но не для всех, — Владимир Алексеевич Задоркин, из «максимистов». Я был и у них в собрании. «Максимисты» — от имени Максима Рудометкина, но название удачное: они и максималисты тоже, еще радикальнее «прыгунов».

Часа через три собрание заканчивается. На стол под полотенце — чтобы не видно было, кто сколько, — кладут деньги на общинные нужды. Кто-то из престольных объявляет: «Михаил Александрович Толмачев приглашает на дело». Имеются в виду сегодняшние кстины. Дни рождения тут отмечать не принято. Именин нет: нет святцев. Так что остаются брак, поминки (поминки) и кстины.

Идем по улице Центральной (их всего две, вторая — Погребальная — ведет в сторону кладбища) к дому Толмачевых — тех самых, чьи предки спасли рукописи Рудометкина. Вдоль забора уже стоят 28 самоваров и 15 чугунов со сваренной в мясном бульоне домашней лапшой, которую накануне толмачевские женщины катали вместе с соседками.

В большой комнате семья становится на колени перед пресвитером, он простирает руку, нарекает ребенка, и после псалмов и песен все выходят на улицу: торжественная часть кстин состоялась, в доме накрывают к трапезе. По дороге заглядываю в другие помещения и вижу то, что без изменений видел в других молоканских домах: высоченные кровати с тремя-четырьмя подушками одна на другой под тюлевым покрывалом. Постель многослойная: матрац, тюфяк с овечьей шерстью, пуховая перина, одеяло, сверху ковер. Без таких кроватей нельзя, но спят на других, эти — для благолепия.

Человек двести рассаживаются на лавках за длинными столами. Сначала вносят самовары, конфеты, сыр. Потом подается лапша в эмалированных тазиках. Едим по четверо-пятеро из одного — деревянными ложками. За сменой блюд следит неприсаживающийся хозяин, который вполголоса говорит куда-то назад: «Не управились еще». Но вот: «Подравнялись» — и несут вареное мясо, которое принято есть руками. Всем розданы полотенца — утирать пот после чая и руки после мяса. Под конец — компот.

Беседуем с соседями по столу. Устроить кстины и поминки, объясняют они, сравнительно дешево, почти все свое. Дорого жениться. Там застолий — семь: магарыч, сватовство, проведывание невесты, сундук, курица, рубаха, свадьба. Если Одерживать уровень, встанет в тысячи полторы долларов, это не считая затрат на приданое. И ведь нет расходов на спиртное.

Нет, все-таки кажется, что не может быть таких мест, таких людей. В XXI веке немыслимо столь полное погружение куда-то в начало xix столетия. Но ведь есть. Мы видели.

А я так вообще — оттуда, как ни удивительно себе самому. На какой-то чудесной машине времени навестил ровесников прадеда.

На следующий день уезжаем из Фиолетова, обгоняя грузовик, в котором парни и девушки направляются по случаю воскресенья на пикник. Они приветливо машут, зовут с собой, куда-то в сторону Гнилой балки и Кислой воды (в сочетании с самим именем села Фиолетово — пейзажик; откуда, кстати, у бакинского комиссара, воронежского крестьянина Ивана Фиолетова, такая фамилия?). Мы бы пересели в грузовик, у них весело, и лица хорошие, мало осталось таких чистых русских лиц. Жаль — некогда. В грузовике стоит ящик с едой и два самовара. В любом другом месте все было бы ясно: в одном самоваре — водка, в другом — портвейн. Здесь взаправду чай: как живут — непонятно.

Львовские львы

Уловить Львов — непросто. Примерно как тех зверей, в которых превращается город, если написать его со строчной буквы. Глупо бы поступил Львов, если б не эксплуатировал свое имя, вообще-то доставшееся ему просто: князь Даниил Галицкий, основавший город в 1256 году, назвал его в честь своего сына Льва. Сейчас львы здесь — повсюду, начиная с городского герба и заканчивая изображениями на футболках, кружках и календарях. У подножья ратуши — нарядная выставка именных львовских львов: пестрый прайд расписан видными деятелями. Импрессионистичен лев работы молодого деятельного мэра Андрея Садового. Царственен лев в короне, созданный автором тонких эссе о Львове, украинским европейским писателем Юрием Андруховичем.

Ратуша стоит в центре главной площади города — Рынка. Устройство напоминает Краков: старые дома вокруг, а в центре — большое здание. Сравнение не праздное: польская граница всего в 80 километрах, а Краков, некогда главный город ранней Речи Посполитой, был столицей Западной Галиции, как Львов — столицей Восточной. На башню городского Управления можно забраться и, отдуваясь после 350 ступенек, восхититься открывшимся видом на все четыре стороны. Сама-то ратуша картины Рынка не портит, хотя и куда моложе окружающих строений. Прежняя на этом месте была гармоничней, судя по сохранившимся гравюрам, но рухнула в 1826 году. Достоверный львовский анекдот, который рассказывают всем приезжим: как раз когда муниципальная комиссия решила, что здание простоит еще лет сто, и проголосовала за легкий косметический ремонт, на заседание прибежал служащий и сказал, что ратуша обвалилась.

