МАТЕРИ
1
Каждое утро, окончив уборку в доме, миссис Дебора Гор придвигала к окошку гостиной низенькое кресло-качалку и подолгу сидела, глядя в окно. По ту сторону дороги высился холм, на вершине которого много лет тому назад явился ей ангел господень и возвестил, что она должна жить. До прошлой осени, когда сын ее, Гарольд, уехал в город на работу, ей никогда не удавалось посидеть здесь днем; только ночью, когда малюткой, мальчиком, потом юношей он засыпал в своей комнате, она прокрадывалась сюда со свечой в руке, придвигала кресло, гасила огонь и из обступившего ее мрака глядела на темный холм. Случалось, что она засыпала, и когда, проснувшись, видела холм, встающий из ночи вместе с рассветом, то принимала это с благодарностью, словно откровение. Но теперь, когда дом опустел (Гарольд приезжал из Уотертауна не чаще двух раз в месяц), она могла дать волю своей мрачной привычке.
Этот холм был сейчас просто грудой земли и камней, взлохмаченной кустиками прошлогодней засохшей травы и изрезанной ручейками апрельской тали. Она смотрела на холм и не видела его; она сидела неподвижно, узкая фигура в темном платье на фоне белого чехла, уронив на колени огрубелые руки, и дымка раздумья застилала ее взгляд. Когда она в первый раз взошла на холм, была зима и полночь, и она босыми ногами ступала по снегу. Это было месяц спустя после ее свадьбы. Всего за месяц перед тем весна улыбнулась ей, но в ту ночь она навсегда похоронила весну. Она радовалась, что сын ее поселился отдельно, — теперь он сам мог заботиться о себе, платить за свою койку и стол; у них не осталось ничего общего. Для того ли ангел господень повелел ей жить, чтобы она вырастила автомобильного механика? Трудно было поверить в это, но что же еще? Трое старших детей умерли, не научившись еще узнавать свою мать; умер и муж после долгих лет, в течение которых привычка и жалость притупили ее отвращение к нему. Ее жизнь кончена. Для чего являлся к ней ангел? Может быть, унылой вереницей дней своих она, сама того не зная, выполняла его повеление? А может быть, Подвиг еще впереди? Она улыбнулась, и ее дыхание участилось. Значит, еще есть надежда? Она знала, что жизнь не кончена. Выполнила ли «она в слепоте своей его волю? Или в слепоте своей ослушалась его? Она глядела на дорогу, грязную от талого снега. В былые годы дорога не была так запущена. Между Клирденом и каменоломнями вечно сновали подводы; всю зиму рабочие свежим гравием посыпали дорогу и чистили канавы, из которых подпочвенные воды попадали в трубы, проложенные по обочине. Теперь канавы засорены и трубы забиты; теперь каменоломни замерли и дорога опустела. Кому ездить по ней мимо ее дома? Дом Маркэндов, в четверти мили пути, пустует уже много лет; близ заброшенных каменоломен стоит развалившаяся лавка ее мужа да у самых мраморных разработок есть ферма скотовода. Осталась только она одна и Гарольд, живущий в мире более далеком от нее, чем смерть, по которой она томится (тело его было таким нежным под ее руками, когда она купала его; теперь от него пахнет непонятно и чуждо, точно в гараже).
Ждать чего-нибудь еще? Но ведь весь Клирден мертв, почему же не умереть и ей? А ведь Клирден знал долгую пору расцвета. Как горда была Дебора двадцать пять лет назад, что попала в Клирден. Знаменитый клирденский мрамор! Из серого великолепия, добытого в ведрах земли, выросло не одно правительственное здание Новой Англии, и скульпторы высекали из него статуи героев. Со времен революции мрамор одним давал богатство, и они строили себе красивые виллы под сенью вязов, другим — работу, и это было даже лучше. Она вспомнила, как дома для рабочих вырастали один за другим. Среди мастеров было много итальянцев с гибкими, нервными пальцами и страстным, живым взглядом. Она дрожала от волнения, когда поезд в первый раз мчал ее из Уотертауна в Клирден, — не потому, что тая ждал ее жених, но потому, что и жених казался ей неотъемлемой частью Клирдена. Теперь ветка, построенная для вывоза мрамора, ржавела под сорными травами; теперь дома рабочих прогнили или разрушились дотла; теперь во всех почти виллах сдавались комнаты внаем. Но Клирден знал свой радостный час, которого не знала она. Ей вспомнилась первая брачная ночь. Ее муж, суровый и сильный мужчина, каким он казался ей, встретился с ней всего за месяц до того в Уотертауне, где она работала кельнершей. Прислуживая ему за столом, она замечала, как рука его вздрагивает, прикасаясь к ее руке; вот, подумала она, человек страстный, но зрелый, и воздержанный, и благочестивый, который освободит ее от унизительного ярма, в которое она впряглась с четырнадцати лет, чтобы спастись от страшной нищеты отцовского дома. Он ни разу не поцеловал ее за то недолгое время, что они были помолвлены, но ей это казалось понятным. И вот он входит в спальню, где она ожидает его, стоя в ночной сорочке под лампой, мягким светом озаряющей голубое одеяло на кровати, и он целует ее. Все ее нетерпение, и благодарность, и созревшая готовность стать женщиной расцветают в ней, и она отвечает на его поцелуй. Но он хватает ее за плечи: «А, тебе знакома страсть? Вот как! Ну, мы отобьем у тебя охоту!» Подняв ей руки, он прикрутил их к спинке кровати. Губы его дрожали, как дрожат телеграфные провода на ветру. Он наклонился, коснулся губами ее подмышек и стал сечь ее. Для того ли господь дал ей тело, гибкое, как молодое деревцо? Или для того, чтобы, истерзанное, оно принесло трех полумертвых и скоро умерших детей? Зачем господь дал ей сильный дух? Чтобы она сумела изучить болезнь души своего мужа, понять его и потому не возненавидеть до конца? Или же для того, чтоб ее последнее, единственное оставшееся жить дитя, после того как она долгие годы учила его познанию бога, воплощенного в видимом мире, стало поклоняться пахнущим нефтью машинам? — Тело у меня еще крепкое. Немало есть женщин, которые в двадцать пять лет не так крепки, как я в сорок. — И дом ее, ставший в конце концов продолжением ее тела, сверкал свежевыбеленными стенами и крепкими полами в отличие от полуразрушенных вилл. И разум ее тоже окреп, после того как она перестала питать его снятым молоком проповедей здешнего священника мистера Селби. Она могла читать Библию, могла переносить одиночество. Ради чего? Все это было бесплодно. Сюзи Ларк, в тридцать лет оставшаяся вдовой, успела пережить с мужем то, чего ей, Деборе, никогда не дано было узнать. В доме Демарестов, безмолвном и мрачном теперь, когда-то звучала музыка. — К чему мне разум… если он может только спрашивать, но не отвечать? Пустыня. — Ее рассудок издевался над ней, напоминая, каким плодоносным мог быть ее путь. Часто ее дом и ее жизнь казались ей оскорблением, и ей мучительно хотелось разрушить их. И все же она скребла стены и мыла полы, она жила. Ангел господень воспретил ей умереть. Она смотрела на свой холм — тоже пустыня, куча бесплодной земли. Но господь сумел извлечь из нее пользу. Дважды он заставил ее возвратиться оттуда в постылый дом. Ради чего? Богу незачем говорить об этом. Нужно покориться и ждать, служа ему. Дебора Гор посмотрела на свои руки. Тридцать лет стряпни и уборки сделали узловатыми суставы, сплющили концы пальцев, но продолговатые ладони еще сохранили изящество. Они напомнили ей о восемнадцатилетней девушке, ставшей женой Сэмюеля Гора. — Я ли была той девушкой? — В ней, такой, какой она стала теперь, было больше от заглохшего Клирдена, даже от ее покойного мужа, чем от той девушки, мечтательной и полной изумления. Но разбитое и безобразное реально; прекрасная мечта лжива. Этому научила ее жизнь. Однако, глядя то на холм, то внутрь себя, она не верит в это. Нет, то, что реально, не может умереть. Умирает то, что лживо. То, что реально, быть может, не родилось еще. Теперь она по-иному смотрит на девушку, невестой приехавшую в Клирден. В ней она видит не себя и не другую; в ней таилось _зерно_, хоть ему суждено было умереть в бесплодной земле, унеся с собой всю жизнь, которую она могла бы прожить.
