Смерть Агасфера — страница 3 из 11

аждение на земле?

Да, так мы жили вместе. Любить ее было трудно и тревожно, но, верно, оттого я ее и любил.

Да, конечно, мы были счастливы. Мы бродили по лесу, разбивали лагерь где вздумается, там, где нам нравилось.

У нее не было постоянного жилья, по крайней мере летом; зимой, думается мне, она жила в какой-нибудь пещере. Дичи вокруг было вдоволь, и она убивала ее без труда с помощью нехитрых орудий охоты - лука и стрел, которые делала сама; когда я пробовал употребить их, у меня ничего не получалось, я привык к другому, более неуклюжему оружию. Она была удивительно метким стрелком, ни одна добыча не ускользала от нее, когда она замечала ее зорким глазом, сам же я часто не успевал даже заметить зверя. Неудивительно, что я называл ее Дианой, но она никогда раньше не слыхала этого имени и не знала, кого так звали, впрочем, она вообще ничего не знала.

По вечерам мы жарили дичь на костре, потом она засыпала костер землей и мхом, и мы тут же располагались на ночлег.

Почему она поселилась в лесу, я не знаю. Но в наш век - век войн и чумы, смут и сумятицы - столько удивительных судеб, на что только не идет человек, чтобы выжить, - невольно перестаешь чему-либо удивляться. И если ты думаешь, что прошло время, когда случаются невероятные вещи, совершенно непонятные, непостижимые, которые мысль человеческая не может осознать... то ошибаешься. Жестоко ошибаешься. Но это уже нечто иное, нечто совершенно иное...

Может быть, все ее близкие умерли или исчезли во время войны и чумы. А может быть, их у нее никогда и не было? Я не знаю. Этого я так и не понял. Когда я спрашивал ее, она только качала головой, будто и сама того не знает, или пожимала плечами, мол, вопрос этот лишний. Похоже было, что она так и жила всю жизнь.

Когда мне пришлось возвращаться в войско, в лагерь, она пошла со мной. Видно, сделала это потому, что я не был ей безразличен, а может быть, потому, что привязалась ко мне или просто не могла обойтись без того, что познала со мной. Могу только сказать, я был рад этому, но не принуждал ее. То, что я потащил ее за собой, как она потом часто говорила, вовсе неправда. Она сама решилась, как делала всегда. Нет никого на свете, кто имел бы над ней настоящую власть.

Она оставила лес и охотничью жизнь, стала одной из женщин в обозе, ведь, если мы хотели жить вместе, нам больше ничего не оставалось. Что там были за женщины, ты можешь догадаться. Она стала одной из них. Вскоре мы тронулись с места, отправились в другие края на поиски новых ратных

дел и новых грабежей. То, что она вскоре стала принадлежать всем в нашем отряде, не моя вина. Конечно, мне хотелось сохранить ее для себя одного, но другие не позволили. Да я и не уверен, что она не хотела спать с другими, со многими, чтобы ею пользовались и ценили, как она того стоила. Кто знает, ведь она так изменилась, что я больше не понимал ее. Впрочем, никто и никогда не мог ее понять. Те, кто теперь спал с ней, вовсе об этом не думали. Стоит ли говорить, что, когда она принадлежала другим, я очень мучился от того, что сталось с ней, много думал об этом и любил ее сильнее прежнего. Не думай, что, когда она стала спать со многими, мы расстались с ней или охладели друг к другу. Вовсе нет. Мы были привязаны друг к другу, и я продолжал спать с ней. Со мной, наверное, у нее все было по-особенному, ведь мы оба вспоминали давнее время, когда жили иначе. Такого она не могла чувствовать с людьми случайными, со всеми подряд. Только у нас с ней были общие воспоминания.

Но то, что мы испытали в лесу, больше не повторялось. Мы по-прежнему дарили друг другу радость, уже не требуя многого; нам уже не нужно было быть настороже, мы больше не боялись друг друга, и теперь, когда я был с ней, она не сопротивлялась, а целовала и ласкала меня. Но Дианой я больше ее не называл никогда.

Война длилась много лет, и в течение этого долгого времени она, как говорится, изнашивалась, опускалась все больше и больше. То же самое было и со мной, хотя по-иному, да ведь и все мы изнашиваемся. Она жила в обозе среди грубости, блуда и пьянства вместе с похотливыми девками, которых войско таскало с собой, потом их, изношенных, истасканных, больных, гнали прочь, вместо них на дорогах сожженной, разграбленной страны к солдатам приставали новые. Она стала такой, как другие, или почти такой, потому что совсем такой же стать не могла. Черты ее лица изменились, расплылись, юное, крепкое тело обвисло, речь стала наглой и бесстыдной, некогда красивый грудной голос огрубел и охрип от вечного пьянства. Она стала походить на ту, какой стала теперь, и становилась мне все более противна, хотя я все еще был привязан к ней и хотел с нею быть. Она по-прежнему немало значила для меня. Для других она была обозной шлюхой, одной из многих, а для меня еще кем-то иным, кого я однажды встретил у ручья в лесу. Иногда я думал о том, что ее лук и стрелы лежат где-то во мху и, наверное, поросли мхом.