Ратуша вид не портит, но главное в почти правильном квадрате Рынка (142 на 129 метров) — 44 дома по периметру. Каждый — памятник, некоторыми — залюбуешься. В «Королевской каменице» — Итальянский дворик с ярусами аркад и кафе. Рядом — Дворец Бандинелли. «Черная каменица» — с белыми скульптурами по фасаду. Под № 14 — «Венецианская каменица» со львом святого Марка над входом: здесь было подворье посольства Венецианской республики. Лучшие из этих зданий построены в эпоху Возрождения, потом, разумеется, подвергались переделкам. Другие, возведенные позже, ренессансный стиль умело имитировали. В целом же Рынок — это истинный итальянский дух.

Оттого-то, улавливая Львов, естественно и непринужденно находишь его гения места в выдающейся оперной певице Саломее (по-украински — Соломiя) Крушельницкой, чья судьба, разделенная между Львовом и Италией, своим драматизмом сопоставима с судьбой города.

Второй гений места Львова, открывающийся исподволь, постепенно, потаенно, — неведомый пока широкому миру, загадочный скульптор позднего барокко Иоанн Георг Пинзель.

Когда-то существовал германский готический Львов. Но страшный пожар 1527 года уничтожил его полностью. И снова представляется судьбоносным, что именно в том году войсками Карла V Габсбурга, испанского короля и императора Священной Римской империи, был разграблен и разрушен Рим. Тогда крах Вечного города вызвал массовое перемещение художественных сил Италии: оставшиеся без дела архитекторы и художники Рима двинулись на север, вытесняя своих коллег с наработанных мест, те отправились еще дальше, за итальянские*пределы. Так появились в опустошенном пожаром Львове зодчие и другие мастера из Венеции и с озера Комо — зодчих того времени львовяне так и называли: комески. 14 м обязан центр города своим обаятельным обликом. Итальянское влияние продлилось и после Ренессанса: львовское барокко не зря так явно напоминает римское.

Ренессансные дома площади Рынок и роскошные барочные церкви по всему городу — вот ключ ко Львову. Саломея Крушельницкая и Иоанн Георг Пинзель.

Непонятно, как в семье греко-католического священника могли назвать девочку Саломеей — именем падчерицы Ирода, которая за свой танец запросила у отчима и получила на блюде голову Иоанна Крестителя. Правда, в апокрифической Книге Иакова упоминается еще одна Саломея — повитуха при Рождестве Иисуса. Но этот нередкий в византийском искусстве сюжет исчез уже в позднем Возрождении, и мрачная слава той, Иродовой, Саломеи куда шире. Так или иначе, родители назвали девочку этим именем, предопределив ее судьбу: одна из лучших опер ХХ века — «Саломея» Рихарда Штрауса, и Крушельницкая блистала в этой партии.

В двадцать лет она дебютировала во львовской опере — в «Фаворитке» Доницетти. Это был апрель 1893 года, а осенью Крушельницкая поехала в Италию, где началась ее яркая карьера: с такими партнерами, как тенор Карузо или баритон Баттистини. Все эти годы певица наезжала во Львов, выступая на оперной сцене и давая концерты. А в 1904-м произошло то, что навечно занесло Саломею Крушельницкую в историю музыки: она спасла оперу Пуччини «Мадам Баттерфляй».

Самый знаменитый (после смерти Верди в 1901 году) оперный композитор мира, автор «Манон Леско», «Богемы», Тоски», Джакомо Пуччини получил неожиданный и чувствительный удар, когда в Милане провалилась «Мадам Баттерфляй». Композитор уехал в свое поместье на Лигурийском Море — Торре-дель-Лаго, возле Виареджо, — где стал переделывать оперу из двухактной в трехактную. Туда же пригласил Саломею Крушельницкую. Та взялась за роль Чио-Чио-сан так основательно, что даже три месяца — до второй премьеры — постоянно носила костюм гейши. Вторая премьера состоялась 28 мая 1904 года в Брешии и завершилась полным триумфом — «Мадам Баттерфляй» и Саломеи Крушельницкой.

Другим следствием успеха стало то, что певица купила виллу и поселилась в Виареджо. А в 1910 году вышла замуж за мэра города, адвоката Чезаре Риччони. Он умер в 36-м, в том же году сопрано дала последний концерт во Львове, где у нее давно был куплен трехэтажный дом. Получилось так, что она училась во Львове австро-венгерском, приезжала во Львов польский (между мировыми войнами), а вернулась в 39-м во Львов советский. Зачем и почему — загадка.

Львовская загадка: притягательная сила этого города. Крушельницкая овдовела, ей было уже шестьдесят семь лет, к тому же трудно было представить, что мировую знаменитость могут как-то обидеть. Нет, ее не посадили, не репрессировали, ее просто понизили в разряде — как весь город Львов. Как всю Галицию, всю Западную Украину — переместив из Европы в советскую империю.