Пушистые апрельские облака, сбившись в кучу, лежали на ее холме. В первый раз, когда она взошла туда, на вершине лежал снег. Это было той ночью, когда она почувствовала, что жестокость мужа в тайниках ее тела пробудила отклик. — Господи, неужели скоро мы вдвоем будем наслаждаться этой омерзительной игрой? — Она не замечала ни своих босых ног, ни сырого ветра, забиравшегося в складки ее рубашки, пока не достигла вершины холма. Ни огней, ни домов; только небо. От луны, скрытой за плотной завесой туч, все небо мерцало, точно тусклый, но проницательный взгляд. Оно смотрело на нее, оно приказывало ей вернуться, и только потом она поняла, что незримо таилось за ним. Она пришла в комнату мужа и сказала ему: «Я попытаюсь быть тебе доброй женой, но ты не должен больше бить меня». Он повиновался, он ни разу с тех пор не ударил ее. Но воздержание задушило в нем жизненную силу, исковерканную и неистовую. И она поняла, что побои были единственно возможной формой его ласки, и другой мужской ласки она никогда не узнала. Тогда все пошло еще хуже, потому что он стал полумертвым, как трое первых детей, рожденных ею. Когда умер последний ребенок, стоял апрель, и она почувствовала, что не хочет больше видеть весну. Снова она поднялась на холм, и завеса облаков разорвалась; ангел господень, облаченный в лунное серебро и звезды, стоял перед ней, указывая назад, на ее дом. Она слышала и голос его… Пушистые апрельские облака… Кто-то поднимается по дороге. Широкоплечий мужчина с чемоданом в руке. Он останавливается перед ее окном, поворачивается лицом к дому, ставит чемодан на землю (он, видимо, устал), поднимает его другой рукой, идет дальше. Лицо, повернутое к окну, показалось смутно знакомым. Странствующий торговец, не знающий, что «Универсальная торговля Гора» давно уже мертва? Невозможно. Приятель поляка с луговой фермы? Вероятно, просто по ошибке попал на эту мертвую дорогу. Сейчас вернется. Но что-то знакомое почудилось в его лице.
Ветер разогнал тучи над холмом; блекло-желтый, он выделялся на бледном небе. «Весна», — пробормотала Дебора Гор и раскрыла окно навстречу теплому дню.
Маркэнду почти не пришлось дожидаться на вокзале: он сразу попал на поезд, идущий в Уотербери, и оттуда по ветке доехал до Уотертауна. В Уотертауне кассир уставился на него так, словно увидел перед собой Рип Ван Винкля.
— На Клирден? Да по этой линии уже десять лет нет движения, приятель.
Снаружи, на товарной платформе, возле своего «форда» суетился приземистый фермер, силясь втиснуть на заднее сиденье большую корзину. Маркэнд помог ему; корзина была громоздкая, но не тяжелая.
— Вы случайно не в Клирден едете?
— Да вроде того, — сказал фермер, которого звали Джекоб Лоусон. — То есть я еду домой, а это еще миля с хвостиком в сторону от баптистской церкви.
Они ехали вместе по утренним нолям. Фермер был занят рулем «форда», первой своей машины, и молчал. Маркэнд вбирал в себя вместе с воздухом холмистую землю (деревья, скот, каменные стены), позади вздымавшуюся к небу, и был рад молчаливости своего спутника. Маркэнду хотелось стать частью всего, что его окружало, забыть о фермере и о стуке мотора. Нервная спазма сдавила ему горло, как всегда перед каким-нибудь решительным поступком. Он чувствовал эту спазму шестнадцать лет тому назад, когда умерла его мать и когда он приехал в Нью-Йорк; чувствовал, когда впервые шел на работу в мастерскую мистера Девитта, чувствовал в свой первый день в школе и в тот самый памятный вечер его детства, когда мать обняла его и сказала: «Дэви, твой отец умер. Мы теперь одни с тобой». Спазма, которая давит его грудь, словно напор жизни, сокрушающий его ленивую волю. Есть ли и тут этот жизненный напор… в его бегстве в Клирден?
Фермер Лоусон осторожно вел машину. Встретив на пути большую выбоину, он тормозил и потом снова набирал скорость, громыхая по медленно поднимающейся в гору дороге.
— Придется им почистить эти лужи, — нарушил он молчание, — теперь, когда всюду заводятся автомобили.
Маркэнду не хотелось отвечать. Фермер украдкой покосился на него. Потом снова устремил глаза вперед на дорогу.
— Первый раз в наших краях?
— До девятнадцати лет я жил в Клирдене.
— С тех пор не бывали здесь?
— С тех пор — нет.
— Ну, это все равно, что первый раз. Старый город умирает, не падая, точно прогнивший дуб. Но земля тут хорошая — мы, пришельцы, не жалуемся.
Маркэнд посмотрел на него: узкий лоб, слабая челюсть, острые глаза, внимательно следящие за поворотами пути; за ним, у дороги, сучковатые яблони, которые вот-вот зацветут. А над оставшимся за поворотом фруктовым садом, над пастбищем сияло неизменно голубое небо.
— Да, сэр, — Лоусон вдруг сделался разговорчивым, — тише едешь, дальше будешь. Горожане шьют сапоги. Мы сеем хлеб. Они едят наш хлеб, а мы носим их сапоги. Так нет, им все хочется поскорее, этим спекулянтишкам с Уолл-стрит и всяким прочим, которые хотят заправлять Америкой. Им, видите ли, нужно продавать наше добро в другие страны, где мы не хозяева и никогда хозяевами не будем, сколько б ни посылали туда солдат. Ну вот. А потом — бац! Где-нибудь лопнет, как вот в Мексике, и стоп машина.
— Может быть, вы и правы, — сказал Маркэнд.
— Понятно, я прав. Я вам вот что скажу. — Лоусон замедлил ход. — Этот новый президент Вильсон — сущее несчастье. В шестнадцатом году мы от него отделаемся, будьте покойны… А уж тогда мы установим такие высокие тарифы, каких еще никогда не было. Прикроем иммиграцию, — вы подумайте, даже тут, в Клирдене, всякие итальянцы и поляки нахватали себе земли! И потом мы, фермеры, будем торговать с городами, а города будут с нами торговать. А все остальные страны пусть производят свои товары и делают свои революции, и вообще — черт с ними!.. — Автомобиль остановился. — Ну, вот и приехали. Теперь ступайте прямо по дороге. Там уж увидите Клирден или то, что от него осталось.
Лоусон фыркнул, и машина, точно проворная букашка, юркнула в сторону, оставляя за собой черный след.
Через полчаса Маркэнд стоял перед Клирденом. Справа от него шел крутой скалистый склон, на котором лепились домики; то поднимаясь, то падая, он заканчивался там, где когда-то были каменоломни. Повыше домов склон порос рощицей, весенняя дымка висела над оголенными деревьями и кустами; дальше городок палисадниками спускался к лужайке с протоптанными дорожками и церковью посредине — белым деревянным строением в строго классическом стиле; а ниже лужайки проходила южная улица, застроенная более скромными жилыми домами. Гордое сердце Клирдена — утратившее теперь свою гордость. Даже на великолепной лужайке трава была местами вытоптана, исчезли белые столбики, отмечавшие границы дорожек, тропинки заросли травой. Внизу, под горой, в запущенных палисадниках угрюмо стояли дома богачей, куда Дэвида и его мать почти никогда не приглашали; краска с них облупилась, и на окнах покривились ставни. Долговечными и нерушимыми казались мальчику Дэвиду эти особняки, как мрамор клирденских каменоломен. Но мрамор исчез, и вместе с ним — величие этих особняков. Маркэнд почувствовал себя ограбленным, как будто вдруг обесценился залог, неведомый, но надежный, который он хранил в себе все эти годы. Грудь сдавило еще больше. — Что я делаю тут? — Ему стало стыдно. — Зачем мне понадобилось увидеть все это? — Он вдруг понял, что все эти годы, проведенные в Нью-Йорке, он не переставал любить Клирден.
