Смелый аргонавт — страница 5 из 8

Но Димочкин триплет ложился на сукно безупречно, как упавший чертеж.

— Вы помните, конечно, о юноши, — потирал Поливанов свою плешь, — как рады были математики, что пчелы в постройке своих сотов приблизились к математическому решению этого вопроса с точностью в углах до двух минут градуса. И как пришлось потом Реомюру и Кенигу убедиться, что поправку в две минуты следует вносить не пчелам в постройку сотов, но математикам в логарифмические таблицы. Не рискнет ли кто-нибудь научить Димочку, как сыграть заказанный им круазе в угол? Желающих нет?.. Ну-с, тогда вернемся к текущему политическому моменту, сиречь к вопросу о падении самодержавия. Ваше слово, товарищ маркер!

— Да что ж… Они вроде как дохлый шар, который висит над лузой. Как ни пхни его — сам падает.

У Федора, как и у большинства присутствовавших, был приколот к борту пиджака красный бант.

Публика шумела, повторяли слухи о новых политических событиях и рассказы о пережитом в разных частях города. Дима слушал, играя, и ему хотелось быть всюду. Теперь по утрам бегал он, с молчаливой жадностью прислушиваясь к разговорам солдатских групп, ходил по залам Таврического дворца с Поливановым, то под руку с Наташей. В разговорах он не участвовал, но слушал с удовольствием. Только раз, когда разнесся слух о разгроме университета, обмолвился:

— Это хорошо.

На что Поливанов ответил:

— Ого! Вы становитесь сознательнее.

Дима ласково улыбнулся, не возражая.

Однажды, вмешавшись в один из тех постоянных, неопределенного характера митингов, что начинались с утра и кончались лишь глубокой ночью у городской думы, они долго слушали забинтованного контуженного солдата. Солдат убежденно эсерствовал, и косная речь его перебивалась репликами из толпы пестрого состава; вперемежку с шинелями виднелись рясы, котелки и студенческие фуражки. Солдата сменил какой-то почтовый чиновник, призывавший к организованности и порядку.

— Постойте, — внезапно сказал Поливанов, — я им скажу…

Не успел Дима оглянуться, как увидел его уже в середине толпы, над толпой, размахивающего руками и крайне нелепого. Первых фраз не слышал Дима за шумом, а когда шум поутих, то удивился жалкому звуку поливановского фальцета здесь, на уличном просторе. Невдалеке одновременно говорил другой оратор; публика, видимо, была раздражена, Поливанова не слушали. С трудом протиснувшись вперед, Дима ловил фразы из пятого в десятое.

— …И не слушайте тех, кто зовет вас к организованности, прикрывая под этим словом топтание на месте. Сейчас пришло время, когда можно и нужно двигаться во что бы то ни стало, куда бы это ни привело. А эта порода людей боится всякого размаха, всякого свободного движения. Действуйте, пока не поздно! Придет время — вас окрутят опять неминуемо, ибо мир ныне живет техникой, а техника движется формулой, и человеку все меньше и меньше места для действий, рожденных из его способности к жизни в движении, каждый шаг его все более обусловлен. Пользуйтесь же временем. Я вижу здесь много котелков — это, конечно, кадеты…

— Болван! — громко сказал тут господин в золотых очках.

— Здесь есть эсеры… Мы услышим и меньшевиков и большевиков… В чем дело? Кого вы убедите словами? Давайте действовать, докажите примером. В первом же магазине, разбив стекла, мы возьмем кумача на плакаты и, надписав все, что нужно: «До победного конца!», «В борьбе обретешь…», «Долой преступную войну!», «Да здравствует учредительное!» — молча пойдем каждый своей дорогой: кто — арестовывать Временное правительство, кто — бить Совет рабочих депутатов…

— Долой провокатора! Довольно!.. — сразу крикнули тут несколько голосов.

— И вы увидите, как это сразу двинет дело… — не сдавался Поливанов.

— Долой! — ревело уже полтолпы.

Но поливановский фальцет, вдруг ставши необыкновенно пронзительным, прорезал шум:

— Каждое законченное, приведенное в исполнение намерение научит вас большему, нежели месяц этого бараньего митинга!..

Тут уже Дима ничего не мог разобрать. Поливанов среди шума безрезультатно открывал и закрывал челюсть, мимикой своей напоминая говорящего на экране киноактера. Затем его столкнули, сбили с него шапку, и Дима видел, как какой-то гвардеец дал ему подзатыльник. Потом все смешалось, а через минуту Поливанов вылетел из гущи толпы навстречу взволнованному и обеспокоенному Диме без шапки, но со счастливым и радостным лицом.

— Должно быть, анархист! — иронически и пренебрежительно крикнул кто-то вдогонку ему.

— И горжусь этим! — огрызнулся Поливанов.

— Вы неисправимы, — сказал Дима, увлекая его за руку. — Что вам нужно?

— Движения во всех его формах, — пьяно отвечал Поливанов.

— Даже тогда, когда оно направлено по отношению к вашему затылку?.. Едемте лучше на Забалканский, я вам всыплю еще две сухих.

Однако неудачное поливановское выступление почему-то заставило Диму дружески-тепло придерживать по дороге руку своего спутника. Дима чувствовал, что заведен в тупик. Ему и самому казалось, что что-то подкатывает под ноги, какая-то волна разливается повсюду, но митинги все стоят, уже по пояс в воде, с неподвижной тупостью и все хотят выдержать неодолимый, но ясный напор.