Дом Крушельницкой национализировали, оставив ей с сестрой четыре комнаты. Виллу в Виареджо заставили продать и деньги забрали. Преподавать в консерватории хотя и разрешили, но всячески мешали. За месяц до смерти семидесятидевятилетней Крушельницкой даже дали звание профессора.

Сейчас во Львове — три торжественных места, связанных с именем великой сопрано. На Лычаковском кладбище, одном из самых красивых, которые мне приходилось видеть, — надгробие с фигурой Орфея, рядом с могилой доброго приятеля певицы, писателя Ивана Франко. Дом-музей — в ее доме на улице Крушельницкой, идущей вдоль большого парка опять-таки имени Франко. И главное — носящий имя Саломеи Крушельницкой оперный театр на проспекте Свободы. В Зеркальном зале на втором этаже — бюст певицы, которая была еще и красавицей. Под стать своему городу.

Театр — пышный, напоминающий снаружи и особенно внутри более масштабный венский. Как многие общественные здания Львова, он приведен в порядок. А вот дом-музей — элегантный, с балконами, скульптурой, лепниной, словом, типичный львовский — требует внимания и работы. Это общая беда города.

Никогда прежде я не был во Львове, но узнал его, как свой. И внешним обликом, и сложившейся в ХХ веке исторической судьбой он напоминает два важных для меня города — Ригу, в которой родился и прожил до двадцати семи лет, и Прагу, в которой живу последние двенадцать с лишним. Все три примерно в одно время стали советскими, в одно время — перестали. Правда, Рига сделала более стремительный рывок обратно в Европу, не говоря уж о Праге. Львов тормозит, хотя движется в том же направлении.

Многое еще приходится достраивать в воображении. К счастью, есть что достраивать. В самом прямом смысле — реставрировать великолепную львовскую архитектуру. Постепенно это делается, и уже можно восторженно и нелицемерно ахнуть, выйдя на главную площадь — Рынок.

Это чистопородная Европа, освобождающаяся от полувековых примесей. Да и в советские времена львовская европейская спесь признавала равными себе еще только три города империи с брусчаткой мостовых — столицы нынешних независимых балтийских государств. Для точности стоит отметить, что Львов — самый западный из них всех: даже Рига — на одну десятую градуса восточней, а Таллин и Вильнюс еще чуть дальше.

Все четыре города отвечали за Европу в советском кино: если нужны были Германия, Англия, Скандинавия и прочий север, съемочные группы ехали в Прибалтику, если Италия или Франция — во Львов. Дворец Потоцких на улице Коперника знаком и дорог всем от Калининграда до Камчатки — это он исполнял роль королевского дворца в «Трех мушкетерах», и на его крыльцо взлетал на лихом коне Михаил Боярский.

Поглазев на это дважды историческое здание, надо свернуть за угол, на Банковскую улицу, и обнаружить там ресторанчик с убедительным, как оказывается, названием «Ням-ням». Пан Андрий, встречающий тебя как брата родного, накормит и напоит. У него многое вкусно, но сотворить высокое блюдо из простой гречневой каши с грибами, подвесив ее на цепочке в судке над горелкой, — это уже не просто мастерство, а поэзия.

Как и в России, кулинария пытается воздействовать не только через вкус, но и через слух и зрение. Или это просто пристрастие к славянским корням? Но ведь каковы названия булочных изделий: гребинец, хвилька, круглик. Сеть пирожковых «Наминайко». Красивый все-таки язык — сочный, выразительный. Вот своего мата почему-то нет, пользуются русским — явное языковое упущение. Хотя украинские патриоты и этим гордятся: «Соловьиная мова мат отвергает» (правда, попытки были: женский орган — «роскошныця», мужской — «прутень», но оказалось слишком вычурно, не прижилось).

Впрочем, бросовые лексические заимствования нового времени мова приняла так же, как и русская. Мы ели отменных перепелок с писательницей Оксаной Забужко у стен кафедрального римско-католического собора в ресторане «Амадеус» — не сказать, чтобы исконно украинское имя (отчасти оправдано тем, что во Львове большую часть жизнь прожил сын великого Амадеуса, тоже композитор Франц Ксавер Моцарт). Местные бизнесмены-гурманы устроили мне прием в своем клубе на улице Шевской, который называется «Дарвин». Бог знает, что можно вообразить в меню заведения с таким названием, но была чудная паровая стерлядь.

В целом украинская кулинария, как все кухни Восточной Европы — за исключением венгерской, — тяжеловата. Правда, есть такой шедевр, как борщ, которым надо гордиться, как голосом Крушельницкой и скульптурами Пинзеля. Такое же достижение культуры.

За голосом и борщом надо все-таки специально идти куда-то, а вот скульптура и архитектура во Львове тебя окружает повсеместно. В первую очередь — культовая.

Полностью восстановилась жизнь дивных барочных и ренессансных соборов: греко-католических (в просторечии — униатских), римско-католических, православных. Пестрота конфессий во Львове и всей Западной Украине — впечатляющая, однако преобладают греко-католики: церковь, возникшая в результате Брестской унии 1596 года, заключенной между Киевом и Римом. Признавались верховенство Папы Римского и католические догматы, а обряд остался православный (византийский), язык — сначала церковнославянский, а теперь украинский.

