1См. подробнее о балагурстве: Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства. С. 460—496 (статья “Художественные средства в юмористическом ярмарочном фольклоре”).
2 П. Г. Богатырев так определяет то и другое: “Оксюморон — стилистический прием, состоящий в соединении противоположных по значению слов в некое словосочетание … Оксюморонным сочетанием фраз мы называем соединение двух или нескольких предложений с противоположным значением” (Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства. С. 453—454).
3 По определению П. Г. Богатырева, метатеза — “стилистическая фигура, где перемещаются части близлежащих слов, например суффиксы, или целые слова в одной фразе или в рядом стоящих фразах” (Богатырев П. Г. Вопросы теории народного искусства. С. 460).
***
Как глубоко в прошлое уходят характерные черты древнерусского смеха? Точно это установить нельзя, и не потому только, что образование средневековых национальных особенностей смеха связано с традициями, уходящими далеко в глубь доклассового общества, но и потому, что консолидация всяких особенностей в культуре — это процесс, совершающийся медленно. Однако мы все же имеем одно яркое свидетельство наличия всех основных особенностей древнерусского смеха уже в XII—XIII вв.— это “Моление” и “Слово” Даниила Заточника.
Произведения эти, которые могут рассматриваться как одно, построены на тех же принципах смешного, что и сатирическая литература XVII в. Они имеют те же — ставшие затем традиционными для древнерусского смеха — темы и мотивы. Заточник смешит собой, своим жалким положением. Его главный предмет самонасмешек — нищета, неустроенность, изгнанность отовсюду, он “заточник” -иначе говоря, сосланный или закабаленный человек. Он в “перевернутом” положении: чего хочет — того нет, чего добивается — не получает, чего просит — не дают, стремится возбудить уважение к своему уму — тщетно. Его реальная нищета противостоит идеальному богатству князя; есть сердце, но оно — лицо без глаз; есть ум, но он как ночной ворон на развалинах; нагота покрывает его, как Красное море фараона.
Мир князя и его двора — это настоящий мир. Мир Заточника во всем ему противоположен: “Но егда весели-шися многими брашны, а мене помяни, сух хлеб ядуща; или пиеши сладкое питие, а мене помяни, под единым платом лежаща и зимою умирающа, и каплями дождевными аки стрелами пронзающе”1.
1 Изборник. (Сборник произведений литературы Древней Руси). М., 1969. С. 228. (Далее ссылки в тексте: Изборник, с указанием страницы.)
Друзья так же неверны ему, как и в сатирических произведениях XVII в: “Друзи же мои и ближнии мои и тии отвръгошася мене, зане не поставих пред ними трапезы многоразличных брашен” (Изборник, с. 220). Так же точно житейские разочарования приводят Даниила к “веселому пессимизму”: “Тем же не ими другу веры, ни надейся на брата” (там же, с. 226).
Приемы комического те же — балагурство с его “разоблачающими” рифмами, метатезами и оксюморонами: “Зане, господине, кому Боголюбово, а мне горе лютое; кому Бело озеро, а мне чернее смолы; кому Лаче озеро, а мне на нем седя плачь горкии; и кому ти есть Новъгород, а мне и углы опадали, зане не процвите часть моя” (там же). И это не простые каламбуры, а построение “антимира”, в котором нет именно того, что есть в действительности.
Смеша собой, Даниил делает различные нелепые предположения о том, как мог бы он выйти из своего бедственного состояния. Среди этих шутовских предположений больше всего останавливается он на таком: жениться на злообразной жене. Смеяться над своей некрасивой женой — один из наиболее “верных” приемов средневекового шутовства.
“Дивней дива, иже кто жену поимаеть злобразну прибытка деля”. “Или ми речеши: женися у богата тьстя чти великия ради; ту пий и яжь”. В ответ на эти предположения Даниил описывает безобразную жену, приникшую к зеркалу, румянящуюся перед ним и злящуюся на свое безобразие. Он описывает ее нрав и свою семейную жизнь: “Ту лепше ми вол бур вести в дом свои, неже зла жена поняти: вол бы ни молвить, ни зла мыслить; а зла жена бьема бесится, а кротима высится (укрощаемая заносится.—Д. Л.), в богатстве гордость приемлеть, а в убожестве иных осужаеть” (там же, с. 228).
Смех над своей женой — только предполагаемой или действительно существующей — был разновидностью наиболее распространенного в средние века смеха: смеха над самим собой, обычного для Древней Руси “валяния дурака”, шутовства.
Смех над женой пережил и самую Древнюю Русь, став одним из любимых приемов шутовства у балаганных дедов XVIII и XIX вв. Балаганные деды описывали и свою свадьбу, и свою семейную жизнь, и нравы своей жены, и ее наружность, создавая комический персонаж, который, впрочем, не выводили напоказ публике, а только рисовали ее воображению.
Злая и злообразная жена — это свой мелкий и подручный домашний антимир, многим знакомый, а потому и очень действенный.