Чтобы обойти заброшенные усадьбы, он пошел по южной улице. Частые пятна плесени лежали на стенах небольших домиков. Их когда-то веселая расцветка — белый, солнечно-желтый; розовый кирпич — сейчас превратилась в унылую пестроту. Калитки покосились, в садиках валялся мусор. Изредка попадались прохожие или зеваки, сидевшие у ворот. Улица, которая вела к его старому дому и дальше, к каменоломням, перешла в проезжую дорогу, обезображенную развалинами лесопилки, обугленным остовом сгоревшего здания. Потом на склоне горы, правее дороги, потянулась осиновая рощица, и Маркэнд снова вдохнул запах свежего утра.
Поле, холм… здесь он играл мальчишкой. Через дорогу дом Горов (по-прежнему чисто выбеленный); один раз миссис Гор встретила его, когда он спускался с холма, и так сердито поглядела на него, словно он забрался в ее сад. Маркэнд смутно помнил миссис Гор. Но она прерывала свое неприветливое затворничество и приходила к ним в дом ухаживать за его матерью в последние месяцы ее жизни. Она никогда не разговаривала с ним, только раз, когда он спросил, поправится ли мать, она ответила: «Не задавай глупых вопросов. В мире и без них довольно шума». Все-таки, хотя он ее почти не знал, она ему нравилась — так же бессознательно, как не нравился ее муж, который всегда стоял за своим прилавком, такой холодный и сухой. — Живут ли они все так же молчаливо и замкнуто? — подумал он. Дорога вдруг круто повернула на северо-запад и пошла в гору: его дом.
Маркэнд поставил чемодан на дорогу и посмотрел на свой дом. Он его не чувствовал своим, это маленькое, похожее на ящик строение, желтое, в грязных пятнах, заколоченное досками, в зарослях болиголова. Дом стоял на пригорке, футов на десять выше дороги; шестнадцать лет опустошенности сделали его чуждым. — Это мой дом. — Маркэнд ощутил томительное желание снова наполнить его собой.
Он поднялся по кирпичным ступеням, поросшим сорняками, увидел, что навес над крыльцом прогнулся под тяжестью многих снегопадов, и обошел вокруг дома. Крыши дворовых построек протекали, полы сгнили; но сарай уцелел, и в нем до сих пор лежали несколько сухих поленьев и немного хворосту. Ставень одного из окон столовой совсем сгнил, и стекло было разбито. Маркэнд вынул складной нож из кармана, снял с ржавых петель все ставни и сложил их на дворе. Он вставил в замочную скважину ключ — мистер Тиббетс его передал ему с такой осторожностью, словно в ключах длиннее шести дюймов было нечто непристойное, — и пошел в кухню.
На него пахнуло холодной сыростью, заставившей его вздрогнуть; он застегнул пальто и раскрыл окна апрельскому утру. Потом он прошел в столовую, соседнюю с кухней. Круглый красный стол, тяжелые кожаные стулья, массивный резной буфет, который его отец каким-то образом ухитрился привезти из Германии, теперь еще больше загромождали тесную комнату. Маркэнд почувствовал, что он не один. Он услышал шорох, потом глухой стук: о потолок ударилась птица. Отскочив, она упала на пол, вспорхнула, стала кружить, приближаясь к открытому окну; пролетев мимо, ударилась о стену, отпрянула назад. Скоро в своем слепом бессилии измерить этот странный замкнутый мир она, должно быть, расшибется насмерть. Теперь она билась на полу, мигая на свет. Маркэнд пошевелился; птица стремительно взлетела вверх, упала на стол, мотнулась к окну, снова не попала в него и рикошетом от стены отлетела в дальний угол. Она затихла на полу, неподвижными глазами глядя на человека. Маркэнд лег на пол и, не сводя с птицы глаз, ползком, потихоньку стал подвигаться к ней. Он накрыл ее ладонью, встал, протянул руку за окно и разжал пальцы. Ласточка вспорхнула, поднялась широкими кругами, растворилась в утре.
Маркэнд пошел наверх, в комнату, где до самой своей смерти спала его мать и до самой своей смерти спал вместе с ней отец. В ней было холодно и темно, как в могиле. Он снова спустился в сарай, нашел лесенку и снял ставни со всех окон верхнего этажа. Теперь комната его матери засветилась воспоминаниями, исходившими от хорошо знакомых вещей: голубая лампа у постели, лоскутное покрывало, качалка с красными кистями, маленький фарфоровый подносик с булавками. Он прошел в свою комнату; даже сейчас, когда во всем доме пел мягкий солнечный день, она казалась склепом.
Он тщательно осмотрел потолки и обнаружил только одну значительную трещину, над каморкой рядом с его комнатой. В чулане под лестницей он нашел свой ящик с инструментами, которые были покрыты ржавчиной, и связку старых, полуистлевших от времени газет. Он развел огонь во всех печах, чтобы проверить дымоходы; тяга была в исправности. Тогда, поеживаясь, он вернулся в кухню; казалось, в ржавом и почерневшем железе печей скопился холод многих зим. Он сел и на клочке бумаги, который нашел у себя в кармане, набросал список всего, что необходимо было купить.
Когда, возвращаясь к себе, он проходил мимо дома Горов, было уже около полудня. Дебора на кухне готовила свой одинокий обед. Ее сын приезжал в неопределенные дни, и у нее всегда готовы были для него мясо и пирог. На южном конце лужайки Маркэнд нашел дом с вывеской: «Обеды». Незанятые места за столом, заполнявшим почти всю комнату, грязно-серая скатерть, почти такой же грязно-серый потолок вызвали в нем такое чувство, словно он собирался пообедать в гробу. За столом сидели три дамы с трясущимися головами, настолько ослабевшие памятью, что не узнали его, хотя он был уверен, что они хорошо знали его мать. Сидела старая дева лет тридцати, учительница, с кожей нечистой, как воздух в душной комнате, и злыми глазами… злыми, быть может, оттого, подумал Маркэнд, что ее так преждевременно похоронили. Другие посетители были мужчины, которые запомнились Маркэнду по воротничкам: у одного шея и голова торчали из воротничка, как у страуса; другой весь ушел, как черепаха, в потрепанный и измятый воротничок; третий был красивый молодой человек с таким же жестким выражением лица, как его жесткий крахмальный воротничок.
У западного конца лужайки расположены были лавки. Маркэнд обрадовался, что у бакалейщика ему отпускал мальчуган, который никогда не знал Маркэндов. Но в мелочно-скобяной лавке все так же ханжески поглядывал из-за прилавка старый Сэм Хейт, в том же сюртуке покроя «принц Альберт», в том же черном атласном галстуке.
Он не узнал Маркэнда.
— Дом Маркэндов, вы говорите? — протянул он, получив деньги и пообещав доставить покупку. — Да он сколько времени пустовал.
— А теперь вот больше не пустует.
— Сколько времени пустовал, — вслух размышлял мистер Хейт, для которого всякая перемена казалась подозрительной и зазорной.
Рядом с почтовой конторой стоял Дом юбилеев, в котором несколько лет помещался музыкальный класс Адольфа Маркэнда, после того как ежедневное путешествие поездом в Уотертаун стало для него чересчур утомительным. Башенка с табличкой «1876», четырехугольное краснокирпичное здание, нижний этаж заново отремонтирован. Два больших окна, похожих на витрины городских магазинов, выступали над тротуаром. На стеклах Маркэнд прочел:
КЛАРЕНС ДЕЙГАН
Агент по недвижимости
а внизу — более скромным шрифтом:
Страхование имущества
Строительные материалы
Уголь и дрова
Похоронное бюро.
Когда он толкнул дверь, зазвонил колокольчик. Из-за конторки в глубине, за деревянным барьером, поднялся кряжистый мужчина и вышел ему навстречу. На нем был клетчатый костюм, бриллиантовая булавка в галстуке; голова его напоминала голову бульдога светлой масти. Маленькие глазки оглядели хорошо одетого незнакомца, и холеная рука указала ему на стул.
