Сергей Иванов, Лев Котюков
СМЕРТЬ ДВОЙНИКА
Глава 1
За вами следили когда-нибудь? Почти уверен, что нет. Но когда начинают следить, когда вы оказываетесь, если пользоваться терминологией Штирлица, «под колпаком», это сразу становится заметно. Довольно-таки противное ощущение: вы как бы ничего не замечаете и не хотите замечать, но… Вы движетесь тысячекратно повторенным, заученным маршрутом на работу и обратно, а сами чувствуете: вас «секут». Даже более того — ваша душа время от времени вздрагивает, как от уколов. Это вас фотографируют… Абсолютно непредставимо! Полная чушь! Однако…
Вечером приходите домой, ставите чайник, лезете в занюханный «Север», чтобы достать полбатона и огрызок маргарина, — это будет вашим ужином — и начинаете анализировать. То есть на самом деле ни о каком анализе речи нет. Вы лишь тупо пытаетесь сообразить, что же это за… Тут вам хочется матюгнуться, но вы абсолютно не тот человек, бранных слов не употребляете. Тем не менее, чтобы почувствовать себя уверенней, чтобы почувствовать себя… ну я не знаю… более мужчиной, что ли, вы все же произносите: мол, что за чертовщина! Однако при этом вовсе не ощущаете предполагаемого прилива мужественности. Напротив, во рту образуется дрянной какой-то привкус, словно вы разжевали вместо изюминки усатого таракана!
Ну какого хрена за вами следить? И главное — кому? КГБ? Так ведь он теперь существует только в романах. Милиции? Не совершал! Мафии, рэкетирам, убийцам? Не нужен. Потому что беден до отвращения. Беден как человек, который в наши дни получает двести пятнадцать, минус 25 % алименты, минус восемнадцать рублей за свет, квартиру и газ, минус не менее восьми-девяти рублей за стирку постельного белья, минус зубная паста, мыло, минус — о, Господи! — еще какая-нибудь сущая мелочь, которая, однако, расширяет дыру в бюджете до горестных размеров… И остальное, все до копейки — на еду! А вы попробуйте, для интереса, прокормиться на эти денежки, попробуйте! Будь оно трижды или четырежды неладно. Да церковная крыса из поговорки по сравнению с вами просто купчиха!
Единственная ценность, какой обладал Всеволод Сергеевич Огарев, была его редкая фамилия. Но ведь ее украсть невозможно. Да и зачем воровать фамилию русского позабытого поэта, когда известные нынешние поэты никому не нужны.
Чтобы уж до конца понять, сколь он был неинтересен окружающим, скажем, что Огарев сам когда-то мечтал быть поэтом, и как у большинства желающих достичь небесных высот литературы, у Огарева ничего не получилось — всего лишь потому, что он был недостаточно одарен. Но, конечно, нашлись причины и куда более уважительные для огаревского самолюбия. Например, суровая, а пожалуй, и грубая отповедь писателя Николая Старшинова, которую Всеволод Сергеевич получил шесть лет назад по почте, когда пытался опубликовать свои стихи в одном из ныне не существующих толстых журналов.
Но в далекие и невозвратимые годы юности, когда Огарев только что окончил пединститут и был преисполнен уверенности в своем поэтическом будущем, он очень успешно, как ему тогда казалось, поступил младшим библиотекарем в одну из… простите за тавтологию… библиотек. Потому что ни один ли аллах, где отбывать номер, ни один ли аллах, где просидеть два-три десятка месяцев, которые остались до пришествия успеха и всеобщего поклонения. Тем более, что свободного времени практически сколько хочешь и вообще — работа хотя и в книжной пыли, но отнюдь не пыльная… И так он там сидел, сидел в ожидании славы… потом в ожидании хотя бы единой публикации да и присиделся — аж тринадцать лет. Из этого мы можем сделать еще и тот вывод, что было Севе (а то Всеволод Сергеевич очень длинно) тридцать пять лет от роду. Поэзией он уж давненько не интересовался. И единственное, что ему действительно хотелось, — это ранним погожим утром ехать на велосипеде по пустынному шоссе. И как можно дольше никуда не приезжать. А потом все-таки приехать, позавтракать отнюдь не батоном с маргарином и лечь спать.
Столь беззаботные мальчишеские мечты могут остаться у человека только с детства. Вот и у Севы Огарева они остались именно с детства, когда он уезжал кататься ранним утром и знал, что дома ждут влюбленная мама, и тот самый завтрак, и потом полная нега часов до двенадцати…
Но вот уж семь лет, как родителей у него не стало, не стало и дачи около заброшенного шоссе. Может быть, поэтому в столь идиллическом мечтании Огарева появилась горькая нота: «Ехать и как можно дольше никуда не приезжать». Не было на земле такого места, куда ему по-настоящему хотелось бы приехать.
Огаревская жена, которая когда-то в совершенном восторге бросилась к нему в объятия, тоже лет семь назад с совершенным отвращением и презреньем послала его ко всем чертям, сказала, что его пятьдесят три рубля тридцать четыре копейки (алименты, двадцать пять процентов от зарплаты) годятся лишь на то, чтобы подтереться. Алименты, однако, она брала. А дочь — хотя бы раз в неделю, хотя бы на часовую прогулку — выдавать категорически отказалась. Огарев, наверное, мог бы поскандалить: ведь чего-то все же там записано, в нашей бумажной Конституции, о правах таких вот… не знаю, какой эпитет поставить… отцов. Но Сева не умел скандалить, как он уверял себя, из высших принципов, а на самом деле из трусости, которая обязательно рождается у человека, перешедшего в разряд акакиев акакиевичей. Он годами не видел дочь. И привык к этому!
