Случай — страница 2 из 3

На электричке мы доехали до города, а потом я стоял в запруженном людьми зале, держа, кроме своего имущества, автомат сержанта, и смотрел, как лейтенант Коноплев толчется у воинских касс, перебегая от одного окошечка к другому. Здесь, в толпе вокзала, среди множества других офицеров наш лейтенант выглядел непривычно суетливым, а сержант, напротив, имел вид уверенный, настойчивый. Они безуспешно потолкались у касс и пошли к коменданту объяснить, что дело у них срочное и необычное. Маврин для убедительности захватил свой автомат. А я остался их ждать, ничуть не беспокоясь о том, сейчас же мы уедем или следующим поездом, или на другой день.

Я, собственно, уже ехал. Прислонясь к стене, я смотрел на людей, сидящих на лавках или спешащих куда-то, на военных и гражданских, особо останавливаясь на женских и девичьих лицах. За короткое время моей службы я в первый раз стоял вот так в людном месте, один, ничем не занятый, и смотрел на текущую, неспокойную, военную жизнь, частицей которой был я сам, смотрел жадно, благо на меня самого никто не обращал внимания. А может, и меня тоже рассматривали из угла чьи-то глаза. Так я думаю сейчас.

Появились лейтенант Коноплев с сержантом. Когда мы, торопясь, поели на продпункте пшенной каши по талонам и вышли на перрон, нас обдало холодом. Вопреки ожиданию, возле состава соблюдался порядок, и мы беспрепятственно сели в вагон. У лейтенанта была плацкарта – вторая полка для лежания, он бросил туда свою шинель и мой вещмешок. А мы с сержантом пристроились внизу, на сидячих местах. Отправление дали быстро, и когда поезд набрал ход, я ощутил смутную радость, будто сам ехал домой. Первый раз с начала службы я ехал не в воинском эшелоне. Сержант сидел рядом со мной, и я наслаждался тем, что он не может по сути ничего мне приказать, никуда послать – ну, куда тут пошлешь? Напротив меня сидел человек в синем бостоновом костюме с орденом Красной Звезды, который тогда еще носили слева, и оживленная женщина – она ехала с маленькой девочкой к мужу в госпиталь. Она была счастлива, что муж ранен, а не убит. И еще ехали моряки, которые хотя и не были офицерами, но вели себя с офицерами как равные, и тех это не задевало. Разговор сразу же пошел о положении на фронтах, о сводках, о том, когда откроют второй фронт, но у меня не было сил слушать, и я вскоре сидя заснул, сжимая карабин между коленками.

Когда я очнулся, в вагоне было полутемно, а поезд шел очень хорошо, как бы огромными скачками. За окном лежала лиловая снежная равнина. Сколько мне предстояло еще прошагать по ней, правда, в ином направлении!

Пришел морячок, звал нашего лейтенанта к себе в купе играть в карты. Слово «купе» он произносил, как «капэ». «КП».

А поезд все мчался, и наступила ночь, и утро, и солнечный морозный день за окном, а поезд все мчался, как бы гигантскими прыжками. Мы пили кипяток и ели тушенку и сало с хлебом. При всех есть это было неудобно, хотя норма питания у нас была не такая уж большая. Мы смогли угостить только женщину с дочкой.

Этот длинный морозный день пролетел мигом, потому что я бы хотел ехать так очень долго, все ехать, ехать и ехать без конца, даже сидя. Это было так же прекрасно, как шагать, не неся на плече противотанкового ружья, и знать, что никто нести его не прикажет. Прошли заметенные глухие леса, опять полиловела за окном снежная равнина. Я смотрел в окно, и что-то непривычное, странное было в проплывающих деревушках, уносящихся назад поселках. Я услышал над плечом хриплое дыхание сержанта.

– Светомаскировки нет, – сказал он мне. – Ты понял?

Да, пусть не такие уж яркие, но мигали огоньки деревень в снежных полях, светясь, выбегали к полотну заводские поселки.

Ночью, тряся за плечо, меня разбудил лейтенант. Горела под потолком свеча в фонаре, все спали.

– Подъем, – сказал лейтенант тихо. – Подъезжаем.

В скудно освещенном, теплом бревенчатом домике станции, где дремало на лавках несколько баб с узлами, ожидая утра, лейтенант первым делом внимательно рассмотрел обратное расписание.

– До Бескудникова далеко, кто знает? – спросил он громко. Бабы зашевелились, а с лавки поднялся мальчишка лет двенадцати, забросил за спину полупустой холщовый мешок.

– Пошли-те, я отведу. – Он явно обрадовался, что нашлись попутчики.

Мороз стоял крепкий, скрип от наших шагов был такой, будто шел взвод. Мы сразу углубились в лес. Слегка отсвечивала накатанная полозьями дорога. Пацан шел впереди молча и очень быстро.

– Сколько до Бескудникова? – спросил лейтенант.

– Семнадцать верст будет.

– Семнадцать верст до небес и все лесом, – прохрипел сержант.

– И полем тоже.

– Едешь откуда? – спросил еще лейтенант.

– На рынке был.

Дальше пошли молча. Мальчишка катился впереди, громко окрипели наши слитные шаги, стягивало морозом кожу лица, я то и дело потирал перчаткой нос и скулы. Как махорочный дым, белой струйкой вылетало дыхание. Слева сквозь заснеженные вершины сосен схваченная морозным кольцом матово светилась луна.

