Возможно ли, чтобы хоть один здравомыслящий немец, видевший это, хоть на час поверил, будто это правительство «хотело мира», что война была навязана ему и народу злокозненными врагами? Какой смысл закрывать глаза на правду, которая пробивается даже сквозь сомкнутые веки: что в таких делах и картинах, во всем — всем без исключения, что происходило в Германии после прихода к власти этих ничтожеств, уже содержалась война?
Отобрать у народа свободу, вышибить из него дубинками всякую мысль о ней, на месте права посеять страх — но в качестве компенсации внушить чувство расового превосходства по отношению к меньшинству, которое вдобавок помечают позорным пятном на груди, с которым исполняют особые танцы унижения — ловкий трюк! Думаю, немцам не хватает аристократического самоощущения. Если у евреев с этим обстоит плохо, то у немцев немногим лучше. Они своими глазами наблюдали повседневное человеческое разложение, порождаемое ужасом, бледный страх за жизнь и хлеб, ломку характеров, которые могли бы пройти через жизнь достойно во времена, дававшие физическую возможность для человеческого достоинства; раскрепощение всех дурных инстинктов, подхалимство, лесть, циничный прагматизм в восприятии действительности, доносы, отравление атмосферы семейной жизни, предательство дезориентированных и растерянных детей своими родителями. Они сполна вкусили полнейшую человеческую разруху, которую имеет своим следствием диктатура (и какая!.. диктатура настоящего сброда!), обезображение духа народа, которому по природе дорога чистоплотность — и в качестве единственного утешения за столь плачевный опыт им было брошено одно: они «арийцы».
Но нет, слышим мы, утешения были куда как большими и значимыми. Все было вовсе не такой уж большой ценой за то, что еще дали немецкие правители своему народу — возвратили после долгих лет лишения: его национальную честь, его власть и уважение к нему среди народов мира. Они пьяняще высоко раздули притухшее было пламя национального самолюбия, заставили исчезнуть в счастье народного единения партийные распри и классовую борьбу; они разорвали позорный Версальский договор, выковали для Германии могучее оружие, в результате чего, как по волшебству, разрешилась проблема безработицы, от которой изнемогала Республика; они добыли свободу вооружений для Рейнской области, возвели «линию Зигфрида», заняли Австрию, подняли флаг со свастикой над Градчанами, разбили Польшу и половину ее присоединили к Рейху. Немецкое сердце, чего тебе еще нужно? Неужели кое-какие индивидуальные невзгоды и потери, всеобщее ущемление старомодных либеральных благ вроде свободы и права — чересчур высокая цена за все это величие?
Было бы это еще полной ценой! Но нет, немецкому народу придется платить и дальше. Страх, ненависть, возбужденные им в соответствии с тупым и разрушительным принципом oderint, dum metuant[11], понуждение всех физически и психически готовиться к войне в то время, когда все понимают, что миру нужен только мир, что лишь в состоянии мира возможно разрешить великие задачи эпохи; непрекращающаяся обеспокоенность Европы, с двумя полными мобилизациями в год и всеми сопутствующими ей нарушениями семейной жизни, срывом деловых планов, «затемнением» и сидением по подвалам; эта вновь и вновь разносящаяся тревога, которая, благодаря организованному одичанию главного народа в самом его сердце, распространялась по континенту, отравляя жизнь людей, делая ее невыносимой для них и поселяя даже в самой незлобивой душе отчаянную решимость «Il faut en finir» — «Этому нужно положить конец», — все это входит в цену, которую придется заплатить теперь Германии.
Потому что теперь идет война, из года в год становившаяся неизбежной — настоящая, безоговорочная, — и это уже не бесцеремонное разгуливание маршем по пределам беспомощных соседей, а борьба не на жизнь, а на смерть с противниками, чья моральная позиция подкреплена огромными ресурсами. Расплата только начинается. Все культурные запреты и ограничения, все лишения материальных жизненных благ, которые бессовестная экономика войны, высасывающая из нации всякую субстанцию, наложила на нее с самого начала, будут десятикратно умножены в условиях блокады, страшного напряжения войны на истощение. Немецкий народ выносит и будет выносить ее — его противники могут быть уверены, что выносить блокаду он будет очень долго. Он будет переносить лишения, истекать кровью и терпеть год за годом, потому что истеричный проходимец, видите ли, возвратил Германии честь, а народ с заново обретенной честью позволяет обращаться с собой и обращается с Европой так, как это делает Германия — так и никак иначе.
Кто бы вразумил немецкий народ, что он никогда не терял своей чести? Что это ему просто внушили мерзавцы, чтоб он бросился им в объятия и превратился в бешеного преступника из-за потерянной чести? Теряет ли народ свою честь вследствие поражения в войне — если учесть, что победоносными войнами он вообще-то построил свою империю? Может быть, именно в этом случае поражение больше способствует укреплению чести, чем ее унижению, — если, конечно, верно, что честь зиждется не только на страхе и ужасе, но что требуется еще и немного любви и гражданского доверия со стороны окружающих, чтобы жить с честью? Это правда, серия победоносных войн создала Германию: из прусско-датской, прусско-австрийской, немецко-французской войн родилась империя Бисмарка. Это была империя с железной миной, империя войн и побед, и поражение могло бы дезориентирующе подействовать на «мировоззрение», неизбежно связанное с такой предысторией. Объективно, однако, оно было призвано лишь примирить с этой предысторией, смягчить чересчур пугающе-железные черты Германии, завоевать ей гражданскую симпатию человечества, сблизить ее с миром, который в своей среде еще слишком мало был знаком с этим мировоззрением, и дать Германии чрезвычайно почетную возможность: она могла бы стать во главе европейского мирного движения, взять на себя лидерство на уже тогда ясно обрисовывавшемся пути к единству Европы.