— Благодарю вас, — сказал Маркэнд. — Я не сяду. Я только хочу заказать уголь и дранку и немного тесу…
Дейган был господином нового Клирдена. Вместе со старшиной Демарестом, который составил себе состояние на мраморе, но успел вложить часть его в железнодорожные акции до того, как заглохли каменоломни, он скупил за бесценок плодородные земли — земли, которыми пренебрегали в индустриальную эру Клирдена, — и теперь продавал их по закладным людям типа Джекоба Лоусона. Когда Маркэнд вошел, Дейган принял его за будущего покупателя дома или фермы. Дейган знал в лицо каждого землевладельца и каждого арендатора от Уотертауна до Личфильда.
— У вас здесь ферма, сэр? — он был озадачен.
— Нет, — Маркэнд старался говорить как можно непринужденнее, — у меня здесь дом. — Последовала пауза. — Может быть, вы знаете его? Дом Маркэндов.
Глаза Дейгана вонзились в него.
— Черт подери! Вы — молодой Маркэнд?
— Да.
До Дейгана время от времени доходили неопределенные слухи о его успехе, богатстве.
— Садитесь, сэр.
Маркэнду пришлось повиноваться.
— Чрезвычайно рад вас видеть, сэр. Не припомню, встречались ли мы в былые годы. Постоите, должно быть, лет десять…
— Шестнадцать.
— Но я слыхал о вас, мистер Маркэнд.
Он пододвинул себе кресло, удобно уселся в нем и вытащил из жилетного кармана две сигары.
— Нет, благодарю вас.
Раскуривая свою сигару, мистер Дейган не переставал удивляться: — Если этот молодчик богат, что ему тут нужно, в его грошовой лачуге у каменоломен? Слоняется без дела? Хочет иметь загородную усадьбу? Не угадаешь.
— Думаете пожить здесь, у нас?
— Да, некоторое время.
— Если я чем-нибудь могу быть вам полезен, прошу рассчитывать на меня. Услуги — моя специальность. Разрешите спросить — вы приехали один?
— Да.
— Вы хотите нанять кухарку?
— Нет, я хочу только дать заказ.
Дейгану ничего не оставалось, как записать на листке бумаги все требуемое. Маркэнд встал.
— Так если хоть как-нибудь я могу помочь вам устроиться…
— Благодарю. — Маркэнд знал, что не захочет увидеть этого человека в другой раз. Какова бы ни была цель его приезда в Клирден, этого человека он больше не должен видеть.
— Не думаю, что мне понадобится что-нибудь, мистер Дейган.
— Но разрешите спросить, кто вам будет делать ремонт? Я мог бы послать вам надежного человека…
— Я все буду делать сам.
Маркэнд сказал это мягко, но определенно и выдержал пристальный взгляд Кларенса Дейгана.
— Я хотел бы уплатить вам сейчас же. — Он положил на стол ровно столько, сколько требовалось. — До свидания, — сказал он.
Дейган молчал.
Дебора Гор вешает белье на веревку позади дома; безотчетное побуждение заставляет ее обернуться и поглядеть на дорогу: тот же мужчина, на этот раз без пальто и со свертками в руках, снова идет в том же направлении. _Это Дэви Маркэнд_. — Другое безотчетное побуждение заставляет ее снова заняться своим бельем.
Когда Маркэнд вернулся, в доме стоял нежный запах апреля. Он развел огонь в печке, сварил себе кофе и решил, что с утра первым долгом починит протекающую крышу. Сегодня он будет отдыхать. Он устал. — Вероятно, я не чувствую ничего именно потому, что устал и взволнован. — Он мало спал прошлой ночью — он был с Элен, в своем нью-йоркском доме! Был близок с ней, так близок, как никогда, слишком близок, чтоб испытать наслаждение. А теперь так далек! Многое предстоит понять в свое время. Но сейчас ему нужен сон, и его ждет работа.
Он нашел одеяло в сундуке из кедрового дерева на чердаке, куда вела лестница из верхнего этажа. Он проветрил его под вечерним солнцем и приготовил себе постель, свою старую постель. При свече (лампы и керосин принесут только завтра утром) он съел скромный ужин, сидя у самой печки в кресле-качалке своей матери.
Стояла тишина; было еще слишком холодно для сверчков и древесных лягушек. Он был один; даже мыши, которые всегда беспокоили его мать, давно уже покинули дом. Маркэнд услышал скрип качалки и встал. Мысль, что он сидел на ее месте, заставила его вздрогнуть, словно мать была здесь. Он смотрел на ее пустое кресло и чувствовал безмолвие мира; он знал, что в мире нет пустоты, нет безмолвия и нет отсутствия. Он радовался, что он здесь, сам не зная почему; радовался, как много лет тому назад, когда впервые обнял Элен. — Странная мысль! — Внезапно сон овладел им. Он услышал знакомый низкий голос матери: «Дэви, у тебя глаза слипаются. Иди спать».
Он взял свечу, пошел наверх; спал он без сновидений.
Взошедшее солнце ударило ему в лицо и заставило раскрыть глаза. Он лежал, взмокший от пота, чувствуя приятную расслабленность, под своим старым одеялом, в своей старой комнате. Ему захотелось выкупаться. Он сбросил пижаму и голый побежал на задний двор. Холодная трава смеялась его ногам, воздух, еще не прогретый солнцем, щипал тело; потребность ощутить прикосновение холодной воды исчезла в нем; ему захотелось солнца. Маркэнд разостлал одеяло и лег на него голый. Воздух и земля были холодные, но солнце приласкало его. Прикосновение солнечных лучей было чувственно; ему стало приятно, как женщине, которую любимые руки ласкают на неудобном ложе, и наслаждение пересиливает в ней чувство неудобства. Он вспомнил о работе, которая его ждет, оделся и не успел еще кончить завтрак, как от Хейта и Дейгана принесли заказанное им.
Десять дней Дэвид Маркэнд работал в доме — сначала медленно, отдыхая подолгу от непривычных усилий, потом все быстрее и увереннее, по мере того как к нему возвращались навыки проведенной в Клирдене юности, и все глубже погружаясь в эту чисто физическую жизнь. Он починил крышу; исправил навес над крыльцом и выкрасил его; заменил разбитое стекло новым; отремонтировал пристройку; аккуратно сложил дрова в сарае и приладил небольшой ящик для угля; провел трубу от колодца к кухонному насосу. Он навел порядок в чулане; тщательно выскреб и вымыл весь дом водой с мылом (это было самое трудное); проветрил погреб; выполол сорняки на крыльце и дорожке. Он выходил из дому, только когда ему нужно было купить что-нибудь, платил за все наличными и уносил покупки домой. Он ел простую пищу, чаще всего консервы, и спал без сновидений от ужина до завтрака.
Погода изменилась, стало холодно; два дня шел дождь, а потом целую неделю резкий северный ветер не давал проясниться небу. Он почти не замечал этого; окружающего не существовало; не существовало ни внутреннего мира, ни прошлого, с его неотступными воспоминаниями. Был человек, который работал головой и руками, приводя в порядок свой дом. Вот он проснулся, и теплое майское солнце, как в первый день, раскрыло ему глаза. Он лежал мигая, потревоженный и обласканный солнцем. Он сытно позавтракал — яйца, фрукты и кофе — и увидел, что работа почти кончена и дом приведен в порядок. В это утро он первый раз вышел на прогулку и пошел по тропинке, ведущей от его дома мимо каменоломен, к северу. Природа еще дремала; почки на кленах, крокусы, цветы кизила, даже фиалки, словно волшебные частицы солнца, висели в сырой полутьме леса. Потный и усталый, он возвратился домой. Лес не принял его, и ему было не по себе. Он пересмотрел запасы в своей кладовой — бобы, сардины, ветчина, хлеб — и в первый раз остался недоволен. Ему захотелось настоящего обеда. Пойти куда-нибудь. Но куда? Не в это же могильное заведение — «Обеды»? Может быть, к какому-нибудь фермеру поблизости?.. К Лоусону, который привез его в Клирден? У Лоусона к обеду, вероятно, пышки и свинина. Не то. К кому же еще? Он схватил свою шляпу и вышел на дорогу. Дом Горов, и над ним дымок, как песенка, вьющийся из трубы. Что стоит постучаться?
Миссис Гор отворила дверь.
