Случай с Кузьменко — страница 3 из 6

– Видала я Веркину шубу. Мне ее и даром не надо. Через химию разве организм дышит? Я в капроне час похожу, и уже все ноги истомятся, так еще и шубу? Господь миловал! А вот кофточку она купила хорошую. Вот такую ты мне тоже купи. Я узнаю, где она брала. А хлопцам возьми свитера, но только тоже натуральные. Себе плащ посмотри. Пятьдесят четвертый, третий рост. А может, пятьдесят шестой? Лучше пятьдесят шестой. А то под мышками будет жать. И стиральный порошок «Дарья»…

Тут Кузьменко замахал руками – этого еще не хватало, чтоб он с порошком возился. Вообще разговор с женой привел его в смятение. Значит, имеется в виду, что в его жизни все так и будет продолжаться, если ждут его из Москвы с кофтами, порошками, разным барахлом? У него все адрес! Телефон! Его же женщина одна столько лет любит и ждет!

– Ты помнишь,– вдруг сказала Антонина,– Шурку Кирееву? Верка у нее останавливалась. Ну, из нашего класса! Черная такая, худая?

Кузьменко задохнулся. Ну и Верка! Ну и зараза!

А Антонина ставит в буфет чашки и спокойно продолжает:

– У нее второй муж. И она с ним сюда ни разу не приезжала. Говорят, он ее моложе. Мать ее, конечно, не скажет. Она думает, раз дочь в Москве, так значит, у нее все! А лучше быть в деревне первым, чем в Москве последним…

Что там она лопочет? Кузьменко растерянно слушал Антонину. Ему хотелось подойти и сказать ей, что Шурка Киреева любит его, Леньку Кузьменко, почти тридцать лет! А кто у нее муж, какое это имеет значение?

Но Антонина ничего сегодня не понимала. Она присела на край табуретки и, смеясь, сказала:

– Я как посмотрю, так только мы с тобой, Леня, считай, и живем смолоду. Все поразводились.– И застенчиво добавила:– А наша любовь оказалась самой прочной.

Кузьменко так и ахнул. Надо же! Его сегодня любовью этой прямо завалили. И Антонина столько лет выбирала день, чтоб это слово сказать. Выбрала, сказала…

– У нас просто семья прочная,– сурово поправил ее Кузьменко.

– Разве это не одно и то же? – так же застенчиво переспросила Антонина,

– Столько фильмов посмотрела по телику, а ничего не поняла про любовь.

– Чего ж понимать?– Антонина обиделась и встала.– Поняла лучше тебя!

А Кузьменко только покачал головой. Нет, не хотелось ему от признания жены потереть лопатку о лопатку, не хотелось лежать навзничь и разглядывать сквозь сливовые ветки небо, и не было в душе чего-то горячего…

Имелось у Кузьменко одно дело, которое он должен был выполнить до отъезда. По четвергам у него был прием как у депутата райсовета. Каждый раз, занимая крохотную комнатку, которую выделил ему шахтком, он смотрел в окно на шахтный двор – пропыленный, грязный, шумный – и тосковал. Ему хотелось туда. Всем своим существом ощущал Кузьменко, что не годится он для кабинетов, даже если это не кабинет, а клетушка два на три. Казалось ему, что и люди, пришедшие к нему, тоже должны чувствовать, что он тут чужой. Но они, черти, дай бог им здоровья, ни одного четверга не пропускали, а шли и шли, шли и шли.

Кузьменко считался на шахте хорошим депутатом, но сам был с этим резко не согласен. Какой там хороший? Гнать его надо, гнать! Во-первых, потому что с вентиляцией у них, сколько они ни бьются, плохо. Во-вторых, профилакторий. Повар там готовить не умеет, у него вся еда похожа на жареный на мыле кисель. Проверяли – не вор. Просто не может. Вкуса нет. Уверяет, что кончил какие-то там курсы на «отлично», приготовленную им бурду сам ест, аж за ушами трещит, и спрашивает, сверкая глазами: «И это, по-вашему, плохо?» Кузьменко сто раз эту картину наблюдал, и ему из-за повара хочется иногда спалить профилакторий.

Был четверг, это сущее наказание. Кузьменко сел на хромой полумягкий стул – одна ножка на сантиметр короче,– и они, дорогие его избиратели, навалились… «Леонид Федорович, а какая ж моя теперь очередь на квартиру, если Танька Воронова была после меня шестая, а уже въехала и окна моет?», «Что ж ты, Леня, сукин сын, идешь против народа и не хочешь провести на нашу улицу воду? Ты думаешь, если я пенсионер, так я тебе не устрою?», «Товарищ Кузьменко, я у вас молодой специалист и скажу вам прямо – так не пойдет… Или вы мне без промедления даете квартиру, или пишите черным по белому, что вы не согласны с решением правительства». Леонид Федорович, Леня – сукин сын, товарищ Кузьменко корябал жалобы в фирменный блокнот и думал, что приедет из Москвы и устроит им всем такое, что не обрадуются. Председателю шахткома за Таньку Воронову – дело тут нечистое, если она уже окна моет; инженеру горисполкома за эту проклятую воду, сколько ж можно ему темечко долбить! А специалисту надо будет дать деньги на обратную дорогу, жалко для такого сморчка квартиры, хотя это и против хороших постановлений.