Количество молящихся и их состав на Западной Украине сравнимы, пожалуй, только с Польшей: в храмах очень много народу и очень много молодых. Львовские молодожены здесь возлагают цветы не к вечному огню, а к статуе Девы Марии в конце проспекта Свободы — строго между памятниками Шевченко и Мицкевичу. Соборы же — даже и в простое будничное утро — полны. Многие забегают, явно по пути на службу, и, быстро преклонив одно колено, крестятся на распятие, украшенное вышитым рушником, и спешат дальше. Это — верный показатель укорененности веры: когда не специально, а походя. На взгляд агностика, даже жалко тех, кто наспех: в львовских церквах есть что рассматривать подолгу.

На Соборной площади, за спиной памятника основателю города князю Даниилу Галицкому, — бернардинский храм Святого Андрея с польским белым орлом и литовским всадником на фасаде. Здесь в 1604 году Гришка Отрепьев, первый Лжедимитрий, венчался с Мариной Мнишек — перед походом на Москву. Тогда храмовый интерьер был строже, это потом он превратился в некий музей деревянной скульптуры — 17 алтарей, более 300 золоченых изображений: такой пышно сти поискать хоть бы и в Риме. Не зря имя зодчего — Павел Римлянин: Паоло Романо, конечно.

И в Риме не найти такого барочного апофеоза, как часовня Боимов, притаившаяся возле кафедрального собора. Построенное в XVII веке по завещанию бургомистра Юрия Боима, это сооружение — вроде бы архитектура, но по ощущению — предмет интерьера, резная шкатулка, предназначенная для пристального разглядывания.

Барокко гуляет по Львову, распространяясь от центра к окраинам, взбираясь из низин на холмы, взлетая на высокую (321 метр) гору — к собору Святого Юра, главной святыне греко-католиков.

Но прежде есть смысл задержаться у подножия горы, посмотреть на Львовскую политехнику — здание фешенебельное, не хуже монументального здешнего университета, а внутри даже поинтереснее. Чего стоит в актовом зале живопись Яна Матейко и его школы: например, картина, на которой от поцелуя Огня и Воды рождается мальчик Пар. Нам бы в школе такие наглядные пособия.

Политехника находится на улице Степана Бандеры, и мимо этого имени на Западной Украине не пройти. Неподалеку, в городке Стрые, стоит памятник Бандере — возле гимназии, где он учился. А осенью 2007 года открыли памятник и во Львове.

Имя Бандеры стало нарицательным ругательством в СССР — поработало и звучание: хотя «бандера» означает «знамя», по-русски неизбежно слышится «бандит». Фигура эта, мягко говоря, неоднозначная. Крови на Бандере много, и в наши дни с ним разбирался бы Гаагский трибунал. Но все-таки стоит знать, что он, тешивший себя, подобно генералу Власову, надеждой оказаться с независимой Украиной и без Сталина и без Гитлера, сидел в лагере германских нацистов три с половиной года — с июня 41-го до конца 44-го — в прискорбно известном Заксенхаузене, что два его родных брата, Олекса и Василь, погибли в Освенциме. Убит Бандера был в 1959 году в Мюнхене (выстрелом в лицо капсулой синильной кислоты) Богданом Сташинским — бывшим членом Организации украинских националистов, завербованным агентом КГБ (в 2005 году экс-председатель КГБ СССР Крючков сказал: «Убийство Степана Бандеры было одним из последних устранений КГБ насильственными методами нежелательных элементов»).

Почти за два с половиной столетия до этого пытался лавировать между Петром и шведским Карлом XII гетман Иван Мазепа — во имя все той же украинской незалежности. Мазепу несправедливо, но чеканно запечатлел предателем Пушкин — еще успешнее, чем советская пропаганда Бандеру: лишнее подтверждение того, что художественный образ всегда убедительнее исторического.

Впрочем, живем мы не в литературе, а в истории — и знать бы ее надо. Например, такой исторический факт: Львов в 1939 году брали советские войска по согласованию с нацистскими. Советские части в ночь на 21 сентября сменили под Львовом союзнические, в то время германские. Примечательная деталь: как говорят в одном южноукраинском городе, «на минуточку».

Все это формирует сложный львовский миф — перекрестка истории. Он не разгадывается, но нащупывается, ищется в глубокой древности. Даже не в истории, а в географии, в геологии.

Вычислено, что как раз подо Львовом — если быть точным, под костелом Святой Елизаветы — проходит водораздел Балтийского и Черноморского бассейнов. То есть все воды к северу отсюда текут в Балтийское море, все к югу — в Черное. Как с восторгом пишет Юрий Андрухович, «в этом можно усмотреть знак «водораздела» — город исповедует сразу несколько культур, целиком не принадлежа ни одной из них». И то сказать: австрийское влияние (золотой век — часы бабцi Аустрii, времена бабушки Австрии), польское (до 1772 года и между Первой и Второй мировыми), русское (после 39-го и до 91-го). А ведь еще евреи (которые составляли почти треть населения), армяне (целый район с прекрасной церковью в центре города). Сами украинцы, наконец.

