Я птицей крохотной растроган,
и ей как чтице нет цены,
когда вступает ненароком,
стараясь выговорить: цны.
Кто между облачных этих развалин —
ласточка? стриж?
Сразу стрижа не признали, назвали
ласточку лишь.
И исчезает, ошибки не терпит,
взят вышиной, —
ласточка с виду – трепещущий серпик,
крестик живой.
Рой маленьких прелестных барышень
Блестя чешуйками жемчужными
и серебристыми подбрюшьями,
в мельчайшем крапе,
возле лампочек
дрожит круженьями недружными
рой маленьких прелестных бабочек.
Просвеченные облака,
иссиня-пепельны, слоисты,
дошли сюда издалека —
из-за долины, из-за Истры —
чтоб мы смогли в слоистой дымке
по облачному отпечатку
увидеть ангельскую схватку —
ее рентгеновские снимки.
Что черней летучей мыши?
В темноте чернильный росчерк,
обрезающий излишек
южной темени закройщик.
Крылья обоюдоостры.
Отвернись, пока не поздно —
наши взгляды боковые
эти ножницы кривые
отсекут молниеносно.
Прелесть, от нее дрожит сердце
возле птиц или ночниц бледных.
Отмененного прошу зевса,
чтобы мне не потерять след их.
Чтоб защитной их накрыл пленкой,
тонкой сеткой затянул – маской,
скрыл сокровище мое в легкой
кепке задом наперед штатской.
Как ни крои, нет ни такой вискозы
и ни такого тонкого полотна —
быстрые ли стрижи
синие ли стрекозы —
только ее, только о ней, только она
…
Только о ней, только она.
Вот одна – и еще одна
птица летит, посвистывая.
Лошадь отбилась от табуна
и катается по траве,
мух отгоняя.
Холка седая
Масть вороная
Сама шелковистая
Бездвижный воздух сокрушен, —
открыт холодному укору.
Здесь много дел в ночную пору:
срезать серпом, черпать ковшом.
В замедленных круженьях звездных
на все единственный ответ
соединит холодный свет
и вздох, взлетающий на воздух.
День еще идет и в каждой яме
голову теряет, как слепой.
Истерзает воздух новостями,
борозды оставив за собой.
Все мои воздушные тревоги
вроде расходящейся лыжни
на просторе у большой дороги.
Я не с ними, боже сохрани.
Виноват, но шапку не ломаю,
за уроки не благодарю.
Я не сахар, сразу не растаю.
И давно не с вами говорю.
2
Посмотри, какой убыток:
набросали черных ниток,
накидали дымных шашек,—
дым сегодня не рассеется.
Кто теперь признает наших
и в одном мешке поселится?
Птицам выдали секрет,
воробью и жаворо́нку:
наших не было и нет.
Пыль стеклянная вдогонку.
Как же так?
А ты, мой свет?
Говорю как на духу,
только словом петушиным,
извалявшимся в пуху:
ты не ешь меня, лиса!
и видаться разреши нам,
подниматься в небеса;
по знакомым колеям
пролетать воздушной ямой
через море-окиян
до нее, до окаянной.
Там две девочки, родня.
Там осенний воздух сладок,
словно только для меня
берегли его остаток.
Время – черный передел
между первыми, вторыми.
Ты на лавочке сидел?
Хватит, лавочку закрыли.
Продолженье под замком.
Даже воздух предпоследний
отпускается тайком,—
все быстрее, незаметней,
и уже сухим пайком.
Ангел мой, глаза закроем.
Ночь проходит сквозь ресниц,
поднимает рой за роем
у невидимых границ.
Обойти ее отважусь,
тяжестью оборонясь.
Отчего такая тяжесть?
Где ты, ангел?
Что ж ты, князь!
Там, за болевым порогом,
перейденная стократ,
все равно стоит под током.
Что ж ты, братец!
Где ты, брат?
Сна печального глоток:
много дыма без огня,
но стреляли холостыми.
И касается меня,
облетая, холодок
из ночной его пустыни.
И во сне садятся на кровать,
на мою кровать чужие люди;
затевают карты раздавать.
Те, кого и нету на земле,
прячут в сновидение мое
знаки неопознанной потери.
Но душа чурается ее.
И напрасно в тонкой полумгле
светят их серебряные тени.
потерпи меня земля
подержи меня водица
говорят душа как птица
что ей мертвая петля
пусть поучится тогда
а пока гуляет праздно
не сгорая со стыда
что уже на все согласна
Как облакам высоким не радовать, пока
не Шилов, не Посохин рисуют облака.
Уже Москву и Питер на мельницу свезли.
А дальше увезите на самый край земли.
В архиве снежной пыли утонут города,
но засияют шпили, как будто изо льда.
В бескрайней черной раме надежно от беды
упрятаны в спецхране для вечной мерзлоты.
Город стал пятном на карте,
но сегодня – ни в какую.
Надевает на закате
словно шкурку дорогую.
Стенка не идет на стенку.
Тень ведет одна другую
к удаленному оттенку.
Жаль, не шкурами торгую.
Понимающий в пушнине
на прицеле город держит.
Освежует, душу вынет,
ручку правую потешит.
Двойник
Двойнику на полдороги
путь укажет палиндром.
Пусть земля одна из многих,
отплати и ей добром.
Подари ей мелких денег,—
вдруг обучится скорей
в воскресенье быть добрей,
чуть живее – в понедельник.
И чужая сторона
не покажется спросонья
как равнина из окна —
шкура мертвая бизонья.
До последнего видна.
Как на пляже между делом,
между птичьего говна
на песке заледенелом
умирая, загорая,
мелкой денежкой играя.
Если кто исчез удачно,
прежде всякого суда,
для того и жизнь прозрачна,
как холодная вода
из Байкала, из фонтана,
из ручья под лопухом,
из стеклянного стакана
со щербатым ободком.
А могла казаться черной,
если сделана вчерне.
И читатель, заточенный
в кабинетной тишине,
затоскует о своем
над бумагой потаенной:
«Кто я здесь? Солдат наемный?
Склад, сдающийся в наем?
Назови любое слово,
ведь название всему
никакое не готово.
Не поверишь: никакого.
Никакое. Никому».
Студент-то с ума сошел: воображает,
что сидит в стеклянной банке, а сам
стоит на Эльбском мосту и смотрит
в воду. Пойдемте-ка дальше!
Где-то я на время спятил,
что-то Гофман сочинил.
Сколько брошенных занятий,
столько в черепе чернил.
Сквозь чернильные протечки
различается вполне,
как с моста у мелкой речки
тень колеблется на дне.
Лучше б дело кончить миром.
В мягком свете на заре
по воде идет пунктиром
азбука одних тире.
В самолете
В замедленном повторе
толпой обнесена
на крайнем мониторе
мелькнувшая спина.
Я чувствую, что тело
теряет высоту,—
межу перелетело,
пересекло черту.
И ночь себя мешает
как чёрную лапшу.