Жил Огарев в чужой жалкой комнатухе, куда его сослала опять же бывшая супруга, выкинув из родовых, еще сталинских времен, огаревских апартаментов. Собственно, Сева «совершил родственный обмен» с тещей и теперь не имел к своей квартире никакого отношения.
Надо ли еще что-нибудь добавлять из предыстории, с которой наш герой шагнул в этот детективный роман?.. Возможно, фигура Всеволода Огарева кому-то покажется несколько нарочитой. Напрасно! Оглянитесь кругом — на Руси несметное количество таких же Огаревых. Это лишь по телевизору показывают других.
Он возвращался с работы, усталый не усталый, а такой, знаете ли, пустоватый, после дня трепотни, бессистемного чтения каких-то левых газет, невкусного, чисто казенного обеда, который теперь им выдавали за счет предприятия. Никакие, абсолютно никакие предчувствия не томили его душу.
Огареву надо было перейти последнюю улицу, а потом свернуть во двор. И здесь путь ему преградила машина — ехала-ехала и вдруг встала. Слишком привыкший быть невидимкой, он никак это не связал со своею особой. Но стекло машины плавно опустилось, и женщина — не сказать, чтобы выдающейся красоты, но такая, знаете ли, вся ухоженная, не жалевшая, видно, на себя ни дорогой косметики, ни французских духов, — улыбнулась ему из окна:
— Молодой человек, вы не будете так любезны, не поможете мне?
Огарев воззрился на нее в полном недоумении. Женщина продолжала говорить что-то там про «пятнадцать минут», про «никаких затруднений» и про «очень обяжете».
С ним давно так не разговаривали и давно так не улыбались ему… призывно. Так давно, что можно сказать — никогда. Он вообще никаким боком не принадлежал к этой раскованной, роскошной жизни, где ездят на симпатичных маленьких иномарках и обращаются к первому встречному за помощью.
— А я… не понял… А я что должен сделать? — спросил Огарев, давясь каждым словом.
— Пока только сесть со мной рядом. — И открыла дверцу. Совершенно неожиданно для себя Огарев действительно сел. И тотчас учуял запах французских духов, а спиною ощутил упругую мягкость «ненашего» сиденья.
— Здесь рядом, километра не будет. Потом я вас отвезу, куда скажете!
Бывший тещин район, надо сказать, был абсолютно дерьмовой московской окраиной. Они свернули в боковую улицу и теперь очень плавно катили вдоль скучного серого здания — то ли завода, то ли тюрьмы… завода, конечно. Кажется, каких-то железобетонных конструкций. Ни одному человеку не приходило в голову здесь прогуливаться или просто идти. Раздолбанный самосвал прогрохотал им навстречу, оставив за собой мрачное облако выхлопной вони.
— Откройте, пожалуйста, окошко. Дышать нечем!
Стекло опустилось со сказочной легкостью… «Как гильотина», — ни к селу, ни к городу подумал Огарев и вдруг почувствовал беспокойство — как бы вспомнил, что с ним в последние дни происходило что-то странное…
Тут машина довольно резко остановилась, из чего Огарев — но уже значительно позднее — сделал вывод, что женщина, хоть и прекрасно сыграла свою роль, однако ж волновалась.
— Извините, буквально одна секунда!
Она вышла из машины, сделала вид, что поправляет дворники, подошла к окошку, за которым сидел Огарев:
— Ну вот, собственно говоря, и все. Спасибо!
Сева Огарев увидел прямо перед своим носом ее наманикюренные пальцы, сжимающие какой-то красиво блестящий цилиндрик… баллончик! Потом раздалось слабое шипенье. Тотчас Сева задохнулся. Глаза его сделались полны чего-то очень едкого, слезы лились не каплями, а непрерывными струйками, лицо горело.
— Вы только не шумите, — услышал он голос женщины, — это всего лишь слезоточивый газ. Опустите руки! Сейчас будет легче… Глубже вдыхайте, глубже!
На лице своем он почувствовал что-то влажное — тряпку или кусок ваты. Он вдохнул глубоко — тяжелый и сладковатый дух вошел в ноздри, словно две мягкие сосульки.
— Опустите руки! Глубже дышать!
Он хотел куда-то рвануться, что-то сделать. Но уже не ориентировался в пространстве. Внутри головы, где-то между затылком и темечком, начало громко и сильно стучать, словно бы заработал отбойный молоток, только сделанный не из железа, а из желе… И больше он ничего не помнил.
Очнулся несчастный в абсолютно незнакомой комнате… Голова у Севы раскалывалась. И первым чисто рефлекторным его движением была попытка приложить ладонь к этой ужасающе больной голове… Однако не удалось. Наконец Сева увидел себя сидящим в тяжелом кресле с деревянными ручками. И руки его были прикованы к тем самым ручкам, а ноги — наверное, к тем самым ножкам. Впрочем, «прикованы» сказано слишком сильно. На самом деле они были просто привязаны (по крайней мере, видимые им руки) не очень толстой, так называемой бельевой веревкой. С бантами на концах, какие мы обычно делаем на шнурках ботинок. При сильном желании эти банты, наверное, можно было бы развязать зубами — если как следует наклониться, презрев головную боль. Но это было бы слишком решительное действие, на которое Сева Огарев, как мы уже знаем, совершенно не был способен. И поэтому он лишь протяжно застонал, чтобы вызвать хоть малое сострадание со стороны тех, кто его здесь привязал!