…Но пора подниматься на гору, к собору Святого Юра, на фасаде которого — статуи святого Афанасия и, конечно, святого Льва. Это — Пинзель.

Если Саломея Крушельницкая — аналог драматической судьбы Львова в ХХ веке, то Иоанн Георг Пинзель — львовский миф в чистом виде.

Миф — то, что не имеет разгадки, во что нужно просто верить и восхищаться. Таинственна судьба этого выдающегося мастера позднего барокко. Ничего толком не известно о Пинзеле. Ясна только дата смерти — 1761 год. Есть большие сомнения даже в точности его имени. Неизвестно, откуда он родом, как и когда именно появился во Львове, что и где делал до тех пор. В костеле Клариссок — за бернардинским монастырем — музей, где собраны скульптуры Пинзеля по разоренным и заброшенным церквам Галиции: в Бучаче, Годовице, Городенке, Лопатине, Маринополе.

Опять-таки непонятно, почему скульптор такого класса много работал в мелких городках и в селах — в «собачьем задупье» (оказывается, позволяет себе иногда «соловьиная мова»). А класс — высочайший: такими скульптурами, как «Жертвоприношение Авраама» или «Самсон, разрывающий пасть льву», гордились бы лучшие музеи мира. Как точно указывает исследователь его творчества, культуролог Тарас Возняк, главный редактор превосходного журнала «I» (с двумя точками — что-то вроде русского «й»), нет сомнения в знакомстве Пинзеля с итальянскими образцами — в первую очередь со скульптурой Микеланджело. По степени страстности, экстатичности — конечно. Пинзель работал в основном по дереву, и Возняк остроумно замечает, что он был, может быть, из славян, для которых дерево — естественный скульптурный материал.

Следует обязательно добавить к Микеланджело и лидера итальянского барокко Лоренцо Бернини: по темпераменту и виртуозности они с Пинзелем — родня. И немцев Высокого Возрождения — Тильмана Рименшнайдера и Файта Штоса, которые чаще всего творили как раз из дерева.

Вся Европа — смесь и эклектика, скрещения и гибриды народных, языковых, культурных, государственных судеб. Западная Украина, сужая — Галиция, еще сужая — Львов — суть подлинные полигоны этого поразительного эксперимента, длящегося столетиями. Подобно скульптору Пинзелю, потаенно и уверенно сумел вобрать разнообразные европейские достижения город Львов.

Закарпатское время

В Закарпатье — два временных пояса. Официально — украинский: на час к западу от Москвы. Обиходно — центральноевропейский: еще на час дальше. Так и живут. Самое поразительное — так и жили. Этот порядок удивительным образом держался и в советскую эпоху. В селе Заречье (Зарiччя) Иршавского района сидим в гостях у семьи Васько. Иван Андреевич рассказывает, как его в начале 80-х зачем-то вызвали в райцентр в милицию, и он пришел, как в повестке сказано, в 9:00, а там орут: на два часа опоздал. «Так вовремя же, сейчас девять. — Одиннадцать уже, — тычут в циферблат, — по московскому времени. — А я не в Москве живу, в Закарпатье». И ничего, проглотили. «Не знаю где как, — говорит Иван Андреевич, — но у нас из села ни одного милиционера, ни одного партработника не было».

Идиллия не получается, конечно. В колхозе нужно было трудиться, ничего, по сути, не зарабатывая, кроме разрешения работать и на собственном участке. Так и бегал с колхозного поля на свое: «с корабля на бал» — высказывается Васько. Неужто бал? У Ивана Андреевича и Галины Васильевны — тринадцать детей: от тринадцати до тридцати лет. «Слушаются? — Они слушаются, пока поперек кровати помещаются». В семье — три машины. Неженатые сыновья подрабатывают шоферами в Италии. Пенсия — 44 гривны, примерно 9 долларов. Главный доход — капуста и перец: на полях и в теплицах. Есть корова — как водится, Манька. Ухоженный дом — весь в цветах, с крыльца и лестницы начиная. Они пятидесятники, как большинство в селе, по вторникам, четвергам, воскресеньям — собрания. Глава общины, пресвитер, — мастер по выкладке плитки, у него десять детей. Телевизора по религиозным соображениям не держат, но компьютер для детей есть. «Пьют в селе?» — озабоченно спрашивает Максимишин (он везде это спрашивает). Супруги переглядываются, задумываются: «Есть один». В Заречье — 800 хат.

Проехав по Закарпатью от Перечина (севернее Ужгорода у словацкой границы) до Рахова (у румынской), повсюду мы интересовались у местных жителей: кем вы себя ощущаете? Самый частый ответ: закарпатцы. И что делать? Нет же такой национальности. Но есть — самосознание: не по крови, а по сути.

В селе Лесарня знакомимся с мужчиной лет пятидесяти — столяр Василь Малыш. «Ну вот вы кто?» — «Кто-кто, русин я. Наверное, русин, а вообще, не знаю. Закарпатец. Бандера!» — и хохочет. Над нами, над москалями, хохочет, над «бандеровским», враждебным, клише: неистребимо это российское (читай: советское) отчуждение от заведомо иного, непохожего, насильственно присоединенного. Мне ли не понимать, родившемуся и выросшему в Риге.