Он весь искрутился на своем качающемся стуле, когда просочилась к нему их ламповая Дуся Петриченко. Была Дуся черна, худа, с припудренным синяком, но глаза ее сверкали необыкновенным чувством: Дуся пришла, как она заявила, бороться за любовь, так как муж ее, крепильщик шахты, вот уже целую неделю жил у своих родителей и грозился не вернуться к ней никогда. И тут, слушая Дусю, вспомнил Кузьменко, что за история приключилась с ним самим, вспомнил и обмер, что самое прекрасное вот уже, считай, два часа не вспоминал, а значит, два часа из его жизни, извините-простите, вон! Никогда и не поймет Дуся Петриченко, почему это целый час не своим голосом говорил с ней Леонид Федорович, говорил о любви, которая все может, ведь сильнее ее ничего нет, и что она, любовь,– магнит, а значит, вытянет из родительского дома крепильщика, и он явится, как голубь на зов голубки… От этого голубя у подбитой Дуськи так замерло сердце, что она решила: нечего ждать, когда прилетит, надо самой идти и забирать мужика силой. Так она благодарила Кузьменко за свое собственное решение, так благодарила, что вышел он такой весь взволнованный изнутри, что снова ничего не смог дома есть, а Антонина по четвергам всегда ему хорошо готовила и домашней наливки давала, чтоб спал крепче: у депутатов трудная работа.

Ничего не поев и не выпив, Леонид Федорович включил телевизор, постоял рядом и выключил. Потом взял книжку – читал он медленно, со вкусом, вникая во все детали, мемуары Жукова, – а тут понял: не идут в голову мемуары, хоть ты тресни. И спать не хотелось. Полистал картинки «Советского экрана», любимого журнала Антонины, и отложил в сторону. Все мимо. А чего-то хотелось… И тогда он открыл книжный шкаф и полез рукой в глубину, ощупывая второй ряд книжек, подозревая, что ему что-то тут надо найти, и не зная еще точно, что именно. Он вытащил маленькую книжечку, которую купил лет пятнадцать назад в санатории «Шахтер». Он ее тогда начал читать и бросил, показалось скучно, а тут еще ребята говорили про этого писателя: «Буза». Но вот сейчас случилась чепуха собачья, он полез в глубину шкафа и вытащил эту бузу, которую сто лет никто не доставал, и вот держит в руках копеечную книжку, купленную в газетном киоске, – И. С. Тургенев «Первая любовь». А дальше Кузьменко устроил детектив. Он вложил Тургенева в Жукова и спокойно улегся в постель, включив над головой светильник из хрусталя, купленный в то нормальное время, когда люди не посходили еще с ума и не видели в этих стекляшках ничего больше стекляшек. Он лег и почувствовал, что Антонина успокоилась. «Ну и бабы! – беззлобно, даже с нежностью подумал Кузьменко. – Им лишь бы нас в угол загнать!» Вспомнил горячечные глаза Дуси Петриченко и вдруг застыдился того своего разговора – что это он плел про любовь, магнит, голубя? Он не знал, что Дуся с сегодняшнего дня считает его самым умным человеком, что слава о его мудрости уже перекинулась через невысокий Дуськин забор и кто-то там, поливая огород, уже сказал: Кузьменко – мужик что надо, пора его избирать повыше. Осторожненько раскрыв Жукова, мудрый мужик Кузьменко приготовился читать Тургенева.

Он нашел эти слова и умер. Потому что как еще определишь состояние, когда останавливается сердце и уже не дышишь, и нет в тебе никакого веса, потому что подняло тебя вверх, выше, выше, и ты уже там, где можно подойти к Ивану Сергеевичу и спросить: «Слушай, и V тебя самого было так же?» И Иван Сергеевич говорит ему в ответ: «А ты думал, я это так – сочинил? Знаешь, как меня перевернуло…» «Ой, как я тебя понимаю!» – пожалел Тургенева Кузьменко. И, давясь от какого-то необъяснимого восторга, снова прочитал: «Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не возникал определенными очертаниями в моем уме; но во всем, что я думал, во всем, что я ощущал, таилось полусознанное, стыдливое предчувствие чего-то нового, несказанно сладкого, женского…

Это предчувствие, это ожидание проникло весь мой состав; я дышал им, оно катилось по моим жилам в каждой капле крови… ему было суждено скоро сбыться».

Может, так с другими не бывает, а с Кузьменко было: этот отрывок выучился у него наизусть. С ходу.

В телестудии было жарко. Знатных шахтеров рассаживали там и сям, вкрапляя между ними народных артистов и симпатичных девушек. Было суетливо, бестолково, и запаренный Кузьменко уже ничёго воспринимать и ничему удивляться не мог. В первую минуту он прямо растерялся, – когда к нему подошла в широком, длинном, почти до колен, вязаном свитере женщина и он не узнал в ней знаменитую дикторшу. «Как же это я так!» – казнил себя Кузьменко, стесняясь особенно разглядывать и очень желая убедиться, что не он, Кузьменко, такой невероятный лопух, а дикторша уж больно сама на себя не похожа. Двухцветные редкие волосы прижаты к ушам •черными заколками, на носу очки, большие, розовые, и рот бледный, усталый и страдальческий, как у ламповой их шахты Дуси Петриченко, которая позавчера была у него на приеме. Кузьменко было жалко дикторшу, ему казалось, что у нее от очков болит переносица и оттого она так печально кривится. Когда наконец все это кончилось и им объяснили, когда и куда прийти завтра, старый знакомый Кузьменко по разным слетам проходчик из Кузбасса Иван Гаврилов сказал:

– Это дело надо размочить. Если я сейчас, Леня, не выпью, я помру. Ну и чертова работа. А завтра они прожектора включат, и наши с тобой красные морды будут синие, как у покойников. Я тут уже был. Знаю. А ты первый раз?