— Войдите, — сказала она. Он тотчас же увидел, что она узнала его, и не захотел говорить об этом. Но она как будто ожидала его прихода. — Вы хотите пообедать? Будет готово через двадцать минут.
— Миссис Гор, как вы догадались?..
— Мы ведь соседи, не так ли? Долго ли молодой человек может довольствоваться собственной стряпней?
Снова он почувствовал себя мальчишкой. Когда ему было семнадцать лет, она говорила с ним, как с ребенком; теперь — как с юношей.
— Это очень мило с вашей стороны, миссис Гор. Через двадцать минут, вы говорите?
— Ну, скажем, через полчаса.
— Я прогуляюсь немного и вернусь сюда. Я хочу подняться на этот холм напротив. Я когда-то играл там…
Ее серые глаза стали жестче, но она не сказала ни слова.
Когда он возвратился, она сразу провела его в кухню, где стол был накрыт на двоих. На окнах висели чистые белые занавески, и сквозь них пробивалось солнце. Он поел очень вкусно: свинина с яблочной подливкой, печеный картофель, теплое молоко, ржаной хлеб, горячий пирог с изюмом. Она подала ему все, а потом села сама рядом с ним: они ели молча.
— Хотите еще чашку чаю?
— Миссис Гор, вы не представляете, как я вам благодарен!
Он не боялся, что она станет задавать ему вопросы, на которые трудно будет ответить: зачем он здесь? что он здесь делает? Ему было хорошо сидеть за столом напротив этой женщины, которая подымала глаза от своей тарелки только для того, чтобы взглянуть в его тарелку и подать ему еду. Сейчас, когда он осознал странное спокойствие, овладевшее им за этим чужим столом, ему стало не по себе. Он торопливо доел пирог, проглотил чай.
— Вы должны разрешить мне заплатить за это, миссис Гор.
— Вы придете еще?
— Конечно нет, если вы не позволите мне платить.
— Я буду ждать вас завтра к двенадцати. Довольно с вас и того, что завтрак и ужин придется готовить самому. Обед для вас всегда будет готов здесь. Платить можете в конце недели.
Он протянул ей руку; ее рука, твердая и неподвижная, не ответила на пожатие.
Он лежал возле дома на солнце и чувствовал, что ему не по себе и что он ждет завтрашнего обеда. Работа была кончена. Нужно найти какое-нибудь дело или по крайней мере понять, зачем он приехал в Клирден. На чердаке были шкатулки со старыми письмами и несколько книг, на которых отец надписал свое имя затейливым готическим шрифтом. Заняться чтением? Ему не хотелось… Кругом были рощи и поляны, деревенская природа, которую он так любил, по которой так часто тосковал весной в городе. Гулять, узнавать знакомые места? Ему не хотелось… Еще оставалось что-то, что нужно было сделать, но он не знал что. Он заснул, лежа на своем коврике. Потом вдруг он сообразил, что стоит и осматривает маленький участок земли позади своего коттеджа. Там росли две-три яблони, источенные временем и червями, но во мраке узловатых сучьев пели ярко-зеленые побеги. Под беспорядочной зарослью кустарников и сорных трав лежала хорошая, плодородная земля. Он понял, что привлекло его к этому участку; ему захотелось иметь сад. Это бессознательное пробуждение в поисках места для сада дало ему уверенность.
— Тревожиться нечего, — сказал он вслух, — я двигаюсь, я иду вперед. Меня не надо подталкивать.
Миссис Гор приветствовала его бесстрастно, словно он был лишь частью майского полудня. Снова он молча сидел за столом, но на этот раз она время от времени поглядывала на него и улыбалась, по-своему давая понять, что она рада его присутствию. Маркэнд нашел, что она мало изменилась со времен его юности. Тогда она была молодой женщиной, прикованной к старому мужу. Но ее крепкое, сильное тело казалось вне возраста: тогда в нем не было цветения молодости, теперь не чувствовалось разрушительной тяжести лет. А ведь для женщины шестнадцать лет — долгий срок.
— Скажите мне, — спросил он, — нет ли здесь у кого-нибудь поблизости плуга и лошади, чтобы помочь мне разбить сад?
— На каменоломнях живет один поляк. Его зовут Стэн. Он работает поденно, нанимается на всякую работу.
— Стэн, вы говорите? Хорошо, попытаюсь разыскать его дом.
— Он один только и уцелел на каменоломнях. Пройдете мимо развалин лавки моего мужа и сейчас же увидите… Значит, вы решили остаться здесь на все лето, раз хотите завести сад?
— Сказать правду, я сам не знаю, — улыбнулся он. — Но останусь я или нет…
— Вы не такой человек, — она прервала его, и он почувствовал на себе ее серые глаза, — не такой человек, чтобы посадить семя и не дать ему взойти. Хоть вы сами этого не знаете.
Ему нечего было ответить; она просто _сказала_ ему об этом, и в глазах у нее было странное ликование.
За лугом, заваленным ржавыми обломками машин, котлов, резаков, вставали хмурые, серые очертания каменоломен. Трава и кустарники разрослись вокруг, и вход зиял, как рана. Влево тянулась низина, не загроможденная развалинами, но сырая; посреди нее, в отдалении, виднелась небольшая ферма. Маркэнд шел по старательно усыпанной золой тропке, между кучами сожженных прошлогодних сорняков, сквозь которые пробивалась молодая зелень.
Ферма оказалась простой одноэтажной хижиной из некрашеного теса, полусгнившей и починенной во многих местах, с примыкавшими к ней сараями и амбарами. Девочка лет семи, в стареньком пальтишке, отороченном изъеденным молью мехом, играла на дворе среди цыплят, консервных банок, кошек, поломанных колес и ящиков с рассадой. На пороге стояла молодая женщина, блондинка с полным ярким ртом и волевым подбородком. Позади нее темнел четырехугольник двери. Ее блуза распахнулась у ворота, открывая белую крепкую шею; бедра были обтянуты поношенной юбкой. Увидя чужого, она шагнула вперед; на лице ее не было ни улыбки, ни неприязни; но девочка восторженно загляделась на него, как будто появление человеческого существа среди животных и всякого мусора было редкой забавой.
— Простите, — сказал Маркэнд и, положив одну руку на голову ребенка, другой снял шляпу. — Я ищу кого-нибудь, кто помог бы мне разбить сад. Нужен плуг и лошадь.
— Я думаю, Стэн может взяться за это. — У нее было произношение уроженки Среднего Запада.
— Вот и чудесно! А как вы думаете, когда он сможет прийти?
— Когда вам нужно?
— Да чем скорее, тем лучше. — Маркэнд снял руку с головы девочки, и она радостно схватила ее обеими ручонками.
Мать улыбнулась.
— Сейчас посмотрим. По четвергам и пятницам Стэн работает у Демарестов. Он мог бы прийти к вам в понедельник или в субботу, если вам к спеху.
— Лучше в субботу.
— Куда ему прийти?
— Я — ваш сосед.
— Сосед — сосед — сосед! — защебетала девочка.
— Вы ей понравились, сэр, — сказала женщина.
— Что ж, дети проницательны.
— Да, говорят. — Женщина рассмеялась вместе с ним.
— Она просто радуется, что весна настала. — Он схватил девочку за руки и заглянул ей в лицо; оно было бледно, темные тени лежали под глазами, светло-голубыми и смеющимися. Маркэнд сказал: — Мне кажется, у вас здесь сыро.
Она легко пошла на разговор с ним: этого чужого одобрил ее ребенок.
— Болота кругом, — сказала она спокойно. — Прошлый год у нас вся картошка сгнила, и мы не успели ее выкопать.
— Но ведь там, выше, пустует столько хорошей земли.
— Это верно, — она говорила без оживления и без горечи, — а в банке лежит столько денег.
Он увидел, как изношена простая коричневая ткань ее блузы на пышной груди.
— Женщина, которая указала мне на вашего мужа, говорила, что вы поляки. Но вы не полька?
— Стэн — поляк. А я из Канзаса.
Он посмотрел на женщину. — А ты любишь своего мужа. — И когда в субботу утром он пришел к нему — поляк, которого любила эта женщина, — Маркэнд уже знал, что тоже полюбит его.