Как наглядна яркая европейская пестрота истории да и сегодняшней жизни Закарпатья. Нивелировку этого края не смогла произвести даже такая мощная и налаженная машина, как советская власть. Механизм заглох, столкнувшись с невиданным разнообразием явления, — не сумел просчитать. Буквально каждые 20–30 километров — иной народ, иной язык, иной уклад. Венгры, румыны, словаки, русины, украинцы во всем своем карпатском разнообразии (лемки, бойки, гуцулы), Цыгане, наконец… Нигде больше — ни в Западной, ни в Восточной Европе — мне не приходилось видеть ничего подобного по быстроте смены этнических декораций: европейская мозаика как наглядное пособие.

Оттого кажется правильным, что именно тут — географический центр Европы. Совершенно официальный: к югу от Рахова, на окраине села Делового, еще в 1887 году был поставлен двухметровый обелиск с соответствующей надписью на латыни. Через девяносто лет, в 1977-м, в подтверждение рядом воздвигли еще одну — уже семиметровую — стелу. Тут же деревянный кабак в гуцульском стиле — колыба, где грех не выпить какой-нибудь горилки по случаю обнаружения себя в центре Европы.

Европейский вектор всей нынешней Украине в целом задала именно Западная Украина — Закарпатье, Галиция, Буковина, Волынь. Об этом пути в стране повторяют настойчиво на всех уровнях, а история учит, что интеллектуально-эмоциональный алгоритм, языковая мантра — не менее действенный фактор, чем исчисляемые показатели политики, экономики, социальной жизни.

Итак, чокаемся горилкой: львовянин Тарас Возняк, крымчак, а ныне петербуржец Сергей Максимишин, мы с женой — рижанин и москвичка, в последние тринадцать лет пражане. Львов, Керчь, Петербург, Рига, Москва, Прага — тоже впечатляющая европейская мешанина за одним столом в излучине Тисы.

Волнующие детские воспоминания при одном только названии — Тиса. Сливаясь чуть севернее Рахова, Белая и Черная Тиса образуют реку, некогда самую знаменитую в СССР. Прежде чем впасть в Дунай, Тиса шла по советско-румынской, потом по советско-венгерской границе — оттуда пробирались американские шпионы верхом на бандеровских подручных, надевших кабаньи копыта. Будучи коренными янки, успешно и непринужденно приживались в советских селах, вступали в колхозы, женихались с местными дивчинами, пока их не разоблачали Джульбарсы и Карацупы. Кто думает, что я глупо иронизирую, — пусть прочтет хотя бы повесть Александра Авдеенко «Над Тиссой» или посмотрит одноименный фильм, ставший в свое время лидером советского проката: там еще много интересного (для поиска — в ту пору река писалась через два «с»).

Здесь, в Закарпатье, можно было, не выходя из дома, за полвека полдюжины раз сменить гражданство: австро-венгерское, венгерское, чехословацкое, карпато-украинское, советское, украинское. Должно это сформировать особое мышление — сосредоточенное на сущностях, а не на форме?

В селе Великие Береги — Янош Урста, он же Иван Иванович, бывший ответственный работник, ныне по родовой принадлежности винодел. Говорит по-русски прекрасно: сказывается прежняя деятельность. Он венгр, а виноделие — коренное занятие закарпатских венгров. «В плохом настроении в погреб не захожу, чтоб не передавать вину дурную ауру». И походя дарит привычный афоризм: «Виноград любит солнце и тень… (после паузы) хозяина». Сам выпивает 400–500 граммов в день. Водку — нет: «От водки злость — кому-то врезать хочется». Урста производит только марочное вино: саперави, «Черный доктор», кагор, редкий заизюмленный «Уникум». У деда-винодела было тридцать гектаров под виноградниками, но «в 44-м его освободили от земли», и у самого Урсты всего пятнадцать соток. Что говорить, если когда-то в селе было сто бондарей, а теперь бочки закупать приходится на стороне. В Береговском районе под виноградом было 2500 га, сейчас — процентов десять от этого. Но еще есть те красивые — даже для произношения — сорта: «Променисто» («Лучезарное»), «Троянда Карпат». Они всегда были редкими, говорили: «Променисто» для министра». Урста увлеченно рассказывает, как всего можно было добиться у начальства: «С двумя корчажками в руках в любой кабинет ногой дверь открывал». Подумав, добавляет: И сейчас открываю».

Вино — суть, и оттого оно вовсе исчезнуть не может. Но вот мы попадаем в дом к ткачихе Иде Физеш в тех же Великих Берегах. Она говорит только по-венгерски, Урста переводит. Иде занимается ремеслом с 74-го года, в селе ткачих больше нет, немногие остались в окрестных селах, ее семейная династия на ней заканчивается: дочери Иде ткать умеют, но не хотят этим заниматься. Выткать один метровый рушник — три-пять рабочих дней. Продать его можно за 80 гривен, выручив на этом примерно 40. Итого чистый заработок в месяц, без выходных, — не больше 300 гривен, долларов 60. Жалко ужасно: так это выразительно и необычно. Орнамент — в основном красно-бело-черный, традиционные рисунки: «тюльпан», «гвоздика», «желудь», «волчий след». Рушники, наволочки, настенные коврики с нравоучительными вышитыми изречениями: «Оставь все заботы Богу», «С верой в Бога я могу все». Все ли?