Километров, может быть, через десять вошли в спящую деревню, и где-то посередине ее мальчишка неожиданно свернул с дороги, сказал:

– Прямо идите, будет Бескудниково, – и исчез в воротах.

А мы так же молча, подобравшись, пошли дальше, миновали деревню, и вновь оказались в лесу, но теперь впереди уже смутно клубилось, угадывалось самое начало утра. Лес сразу, как отрезали, кончился, мы уже были в поле, дорога поднялась на бугор, и перед нами открылся величественный малиново-сизый, тусклый от мороза восход. И далеко впереди лежала деревня, там уже затопили печи, и над крышами абсолютно вертикально, как корабельный лес, как невиданная колоннада, подсвеченные розовым, стояли дымы.

С тех пор как мы вышли из своей землянки, за все время, пока мы ехали в том прекрасном поезде, я не думал о Черникове, словно забыв, куда и зачем мы едем. Конечно, эта мысль жила где-то внутри, но я ее откладывал на потом. И теперь, когда я, замерзший, увидел эту деревню вдали и колоннаду дымов над трубами и представил себе спящего в тепле Черникова, я ощутил ненависть и омерзение.

А что же чувствовал сейчас сержант Маврин!

Мы спустились в низину, и деревня скрылась из глаз; лишь дымы стояли высоко над снежным горизонтом. Потом мы снова взошли на бугор, деревня была совсем рядом. И уже на деревенской улице, у бегущих в школу ребятишек с трудом удалось добиться, где же нужная нам изба – Черниковых в деревне оказалось много.

«А может, его здесь совсем и нету», – подумал я.

– Прячется, наверно, гад! – прохрипел Маврин.

– За мной, – сказал лейтенант.

Мы быстро взбежали на крыльцо – лейтенант первым, я за ним, сержант остался сзади – попали в крытый двор, в упор на нас смотрела телка. Лейтенант мигом толкнул другую дверь – в сени, и оттуда уже в избу. Пахнуло домовитым, расслабляющим теплом, запахом теста, сквозь льдистое окошко с улицы ударил, слепя, солнечный свет.

Черников сидел у стола и ел блины. Я, как сейчас, его вижу, будто он был мгновенно заснят моим зрением и пленка до сих пор хранится у меня: на нем была нательная рубашка, гражданские брюки и валенки. И он, глядя на нас, продолжал есть, не мог остановиться. А мать стояла у печи и пекла ему блины вдогонку, руки ее были в муке.

– Здравия желаю, – сказал лейтенант. – Только приехал?

– Вчера вечером.

– Долго добирался.

Этот разговор был настолько неожиданным для меня, и говорил лейтенант настолько уверенно и спокойно, что я, как был, так и застыл в той затопленной зимним солнцем избе, и даже сержант Маврин, которого – я знал – разрывала его ярость, не показал этого.

– Здравствуйте, проходите, – кланяясь, пригласила мать. – Сейчас еще блинцов напеку, теста разведу.

– Свои есть продукты, – хрипло ответил Маврин, – и ехать нам надо.

– Ничего, съедим блинцов, время еще есть, – сказал лейтенант, глянув на ходики и снимая шинель. – Зачем хозяйку обижать?

А хозяйка разводила новое тесто и мазала сковороду маслом, макая в него длинное петушиное перо, и лила на сковородку жидкое тесто, и бросала в миску румяные блинцы, а утреннее солнце било в окна, и шестилетняя сестренка Черникова во все глаза смотрела на нас.

А он, как сидел за столом, так и не вставал и ничего не говорил вовсе.

– Сейчас, сейчас, – бормотала мать, ставя на стол стопки и выбегая.

Лейтенант подошел к висящим на стене семейным снимкам в общей застекленной «витрине», посмотрел, спросил у девочки: – А это кто, отец? На фронте?

Проходя мимо моего прислоненного к стене карабина, лейтенант открыл магазинную коробку и разрядил карабин.

– Оружие протри, – хмуро бросил мне сержант, и я протер свой карабин и его автомат.

Вернулась хозяйка, поставила на стол бутылку.

– Ну, разве что с морозца, – сказал лейтенант и спросил Маврина: – Хочешь? – и хотя тот ответил отрицательно, налил ему и себе, кивнув на нас: – А этим еще рано.

Глотнул и сморщился:

– Ох, отрава!

А сержант выпил, как воду.

– Блинцов, блинцов берите.

– Давай, хозяйка, спасибо.

Я ел пушистые румяные блинцы, один за другим, никакой выпивки мне было не нужно.

– Ну, ладно, – сказал лейтенант. – Нам пора! – и обернулся к Черникову: – Чего сидишь? Собирайся!

Тот вскинулся, спохватился, словно обрадовался. Мать заплакала:

– Дочка, за крестной беги и за Нюркой.

Мы все трое сидели за столом и смотрели, как он натягивает армейские шаровары, накручивает обмотки.

Пришла крестная и с нею молодая девушка – Нюрка.

– Пора! – оказал лейтенант, взглядывая на ходики. – Времени больше нет.

Черников проникновенно расцеловался с женщинами и сестренкой. Все провожающие заплакали.

– Пошли! – решительно скомандовал лейтенант и, взяв мой карабин, четко, как на занятиях, бросил его Черникову.

На улице у ворот собралась небольшая толпа – бабы и маленькие ребятишки.

– Сыно-ок! Не погостил совсем! – запричитала хозяйка.

– Служба, мать! – сказал лейтенант сурово. – Шагом марш!…