Она не смогла. Ей помешали в этом истощение и депрессия, своего рода душевная болезнь вследствие мировоззренческой дезориентации. Но то, что она думала, будто потеряла свою честь и ее презирает мир, было уже чистым безумием. Глубокое уважение мира к ее огромному культурному вкладу сохранялось в полнейшей неприкосновенности; даже ее достижения за четыре года войны, активные и пассивные, вызывали величайшее уважение у всего мира и особенно у противников, чья жизнь нередко висела на волоске из-за этих достижений. Не было ни малейших причин для презрения. Не было и его самого. Не было недостатка в симпатиях: климат для них, по вышеприведенным причинам, лишь улучшился после поражения — в том же смысле и в той же мере, что и для побежденной Франции в 1814 и 1871 году. Считать себя лишенной чести, презренной Германия могла, лишь продолжая мыслить в устаревших, на три четверти преодоленных и ставших настоящим тормозом категориях вместо того, чтобы обратиться к новым, революционным, несущим жизнь. Иначе говоря, мыслить «национально» и пытаться смотреть на все, менять и восстанавливать с национальной точки зрения вместо того, чтобы обратиться к социальному.
То, что именно эта, последняя, форма мышления нова, заповедана и необходима для жизни, не могли не ощутить даже самые непримиримые. Без социального больше было невозможно, но чтобы Германия одновременно и даже в большей степени могла держаться за старое, «национальное», в ее среде взрастили злобного уродца гермафродитно-иллюзорной идеи: национал-социализм.
Не было ничего более лживого, чем эта выдумка. Ложью было уже ее имя — наглая отделка поношенного старья под новое и революционное. Ядовитой ложью была песня об утраченной чести и ее новообретении сперва через «национальную» выдержку и самоотречение, а затем через «национальную» экспансию и завоевания. Ложь «народного единства» — это милитаристская сказка, в самом фальшивом народном тоне рассказанная взрослым детям, но отнюдь не социальная действительность. Ложью был и разрыв позорного договора, — его уже не существовало, этого версальского договора. Его экономические глупости — продукт эмоционального состояния победителей, которым пришлось пережить нешуточные страхи и страдания — были уже давно отброшены, на них махнули рукой. А остававшиеся территориальные проблемы сделало бы незначительными до неразличимости будущее Европы, к которому все стремились и которое пытались приблизить — будущее мира и объединения. Версальский договор не был для тех, кто его продиктовал, предметом упрямой гордости. О том же, насколько он оказался для них предметом нечистой совести, свидетельствует молчаливая терпимость перед лицом ревизий, которые силой стали вносить в него национал-социалисты.
Молчаливая терпимость, приятие с нечистой совестью — так ли уж сильно отличалось отношение немецкого народа к этим героическим деяниям от отношения его противников? Был ли он исполнен гордости, благодарности, торжества по поводу того, что его собственное жалкое состояние распространяется на все новые регионы? Может быть, наши впечатления ошибочны? Или все же они наблюдали за «созданием Великой Германии», «приращением Рейха» за счет подчинения чехов и поляков с равнодушием, заключавшим в себе немало молчаливых опасений за исход этих авантюр, в которых проглядывали ложь и нарушение обещаний? Смутное чувство подсказывало немецкому народу, что в случившемся, в том, что от его имени проделали правители, не было никакой чести, никакого смысла и никакого будущего, что это ничего не меняло, ничего не улучшало и не имело касательства ни к его собственному счастью, ни к счастью человечества, что речь шла о бессмысленных, бездумных проступках, из которых не могло выйти ничего хорошего. Как же так получилось?
Люди, назвавшие свою отсталость революционной, решили, что могут сколько угодно эксплуатировать в собственных целях нынешнее состояние цивилизации, которое не соответствует их собственному, до которого они не доросли ни духовно, ни нравственно. То, что называют «прогрессом» — нравственным, интеллектуальным, да и техническим — в целом привело цивилизованный мир к пацифизму. Народы, обычные люди, прохожие ничего не желали больше знать о войнах; такое средство приводить человеческие дела в порядок казалось им устаревшим, неподходящим и губительным. Вот сколь далеко продвинулся наш мир. Опыт и мышление подвели его к этому. Цивилизация чувствовала, что больше не выдержит войны, мысль об этом приводила ее в ужас. Насколько он силен, видно по промедлениям и нерешительности, которые все еще мешают взяться за войну, ставшую делом решенным, со всей ужасающей серьезностью ее средств. И вот этой почти уже достигнутой пацифистской позицией и убежденностью цивилизованного человечества злоупотребляют и манипулируют нравственно отсталые, одновременно потешаясь над прогрессом и спекулируя на нем. Любовь народов к миру, справедливое нежелание воевать были для них так же кстати, как ночь для вора: под ее покровом предпринимали они свои ввергающие в отчаяние набеги. Они сделали называемое некоторыми «гениальным» открытие, что из чужой нравственной позиции, которую сам не разделяешь, можно извлечь большие выгоды, что тем самым можно делать историю — или нечто наподобие ее.