А жадные серые волны шли с фронта и, встречаясь с заводскими, всплескивали вверх, выбрасывая на трибуны и балконы людей с бешеными выкриками, со всевидящими глазами.

Дима все реже бывал в бильярдной. Он бродил то у особняка Кшесинской, то у дома герцога Лейхтенбергского; бродил без мыслей в голове, наслаждаясь видом высокого зеленоватого весеннего неба, отблесками закатов на зданиях дворцов, ночными кострами на улицах, грузовиками, мчавшимися под стальным ежом ощетиненных штыков, и этой особенной широтой петроградских перспектив. Улицы гремели эхом многотысячных толп; Нева из-под мостов плавила свои вскипающие воды навстречу Кронштадту…

Порою Дима переставал понимать, как это случилось, как могла строгая и размеренная жизнь так невероятно раскачаться. В нем еще жило чувство, что в жизни нет и не может быть ничего сверхъестественного, а если и появится что-то чудесное, то стоит вспомнить, что спишь, как сейчас же приходит пробуждение и вместе с ним постылая скука, единственно достоверная в жизни. И Дима не знал — нужно ли протирать неверящие глаза или поверить однажды накрепко и зажить так, как если бы осталось, что мир навсегда околдован сном, полным кривой новизны.

Все же в шумящих толпах Дима чувствовал себя одиноким. Порой он ловил себя на том, что, встретив распевающую на ходу толпу, отороченную каймой приплясывающих и весело орущих ребят, начинал и он подтанцовывать. И, лишь заметив это и вспомнив, как всегда, в смущении о своем горбе, спохватывался Дима и, отравленный, отходил. Легче бывало ему с Наташей. Она, азартная и прямая, всегда с жаром отстаивала тот или иной список, всякий день, впрочем, меняя свои симпатии. Над ней посмеивались окружающие, посмеивался ласково и Дима, но она не теряла задора. А однажды сказала по поводу встретившейся демонстрации:

— Ты знаешь стишки Пуришкевича:

Не видать земли ни пяди…

— Тебе не неловко? — усмехнулся Дима.

— Ничуть! Я — жрица свободной любви… Это о вас, о мужчинах… Все вы сволочи!..

И, вырвавши руку, Наташа, разгневанная, подбежала к остановившемуся грузовику, вскочила в раскачивающуюся груду солдат и уехала с ними. С этого дня не видел ее Дима две недели, тосковал. Наташа с кем-то кутила, а вернувшись наконец домой, встретила Диму как ни в чем не бывало, с той снисходительностью, с какой всегда к нему относилась. Но Дима что-то понял и в ближайший же день привез ей столового белья и чайный сервиз. Этим ссора была исчерпана. Дима каждый вечер теперь пил чай у Наташи, а она затеяла принимать всех своих подруг, хозяйничая не без умения, не допуская, чтобы пили лишнее, и сторонясь мужчин.

По утрам по-прежнему гуляли. Но наконец это Диме наскучило — к тому же Наташа сорвалась и впала в запой, — Дима опять зачастил в бильярдную.

Там между тем еще раз изменился состав игроков. Казимир Казимирович, идя навстречу возросшему спросу, расширил помещение, добавил еще два бильярда, и теперь сюда стекалась странная публика. Какой-то армянин с адъютантскими аксельбантами бессменно и крупно играл, избегая сталкиваться с Димой, ему всегда сопутствовал старик, называвший себя отцом, — Дима, впрочем, был уверен, что родство их ограничивалось братским дележом выигрыша, не столько бильярдного, сколько карточного, за железкой, в номере гостиницы, среди партнеров, вербуемых в бильярдной. Вербовать было легко: в столицу хлынула толпа помещиков, отставных крупных чиновников и прочей шушеры, не привыкшей, чтоб деньги, хотя и последние, залеживались долго в карманах. Их жажду проигрыша обслуживали адъютант с папашей и два-три жучка помельче.

Зайдя однажды, скользя рассеянным взглядом по незнакомым лицам, Дима вдруг увидел кудрявого богатыря в расстегнутой синего сукна легкой поддевке, двигавшегося навстречу с протянутыми руками.

— Ага, вот и ты, а мне говорили, что ты сгинул, говорили, что ты комиссаром стал… Сыграем, что ли?

И Грохотов здоровался долго своей твердой рукой подрядчика, нажившегося на военных поставках. Курчавый черными с проседью кудрями, загорелый не столичным загаром, хранил он в лице что-то быстрое, цыганское. И теперь, отвернувшись, смотрел на столы с подавленной энергией.

— Ну, товарищи, ну, сукины дети, что понаделали, — шептал он как будто в забытьи, как будто отвечая Диме на какой-то его вопрос. Кий выбрал быстро, одним взглядом оценив прямизну его, а подбросив и поймав — вес; натирал мелом, ломая, разбрызгивая по полу осколки, и было ясно, что хоть обижен Грохотов смертельно, но имел силы уйти в себя и теперь грозил оттуда, из глубины души, расправиться, когда придет время, по-свойски и подзажать в свой волосатый кулак казнокрада все, что можно будет и что нельзя. Резким взмахом замахнулся он, но ударил осторожно и мягко, слегка лишь разбив пирамидку.