…На восходе солнца, громыхая плугом, он подвел свою лошадь к задней калитке — высокий худощавый человек лет тридцати, немного нескладный, но стройный, сияющий, словно Восток, золотистыми волосами и светло-голубыми глазами. Он стоял на зеленой траве, а над ним щебетали тысячи птиц и распускались день и весна. Маркэнд подошел к нему совсем близко и увидел под глазами у него те же самые темные тени, от которых меркло сияние его дочери.
— Я Стэн Польдевич, — сказал он негромко.
— Я Дэв Маркэнд.
Они пожали друг другу руки.
— Вам нужно распахать землю? Как велик должен быть сад? — Его интонация была безупречна — признак музыкального слуха; но в произношение отдельных звуков вкрадывались ошибки — признак неповоротливого языка.
Они пахали вместе; серебряный гомон птиц бледнел перед золотым безмолвием солнца; и ни одно облако не омрачало утра.
Маркэнд предупредил миссис Гор, что будет занят и не придет к обеду; она кивнула и, как всегда, ничего не сказала. Но в полдень голод дал себя знать, и он сказал Стэну:
— Я пойду в дом, приготовлю чего-нибудь поесть. Вы тоже сейчас приходите. Мы поработали на совесть. Черт! И крепкие же эти корни! Надеюсь, вы не будете в претензии на мою стряпню?
— Я буду стряпать.
— Вы думаете, что умеете стряпать лучше меня?
— Уверен.
— Почему же вы так уверены? — Маркэнд рассмеялся.
— Может быть, вы — повар-профессионал?
— Ну, не совсем.
— Видите ли, до того как приехать сюда, десять лет тому назад, в Варшаве я обучался поварскому делу. Приехал, вскоре получил хорошее место — шеф-повара при салон-вагоне одного железнодорожного магната, — может быть, слышали: мистер Иейтс, Западные железные дороги. Всю страну изъездил, стряпая на него. Один раз мы крупно поспорили. Он был хороший хозяин. Но я ушел. Было это в Канзасе, в городе Мельвилль. Там я и Кристину встретил… потом. — Он помолчал, вспоминая. — Ей не нравится, что я повар. Они там, в Канзасе, мало что смыслят в этом деле… только и знают, что оладьи из кислого теста с подливкой из сорго. Они не понимают, что повар может быть художником, — он рассмеялся, — да они и в художниках мало что смыслят.
Он распряг лошадь; потом заботливо отвел ее под тень дерева на краю распаханного участка и дал ей овса.
— Вот увидите, как я умею готовить. А что у вас есть?
— Да, пожалуй, яйца найдутся и…
— Я вам сделаю омлет — _такой_ омлет…
Они пошли к дому. Из раскрытых окон слышался звон посуды. Маркэнд поспешно переступил порог. Миссис Гор стояла у плиты, на которой запевал чайник.
В воскресенье днем Дэвид Маркэнд, один, стоял на коленях на своем участке и сажал в землю семена. Тело его болело; тупую ломоту, вызванную вчерашним напряжением, он принимал как знак своего чувственного участия в жизни этой раскрытой им земли. Вчера, пока продолжалась работа, они были одно: Стэн, лошадь и он. Грубо и в то же время умело они ласкали землю до тех пор, пока земля не откликнулась на их призыв. Она раскрылась им, влажная, остро пахнущая. Потом она поднялась, черная земля, и заключила их в объятья. Только небо видело этот союз людей и лошади с вожделеющей землею. И небо, темнеющее сумерками, тоже слилось с землею и с ними… Сейчас еще длился этот союз, воплотившись в теле Маркэнда, в этой боли, им испытываемой, когда он склонил колени у раскрытого им лона земли. Он засыпал семена, ощущая землю на пальцах; он подвигался вперед, опускался на колени и сажал семена. Воскресенье. Склоняет ли Элен сейчас колени перед церковным алтарем? И к ней он так же склонялся прежде, и она раскрывалась его ласкам. — Она, которая так же плодородна и чье тело земля, еще более прекрасная…
Когда борозда приготовлена и выполоты сорняки, легко продвигаться вперед, сажать семена, засыпать их рыхлым слоем земли, как во сне… не думая ни о чем. Стая ласточек в небе: возвращаются с юга; это цветок воздуха, столб солнечного света. Что удивительного, если со сменой времен года они то появляются, то исчезают? Разве не так же то появляется, то исчезает солнце? и воздух? и разве ласточки отделимы от солнца и воздуха? — Элен и это темное поле… — Он увидел Стэна, веселого, приветливого поляка, который исчез из Варшавы, появился в Канзасе, повсюду перемешивая одно с другим — овощи с мясом, специи с приправами, во все вкладывая себя. Он смешал Польшу с Канзасом, перезрелое восточное поле с суровым Западом, смешал все это в ребенке, теперь смешавшемся с Клирденом и с ним самим. Он, Дэвид Маркэнд, тоже смесь. Кто властен над бесчисленными союзами? И есть ли кто-нибудь, кто властен над ними? Элен верит. Темная Элен. Из темноты ее вышли его сын и его дочь. Оттого что он пребывал в глубине темноты этой. — Лежать в темноте, пока не воссияет свет. — Лежать неподвижно, как в последнюю ночь с Элен, в последний час перед зарей его ухода из дома… Еще не все семена. И он продолжал подвигаться вперед, вдыхая запах земли, сажая семена в землю.
Несколько дней спустя Маркэнд лежит ничком в своем саду и глядит на крохотный зеленый росток, пробивающийся из земли. Он не выше крупинок камня в окружающем глиноземе. Он так мал, что, глядя на него, Маркэнд вдруг теряет его из виду.
— Я мог бы написать о тебе стихи, — говорит Маркэнд вслух. — Я мог бы сыграть для тебя песню на моей скрипке… Но я не хочу.
Он приподнимается и, сидя на корточках, продолжает смотреть на первый росток, взошедший в посаженном им саду.
— Для такой чепухи ты слишком реален. К тому же в песне или стихах я утверждал бы, что я создал тебя, — а это ложь. Что ты принадлежишь мне, а это тоже ложь. Ты возник из семени редиски, которое я купил в лавке. Откуда оно попало туда — мне неизвестно. Но если тебе посчастливится, ты вырастешь в редиску, и тебя съест кролик.
И все же он горд. Он вытаскивает из кармана трубку и закуривает. Тут взгляд его под новым углом падает на борозду. И он видит длинный ряд зеленых ростков, едва приметных на рыхлой поверхности земли, перистый, ровный, как шеренга солдат.
2
Входя в дом Деборы Гор, Маркэнд услышал незнакомый голос. За кухонным столом сидел ее сын, юноша восемнадцати лет, смуглый, как мать, длинноголовый, как покойный изувер-отец. Дебора сказала: — Это Гарольд. Он не встал с кресла, еще глубже ушел в него всем своим сильным коротким телом.
Маркэнд начал есть, пытаясь завязать беседу, разговаривая об автомобилях, о своем саде, о будущем Клирдена; юноша отвечал хмуро и односложно. — Однако мальчик, видимо, неглуп. — Маркэнд чувствовал в нем затаенную обиду. — Чем я не понравился ему? Нет, тут другое: обида застарелая, впилась в него, как паразит, и тянет соки его души; я… вся жизнь… мы — только пища для нее. — Теперь, в присутствии сына Деборы Гор, Маркэнд в первый раз посмотрел на нее, стараясь разглядеть. Неприветливость юноши, казалось, ее не трогала. Может быть, она привыкла? Она заботливо, любовно ухаживала за Гарольдом, роняла мимоходом ласковые слова, радовалась его присутствию. — В конце концов, она все-таки мать… мать сына, которому она готова простить все отталкивающие черты, почти не замечая их. Не в этом ли обида? — Маркэнд почувствовал, что в любви Деборы к сыну есть что-то отвлеченное, независимое от пего; что-то страшное в ее готовности простить, словно она хотела, чтобы он навсегда оставался ребенком. Если бы она бранила его за дурные привычки, может быть, он чувствовал бы себя счастливее?
Маркэнду захотелось оживить теплом этот час, что он должен был провести с Гарольдом. Он пустился в воспоминанья о старом Клирдене.