Вера здесь — живая, естественная, обиходная. Вдоль всех дорог — деревянные распятия, реже — часовни: греко-католические, римско-католические, православные, протестантские. Есть причуды: часовня в виде колодца-журавля под Солотвином, с цыганской роскошью построенный православный храм в Тячеве, в богатом селе Четфалва — суперсовременный церковный авангард греко-католиков рядом с реформатской готикой XVIII века. Но в основном барочные формы: новые или обновленные — крытые светлой, почти белой жестью церкви. Изредка попадается гуцульская деревянная готика или верховинское барокко XVII века — как в селе Калачава, старше и никак не хуже Кижей. В Мукачеве через улицу Федорова — перекличка греко-католического и православного храмов: песнопения через репродукторы. В Крайникове — церковь Святого Михаила: прелестная деревянная готика, немного напоминает пражскую каменную с ее сказочными башенками, как из детских книжек. Тут же в Крайникове — свадьба, где наяривают mpoicmi музики, то есть музыкальное трио: скрипка, аккордеон, барабан — бомжеватые на вид, но бодрые старики.

Но такой свадьбы, которую нам довелось видать в Королеве, не встречал нигде. В этом городке и в соседнем Подвиноградове — цыганские таборы. Не романтическое скопление кибиток, которое возникает перед умственным взором, а просто район из нескольких кварталов. В Подвиноградове табор начинается от угла Партизанской и Ленина. Знакомимся с бароном — Иосипом Золтановичем. Он, выбранный открытым голосованием, баронствует уже десять лет. Дом — Эрмитаж: только из пластика и сусальной позолоты, а так-то все такое же — колонны, лепнина, ковры, гобелены. Золотые зубы — у всех, лет с десяти: не потому что цинга, а потому что, кто не понимает, красиво.

Эти цыгане — баптисты. Такое невероятное словосочетание и представить себе нельзя было, но я же видел, бывал в их домах.

Они все, и барон тоже, — жестянщики, ездят на заработки в другие украинские места и в Россию. Не пьют. К свадьбе в Королеве запасено 30 свиней, 10 баранов, 2000 банок кока-колы, 1000 бутылок минералки и еще 1000 другой воды.

Тридцатилетний Иосип Иосипович (фамилия, не отчество), в просторечии Фира, выдает замуж дочку Анюту двенадцати лет. Жениху Жене — четырнадцать. Сам Фира женился уже перестарком, в шестнадцать. Говорят, торопливость оттого, что хороших невест рано разбирают: ведь женятся почти исключительно на своих, даже из соседнего, в тридцати километрах, табора супруги редки. Кстати, вовсе не обязательно, что жизнь у молодоженов сразу полномасштабная, — когда захотят, тогда и начнут. Вообще, говорит Фира, молодежь в целом ведет себя благонравно: «В гречку не скачут, как говорится».

Вся в хлопотах, бегает симпатичная младшая сестра невесты, присматривается к процедуре. «Как ее зовут? — Черешня. По-вашему Вишня». Черешня-Вишня выносит показать платье невесты, которое обошлось в 800 долларов, костюм жениха — в 500. Дед подарил «фольксваген». На главной улице табора (Марко Вовчок, бывшая Крупской) сколочен огромный шатер, вернее сказать — павильон, на пятьсот гостей, сверху надпись по-цыгански: «Хорошо сделал ты, что пришел на свадьбу».

Представляемся барону Королева — Яношгу Шомовку, с ним рядом — помощник пресвитера Иосип Богар: вальяжный, в белоснежной рубахе, белых брюках и белых же узконосых лаковых туфлях. Такие, между прочим, почти на всех, даже на молоденьких пацанах, и в них — прямо по лужам. У здешних цыган, как у японцев, все внимание — к внутреннему убранству дома, а что снаружи — вроде и не важно.

Помпресвитера везет нас к баптистскому собранию — это солидный крепкий дом с высоким крыльцом. В Королево каждый год приезжают десять, а то и больше групп братьев баптистов из Штатов, Германии, России, Молдавии, из других мест Украины. Пока едем из дальнего квартала городка к собранию, в машине включается запись с псалмами. Вначале приятный баритон говорит: «Дорогой друг, прошу тебя, дослушай эту кассету до конца». Поют и молятся по-русски.

Государственные и муниципальные власти воспринимают таборы и их лидеров адекватно, то есть как глав местных администраций. В удостоверении барона значится: «Голова poмскoi нацii Адельберт Иванович Шомовк». А что он то Адельберт, то Янош, то Иван — такова пестро-полосатая жизнь в Закарпатье.