И вот война наконец кончилась, если она вообще может кончиться. Нас, солдат, как говорится, распустили по домам, хотя дома-то у нас не было, тогда мы стали бандитами, по крайней мере часть из нас; банды шатались по дорогам, грабили то, что оставалось в разоренной, нищей стране. Я примкнул к одной из банд. Что оставалось делать? Чем-то надо было кормиться. Она, как и прежде, пошла за мной. В решительную минуту она всегда держалась за меня, словно без меня чувствовала себя неуверенной, неуверенной и заблудившейся в этом странном, чужом мире, которому она, несмотря на свою грубость, никогда до конца не принадлежала. Казалось, она не могла обойтись без меня, ведь я знал ее прошлую жизнь, знал, кем она на самом деле была. Словно ей необходимо было всегда находиться с тем, кто знал ее когда-то.

Теперь она стала шлюхой в разбойничьей банде, ведь там тоже нужны шлюхи; иной раз ей поручали и другие дела, когда женщина подходила более, чем мужчина. В ней ценили, что она походила на мужчину и могла нам помогать. Мужчины смеялись над ней, но пользовались этим ее качеством. Смеялись и над тем, что она их презирает, не верили ее презрению, ведь она охотно спала с ними. Но это правда. Она презирает нас, мужчин, всех нас. И в то же время хочет быть такой, как мы, ведь, по сути дела, она хочет насиловать нас.

Теперь она сопровождала нас во всех наших зачастую нелегких делах и приключениях и часто приносила нам немалую пользу. Не верю, что ей так уж опостылела эта жизнь - ведь в ней немало заманчивого и веселого - и эта компания, этот сброд, как она их называет. Мне думается, ей хорошо здесь, с этими грубыми людьми, хотя она и презирает их. Я уверен, что она не хочет оставить их, оставить эту жизнь.

И вот мы стали все более отдаляться друг от друга, и мне все меньше хотелось иметь с ней дело.

Эта мужеподобная женщина, с кривой ухмылкой, дерзкая на язык, с вечно налитыми кровью глазами, была слишком далека от той, что я знал и любил когда-то. Вся моя любовь к ней и ко всему, что было связано с ней, умерла и сменилась отвращением, омерзением.

Отвращение и омерзение испытывал я и ко всей этой бандитской и солдатской жизни, к преступлениям, которыми полнился мир, к людям, которые разорили его, разграбили, отдали его на бессмысленное поругание, обрекли на нищету и отчаяние. Отвращение к преступной жизни, которую я сам вел так долго, я и все остальные. Как мог я так жить, так же, как и все остальные? Как мог я выносить все это, как мог пасть так низко? Что это за жизнь! 'Как могу я продолжать так жить?' - спрашивал я сам себя, испытывая все более сильное отвращение к этому существованию, к своему позорному существованию, отвращение к себе самому.

И все же я продолжал так жить, не вырвался оттуда, не бросил все, не начал жить по-новому, сначала. Сделать это было непросто, куда пойдешь? Я продолжал вести эту жизнь и презирал себя за это.

И все же мне хотелось все изменить, убежать от самого себя, от всего, что меня окружало. Я ничего не делал для этого, но мысли мои были часто этим заняты. Иногда мне в голову приходило нечто, о чем я когда-то думал или что когда-то читал, так давно, что не мог представить себе это отчетливо, это было смутное воспоминание о прежней жизни, совсем иной, полузабытой, потерянной для меня.

Люди так часто задумываются, на что им жить, так много говорят об этом. А для чего надо жить? Можешь ли ты сказать мне?

Для чего надо жить?

Он сидел, устремив куда-то далеко взгляд своих светлых глаз.

За окнами бушевала гроза, из темноты до них доносилось тяжелое дыхание паломников, кто-то шепотом читал молитвы. Масляные светильники горели теперь только на столах.

- Ты в самом деле паломник? - спросил незнакомец, немного помолчав. Как ты стал им?

Человек долго не отвечал. Видно, он стеснялся говорить об этом, это было ему неприятно. Прежде чем ответить, он посидел молча, глядя на грубо сколоченную столешницу, истертую и потемневшую от времени, потом провел по ней тощей рукой.

- Не то чтобы я ушел от них, - начал он наконец. - Не скажу, что я бросил эту жизнь, нет. Просто я в тот день бродил без цели, без всякой цели, я тут ни при чем.

Мне всегда нравилось бродить одному в тишине и покое. Быть может, в тот день мне было особенно нужно уйти от них от всех, быть может, в тот день я чувствовал сильное отвращение к этому бессмысленному существованию, к бессмысленности всего. Быть может, в тот день я чувствовал это особенно сильно. Я не замечал, куда иду и откуда. И под конец я заблудился, не знал, где нахожусь. А когда понял, то не спохватился, а продолжал идти. 'Рано или поздно вернусь', - подумал я.

Местность, по которой я шел, была пустынная, я и раньше это заметил, но только сейчас разглядел, до чего же пустынная она была. Вокруг лежала не пустошь, а обработанная земля, но поля были запущены, не возделывались давно, заросли сорняком, кустарником, а кое-где даже подлеском, лес наступал на поля и взял их в плен. Нигде не видно было ни души, никаких следов человека. Одна лишь покинутая земля.