— Вы не помните того времени, когда городок процветал. Если бы кто-нибудь сказал мне тогда, что этому придет конец, меня это удивило бы не меньше, чем утверждение, что мрамор может растаять. Помню, тогда…
Юноша резко оборвал его:
— Я хотел вам сказать, мистер Маркэнд, что моя мать не нуждается в пансионерах. Отец ей достаточно оставил, чтобы хватило на жизнь. А если бы этого оказалось мало, я могу позаботиться о ней.
— Не сомневаюсь. Я никогда не думал, что ваша мать дает мне обед ради прибыли. Боюсь даже, что при той плате, которую она с меня берет, ей это в убыток.
— Ну, так в чем же дело?
Маркэнд вдруг разозлился…
— Гарольд… — В ровном голосе миссис Гор не слышалось упрека, в нем была почти радость, как у матери, помогающей оступившемуся ребенку снова встать на ноги. — Гарольд, ты сам не знаешь, что говоришь. Разве я не вольна поступать, как мне хочется?
Маркэнд не желал больше разговаривать с этим противным мальчишкой; он охотно надавал бы ему пощечин. Но сдержался. И, поборов свой гнев, вдруг словно прозрел. — Мальчик никак не может стать взрослым. Он это знает, тяготится этим, осуждает и ненавидит за это свою мать. Почему? Смутным чутьем, свойственным каждому из нас, она понимает мир и свое маленькое место в нем. Почему это естественное чутье не передалось ее сыну? Ведь он не знает своего места в мире, — отсюда его обида, его зависть, его гордость. Оттого ли, что в детстве он был лишен этого места? Теплого, уютного места в центре мира своей матери? И, обойденный в детстве, не ищет ли возмещения теперь? Не ищет ли в мире взрослых людей того, в чем нуждалась его детская душа? — Гнев улегся. Маркэнд знал, что он сам ребенком занимал центральное место в мире своих родителей; так же было с Тони и Мартой. Быть может, именно это дает силу и мужество позднее в жизни обходиться без этого.
Маркэнд смотрел на мать и сына и в них обоих чувствовал присутствие третьего. Сэмюель Гор сделал этого юношу и эту женщину тем, чем они были теперь. Смутный протест против мужа — Маркэнд чувствовал это — был в любви Деборы к сыну. В ее худощавом стройном теле зарождалась жизнь этого юноши, у них был один цвет кожи, цвет волос и глаз; но в этом же тело темным узлом затянулся ее протест против отца. Все трое они — одно; мучительно сплетенные вместе, они заключали в себе свой мир. — Что мне здесь делать? Мой мир — в Элен, Тони и Марте. Мой уход — тоже сила, воздействующая на них. (Сила мертвого Сэмюеля Гора, воздействующего на мир его жены и сына.) Как отразится мой уход на Элен и через нее на моих детях? — Гнев возвращался к Дэвиду Маркэнду. Гнев на самого себя.
Оставь нас в покое! Вот что хотел сказать мальчик. Он прав.
Маркэнд встал из-за стола чужих людей, в чью жизнь он пытался вторгнуться. Он протянул Гарольду руку. Юноша вскочил с порывистой неловкостью, ища ответа на лице Маркэнда. Казалось, он нашел то, что хотел, и сердце Маркэнда раскрылось для него. Потом Гарольд опустил глаза и грубо отдернул руку.
За окном прохладная ночь шелестом ветра в листве, жужжанием насекомых отмечала медленный ход лета. Пламя года не поднялось еще во всю высоту, стоял июнь. Дэвид Маркэнд, уютно устроившись возле печки, доедал ужин. Завтра с самого утра он пойдет к миссис Гор и объявит ей о своем решении больше не обедать у нее в доме. Свет лампы лежал на его волосах, которые теперь не напоминали шапку: они отросли. За столом оставалось два пустых места; одно из них было кресло-качалка его матери, в которое он не садился ни разу с того, первого вечера… Дебора Гор вошла в комнату, подошла к качалке его матери и села в нее.
Она не говорила ничего, словно знала, что Дэвид Маркэнд что-то хочет ей сказать, и пришла для того, чтобы выслушать его.
Он сказал ей о своем решении.
Когда он заговорил, она начала покачиваться в кресле. Он продолжал:
— Я не могу сказать вам, насколько вы помогли мне своим гостеприимством. Я сам этого как следует не знаю. И я не знаю, миссис Гор, отчего вы были так добры ко мне и отчего я так нуждался в этом. Но это так. И мне очень жаль, что мне больше нельзя приходить к вам. Но я не могу забыть о Гарольде. А с той минуты, как он появился в доме, мне нет там места. — Он замолчал, но она не остановила мерно покачивающегося кресла. Я стараюсь говорить прямо. В моих словах звучит эгоизм, это так и есть. Я думаю о себе больше, чем о Гарольде или о вас. Вы одиноки, Дебора Гор, и я знаю, что вам было приятно, когда я каждый день приходил к вам. В отсутствие вашего сына вы нашли себе дело, нашли о ком заботиться. Я лишаю вас этого. Но я должен подумать о себе. Иначе как мне узнать, зачем я здесь? У меня есть своя семья, своя жизнь — там, в Нью-Порке. Зачем я ушел от нее? Сегодня я почувствовал, что вторгся в чужую жизнь — вашу и вашего сына. Ведь не для того же я покинул Нью-Йорк? Я чувствую, что, только вплотную приблизившись к самому себе, я могу узнать, зачем я здесь. — Он улыбнулся. — Трудное дело — объяснять все это. Слишком все туманно и неопределенно.
— Я понимаю, — сказала она. — И вы правы. Вам не нужно приходить ко мне. — Она продолжала покачиваться. — Вместо того я стану каждый день приходить сюда и готовить вам ужин.
— Миссис Гор!
— Вам это будет даже удобнее, чем получать обед. Ничто не помешает вам совершать дальние прогулки. Вы сможете приготовлять себе сандвичи из холодного мяса. В лавки вам тоже не нужно будет ходить. Я буду все для вас закупать, стряпать вам горячий ужин и уходить, чтобы, оставшись одни, вы спокойно съели его.
— Но, Дебора Гор…
Она перестала качаться и наклонилась вперед.
— Мальчик, — пробормотала она, — думаешь, я не знаю, зачем ты здесь? Лучше тебя. Даже прогулки в город могут не кончиться добром… Вы не будете замечать меня. Дэвид, — не больше, чем вашу прислугу в городе.
— Какое право я имею принять это от вас?
— Я знаю ваши права. И я знаю свои права. Пожалуйста, не спорьте со мной. — Она встала. — Мы начнем с завтрашнего дня. И не беспокойтесь о Гарольде. Гарольд мой. С ним у вас нет ничего общего. Только со мной, Дэвид.
Маркэнд подошел совсем близко к ней.
— Вы мне не даете ничего сказать.
— Нечего говорить. — Голос ее упал почти до молитвенного шепота. — Все сказано. — И она ушла.
Он сидел в кресле, глядя на качалку своей матери, которая все еще слегка покачивалась…
Новая жизнь началась для Дэвида Маркэнда. Он рано вставал и работал в саду, пока солнце не поднималось высоко. За ночь успевали появляться сорняки, он выпалывал их, а нежные молодые ростки обкладывал землей, мягкой, точно одеяло, пропускающей влагу и воздух. Потом, вспотев, он сбрасывал куртку и целыми ведрами окатывал свое тело, певшее в брызгах холодной воды. Завтрак его состоял из сырых фруктов, хлеба, варенья и нескольких чашек молока; он утратил городскую привычку пить кофе по утрам. К девяти часам он разленивался; в саду больше нечего было делать. За мертвыми каменоломнями тянулись дороги, извиваясь бесконечно по лесистым холмам, лугам, ущельям, в которых ручьи, прыгая по мшистым камням, вдруг разливались озерками. К оголенным высотам нужно было пробираться сквозь густые заросли кустарника, по скалам, где на северной, теневой стороне до сих пор лежали пятна серого снега. Там он мог сидеть и смотреть вокруг; находить признаки набухающего лета в зеленом дыхании молодого деревца, в траве, ласкающей луг, в мрачном стоне сосен. Там в тишине к нему возвращалось все то, что он утратил за годы, проведенные в городе. В дождливые дни еще приятнее было гулять, чем при солнце. Сумев побороть городские привычки, отвратительный рефлекс заботы об одежде, опасения измять и намочить воротничок, испачкать пальто, загрязнить брюки, приятно было бродить по миру, где все границы стерла вода. Исчезли отдельные предметы. Деревья на склоне холма слились с облаком, а облако касалось неба и его щеки. На пастбище смешались и лошади, и коровы; дождь и тех и других поднимал и растворял в объятиях воздуха. И сам он тоже не был отделен от всего. Глядя в даль, затянутую дымкой, по пути захватывая взглядом скалы, деревья, ферму, коров, он чувствовал, что глядит внутрь себя: взгляд его был частью ландшафта, объемлющего вещи и их существо.