Мелькание народов, языков и судеб — ни с чем не сравнимое. Директор Береговского краеведческого музея Иван Шепа показывает нам гордость коллекции — шлем из металла и кожи, стилизованный под римский. Рассказывает, что шлем английская королева подарила в 1928 году закарпатскому силачу Кротону — в миру Иван Фрицак из села Билки. Господи, какая королева, какой Кротон? А выходишь — на здании Мальтийского центра напротив ресторана «Золотая пава» плакат по-украински и по-венгерски: «Десятая заповедь — не пожелай дома ближнего своего». Что вдруг?

И все это — у подножья изумительной красоты Карпат. По здешнюю сторону гор — в основном бук, по ту, галицкую, — хвойные. Фазан перебегает шоссе под Хустом. Крепкие дома в густых кустах красных канн и сальвий. Полонины — субальпийские луга — над Синевиром. И — «горы дымлять»: непонятный туман-дымка над вершинами. Итальянский, тосканский, пейзаж Боржавской долины.

Италия в этих краях просматривается, прослушивается, прочитывается. Главным закарпатским городом Ужгородом и его окрестностями почти четыре столетия владели итальянские графы Другеты из Неаполя. Оттого, что ли, главная пешеходная улица города, как в Риме, — Корсо. Только здесь она — Корзо. Отель «Лагуна». Сразу два кафе «Венеция». Кафе «Сиеста». Есть и «Эдем» у дороги. А так-то, как на всей постсоветской территории, — либо прежние «Улыбки», либо новые «Капуччино».

Но вот на окраине Ужгорода — ресторан «Деца у нотаря»: «Сто грамм у нотариуса». Владелец — Павло Чучка, с внешностью Портоса: местный политический деятель, ресторатор и собиратель закарпатского фольклора. Переводит русскую и прочую классику на дравцевский диалект, существующий только в одном селе Дравцы: «Несеренчлива у них доля, / Не вильо ix утikло с поля, / Киби не цiсарьова воля, / Не зухабили би Москви». Основатель фестиваля юмора «Карпатский словоблуд». Чучка — серьезный политик: ведет борьбу с деятелями из Партии регионов, которые хотят объявить ему импичмент в селе Руськi Геiвцi.

В «Деце» мы едим острый густой суп бограч — что-то вроде солянки, гурку закарпатскую — ливерную колбасу, цигань-печеню (жаркое), кукурузную кашу с брынзой — баньош. В Закарпатье вообще почти везде вкусно: за Боронявой в простой придорожной харчевне с неказистым именем «Транзит» съели отменного копченого карпа — сами коптят. Вдоль дорог — оживленная торговля грибами. Аккуратно разложены по ведрам: отдельно белые, отдельно подберезовики, подосиновики отсортированы надвое — с большими шляпками и тугие крепкие челыши.

На прощанье Павло Чучка вручает подарки: «Пришел период полураспада, и теория медицины перестала совпадать с практикой. Так что примите эту многократно перегнанную сливовицу, от которой никакого болеглава и стеногрыза». Приехав в Прагу, проверил: правда.

Приятель Чучки и Тараса Возняка, профессор Ужгородского университета Сергей Федака — истинный professore: рассеянный, милый, отрешенный, деятельный — объявляет, что у нас есть шанс посетить конкурс красоты «Красуня Закарпаття». Едем!

Турбаза «Воеводина» — в предгорном лесном ущелье вокруг бассейна. Поскольку высоко и вечер — холодно: у открывающих церемонию музыкантов из трембит идет пар. Плотно одетые зрители содрогаются, но у них есть щедро наливаемый коньяк, а у красунь в купальниках — видимо, азарт. Все устроено с вполне европейским размахом. Надо думать, на турбазе немало клиентов из России, потому что конферанс идет по-украински и по-русски. Ведущие — нормальные пошляки, как всюду: про «красоты матушки-природы», про «щебетанье забияки-ручья» (чего это он забияка?). Но есть и новомодный нюанс. Говорят: «В сегодняшний день конкурс красоты не случайно совпал с праздником Рождества Пресвятой Богородицы». Приехали. То ракетно-ядерный комплекс освятят в московском храме Христа Спасителя, то красунь полуголых в двунадесятые праздники засунут. Моя фаворитка, Элеонора Демеш из Ужгорода, добирается только до полуфинала. Привет, Элеонора, мои соболезнования тебе и себе. Утешает, что победила тоже дивная красуня с дивным именем Ярослава Чорна — ну и дружба, разумеется.

Вернувшись из Закарпатья во Львов, мы попали на другой конкурс, на слэм — кто не знает, это поэтический турнир, когда каждому выступающему дается три минуты на чтение стихов, а жюри выбирается произвольно из публики. В полуфинальную шестерку украинская аудитория в сводчатом зале ресторана «Хмельной дом» вывела только двух украинцев, финальную пару составили Андрей Хаданович из Минска и Герман Лукомников из Москвы. Победил Хаданович. Да, забыл сказать: все выступавшие читали на своем языке. Белорусы — по-белорусски, украинцы — по-украински, русские — по-русски.

IV. Нежность тресковых подбородков