Д. С. Лихачев Смех как мировоззрение
ЛИЦЕДЕЙСТВО ГРОЗНОГО
К ВОПРОСУ О СМЕХОВОМ СТИЛЕ ЕГО ПРОИЗВЕДЕНИЙ
Всякое литературное произведение является общественным поступком. Литературное произведение, даже если оно ни с кем и ни с чем открыто не полемизирует, в той или иной степени самим своим существованием меняет соотношение сил на литературной арене. Это изменение сил может совершаться в плане общественной или литературной борьбы; в плане борьбы направлений и стилей - индивидуальных в том числе. Вполне возможно поэтому всякое литературное творчество в его целом изучать как общественное поведение. В сущности, это и делалось, особенно в тех научных работах, в которых исследовались литературное движение и литературная борьба той или иной эпохи. Легко можно поэтому построить историю литературы как историю общественного поведения писателей, и эта история не будет совпадать с историей общественной мысли, излагаемой по литературным произведениям.
Меньше обращалось внимания на то обстоятельство, что и индивидуальный стиль писателя может рассматриваться как его поведение. Индивидуальный стиль как поведение писателя может быть понят в двух смыслах. Во-первых, в стиле может быть открыто поведенческое начало, стиль может рассматриваться как особого рода поведение писателя — “поведение в письме”. Во-вторых, стиль может рассматриваться как отражение реального поведения человека, как нечто неотделимое от поведения писателя в жизни, как проявление единства его натуры и его деятельности.
Я сказал — “может рассматриваться”, но есть ли необходимость в такого рода рассмотрении стиля писателя как его поведения? Прибавит ли такого рода изучение стиля писателя что-либо существенное к обычному изучению его произведений? В некоторых случаях такой подход необходим. Я постараюсь показать это на примере литературных произведений Ивана Грозного.
Произведения Грозного принадлежат эпохе, когда индивидуальность уже резко проявлялась у государственных деятелей, и в первую очередь у самого Грозного, а индивидуальный стиль писателей еще не был развит и проявлялся очень слабо1. Исключение составляет стиль произведений Грозного. Чем это можно объяснить? Как я постараюсь показать ниже, то, что обращает на себя внимание как индивидуальный стиль произведений Грозного, есть прежде всего отражение его индивидуального поведения — властно заявленной им его жизненной позиции.
Для поведения Ивана Грозного в жизни было характерно притворное самоунижение, иногда связанное с лицедейством и переодеванием. Вот несколько фактов.
Когда в 1571 г. крымские гонцы, прибывшие к Грозному после разгрома его войск под Москвой, потребовали у него дань, Грозный “нарядился в сермягу, бусырь да в шубу боранью, и бояря. И послом отказал: „видишь же меня, в чем я? Так-де меня царь (крымский хан,— Д. Л.) зделал! Все-де мое царство выпленил и казну пожег, дати мне нечево царю!””2.
В другой раз, издеваясь над литовскими послами, царь надел литовскую шапку на своего шута и велел по-литовски преклонить колено. Когда шут не сумел это сделать, Грозный сам преклонил колено и воскликнул: “гойда, гойда!”3
1 См.: Лихачев Д. С. Поэтика древнерусской литературы. Л., 1971. С. 203 и след.
2 См.: Пискаревский летописец. // Материалы по истории СССР. Т. 2. М., 1955. С. 80.
3 См.: Тhеinеr Аnd. Vеtеrа monumenta Роlоniае еt Lithuaniae. T.II. Rоmае, 1861. Р. 755.
В 1574 г., как указывают летописи, “произволил” царь Иван Васильевич и посадил царем на Москве Симеона Бекбулатовича и царским венцом его венчал, а сам назвался Иваном Московским и вышел из Кремля, жил на Петровке; весь свой чин царский отдал Симеону, а сам “ездил просто”, как боярин, в оглоблях, и, как приедет к царю Симеону, осаживается от царева места далеко, вместе с боярами.
До нас сохранился и текст его униженной челобитной Симеону Бекбулатовичу от 30 октября 1575 г., в которой он просит разрешения “перебрать людишек”1.
В переодеваниях Грозного была заложена своеобразная знаковая система. Можно поверить Исааку Массе, когда он пишет о Грозном: “Когда он одевал красное — он проливал кровь, черное — тогда бедствие и горе преследовали всех: бросали в воду, душили и грабили людей; а когда он был в белом — повсюду веселились, но не так, как подобает честным христианам”2.
В своих сочинениях Грозный проявляет ту же склонность к переодеваниям и лицедейству. То он пишет от имени бояр, то придумывает себе шутовской литературный псевдоним — “Парфений Уродивый” 3 — и постоянно меняет тон своих посланий: от пышного и велеречивого до издевательски подобострастного и униженного.
Едва ли не наиболее характерной чертой стиля посланий Ивана Грозного является именно этот притвор-но смиренный тон и просторечные выражения в непосредственном соседстве с пышными и гордыми формулами, церковнославянизмами, учеными цитатами из отцовцеркви.
Издеваясь над неродовитостью и незнатностью Стефана Батория и над его притязаниями, Грозный неожиданно принимает по отношению к нему униженный тон, пишет ему со “смирением” и заявляет, что подобно тому, как “Иезекея писал Сенахериму: “се раб твой, господи, Иезекея”, тако же и к тебе к Стефану вещаю: “Се раб твой, господи, Иван! Се раб твой, господи, Иван! Се аз раб твой, господи, Иван!” Уже ли есмя тебя утешил покорением?”4.