Придя домой, он чувствовал усталость. Если было тепло, он ложился под яблоней и слушал, как колдовали над цветами пчелы, превращая их в крылатые пушистые жалящие клубки. Если ему случалось промокнуть под дождем, он шел в свою спальню, раздевался и голый лежал до тех пор, пока голос Деборы Гор не звал его: «Ужинать, Дэвид». Не нужно было напрягаться, делать усилия. Она приходила, безмолвно готовила ему еду, безмолвно покидала его. Поев и вымыв посуду, он иногда пробовал читать. Среди книг своего отца он нашел знакомые но детским годам: «Робинзон Крузо», «Потерянный рай», Шекспир, «Дон-Кихот», «Фауст». Но он не мог теперь увлечься ими… они были слишком далеки. Робинзон Крузо, которого он когда-то любил, теперь показался ему нереальным и скучным; человек этот ничего не чувствовал на своем острове, поэтому все, что он делал, не имело значения. Мильтона, которого он не читал прежде, ему было трудно понять; преодолев тяжеловесные слова, он находил в них только… абстракции. Он не верил ни в это небо и ад, ни в этого бога и ангелов. Только Ева казалась ему реальной; и по тем немногим страницам, которые он одолел, Маркэнд почувствовал, что самого Мильтона Ева смущала; он понимал ее и любил — и не хотел признаться в этом. Что-то недостойное, неблагородное было в том, как он говорил о ней, виня ее во всем и в то же время не допуская ее к важным беседам Адама с ангелами. Маркэнд ничего не прочитывал целиком. Как все его близкие, он слепо благоговел перед Шекспиром, однако ни одной пьесы не мог дочитать до конца, и многие сцены казались ему бессвязными отрывками. Он повторял понравившиеся строки, и они становились тропинками, которые вели в страну, наполовину созданную памятью, наполовину — воображением. По этим тропинкам он брел до тех пор, пока не забывал о себе самом, сидящем с книгой на крыльце. По тут его всегда одолевал сон, и он ложился в постель.
Дебора вела его маленькое хозяйство, и ему ни о чем не приходилось заботиться. Он никогда не спускался в город, забыл о нем. Клирден стал почти так же далек, как Нью-Йорк. Сойдя по кирпичным ступеням на дорогу, он поворачивал к лесу. Он никого не видал, кроме Деборы, Стэна, его жены Кристины и их девочки. Первое время, приходя в домик на каменоломнях, он был точно путник, остановившийся среди леса, чтобы в звонкой тишине рассмотреть какое-нибудь дерево, или на вершине холма, чтобы оглядеть окрестность. Ему нравилась семья поляка, и он стал приходить чаще. Он понял, отчего Кристина покинула богатую ферму своего брата и, наперекор его воле, вышла замуж за лучезарного Стэна. Он понял, какое страстное стремление быть принятым этой чужой страной выросло из любви поляка к американке-жене. Их любовь была похожа на дочку их, Клару: ясная и певучая, но все же омраченная зловещей тенью. В городе Маркэнд знал немало пар, связанных любовью. Он сам и Элен, например. Но любовь даже у них, каралось, оторвана была от жизни. Мужчина и женщина любили друг друга. Но мужчина весь день проводил на работе. Вечером, стремясь забыться, оба они, мужчина и женщина, уходили в среду людей, стремившихся к тому же. Когда в полночь, нагие, они сходились в постели, кто посмел бы стать нескромным свидетелем? Но Кристина и Стэн… В тот день, когда впервые поляк пришел к нему с плугом, Маркэнд сказал себе: — Он любит свою жену. Вся несложная работа, которую он делал ради денег, на своей ли ферме, в чужих ли садах, была непосредственно связана с его женой. Вся ее жизнь, самое ее остро ощутимое присутствие в домике на каменоломнях, так далеко от большой канзасской фермы, была выражением ее любви.
Если он приходил и Стэна не было дома, ничто от этого не менялось. Кристина ставила стул на дворе у самых дверей (где полагалось быть крыльцу), и Маркэнд закуривал трубку. Если она занята была работой по дому, она не прерывала ее, и он играл с Кларой. Они мало говорили; слова были только перекличкой друзей, вместе путешествующих во тьме. Она никогда не спрашивала его, как он живет, что делает но целым дням; не спрашивал и он ее. Когда Стэн бывал дома, он доставал бутылку вина собственного приготовления, вина, которое слегка светилось, как он сам. Порой его безмолвие прорывалось потоком слов. Он рассказывал о Польше, о фермах, не знающих довольства, о городах, лишенных воздуха.
— Я родился в деревне близ Варшавы, названия ее вам не выговорить. Земля там хорошая, но только те, кто работают на ней, ей не хозяева. Крестьяне живут в деревянных домишках, гораздо худших, чем мой; мебель в этих домах сделана их дедами и отцами. Они постоянно недоедают, и, хотя кругом леса, они не смеют нарубить себе дров и зимою мерзнут. Летом они работают до изнеможения. В деревне есть большая церковь с семью золотыми куполами. Ее выстроили русские, чтобы наши помнили, что они рабы и что бог — с русскими. Крестьяне живут под дырявой крышей и трудятся день и ночь, а бог живет в раззолоченной церкви, и ему служат много священников. Никто, конечно, в эту церковь не ходит, — у крестьян есть своя церковь, другая. Вот однажды в земле, близ церкви русского бога, нашли нефть. Навезли машин, вырыли колодцы, у самой церкви настроили нефтяных вышек, и золотые купола стали тускнеть. Говорят, нефть приносит деньги, но крестьяне их что-то не видели. Где раньше на улице попадался десяток нищих, теперь встретишь сотню. Вот и вся разница. Крестьянам вышки не понравились: они загрязнили небо над их деревней. А русскому богу нипочем, хоть его золотые купола почернели, а стук машин заглушает церковные колокола… Все, что есть у нас хорошего, — размышлял Стэн, — и что есть красивого, то идет в большие дома, во дворцы и в церкви. И там все это запирают. А люди, которые все это сделали, даже и не видят ничего. Что-то у нас не так, говорю я себе…
Он рассказал о своих мечтах об Америке. И Маркэнду страшно было здесь, на жалкой болотистой ферме, слушать рассказ о той красоте и благополучии, которые Стэн мечтал найти; страшно было оттого, что Стэн не жаловался, ничего не говорил о том, как мечта обманула его. Кристина смотрела на мужа, пока он рассказывал, и видела его бледное лицо, его горящие глаза, и слышала его кашель.
Один раз, когда они сидели так все втроем, на дорогу галопом вынеслась вороная лошадь; пышнотелая девушка в белом платье, с голубым шарфом на шее, осадила ее перед домом.
— Стэн, — сказала она, — вы можете завтра прийти к нам? Папа затеял возню с садовой решеткой… вы ведь знаете… и у них там ничего не получается. Он хочет, чтоб вы пришли.
Стэн церемонно представил:
— Мисс Демарест. Мистер Маркэнд.
Маркэнд встал, поклонился и снова сел. Девушка перевела на него небрежный взгляд, которым смотрела на Стэна и Кристину; потом зрачки ее расширились, она смотрела на него уже пристально, не отводя глаз.
— Очень приятно.
Она забыла о поручении отца и о том, что Стэн еще не дал ей ответа. Неожиданно задумчивая, она сидела в седле, уронив обнаженную руку на шею лошади, дрожавшую и лоснившуюся от пота (она скакала во весь опор, и трепет и запах животного передались всаднице). Клара подбежала совсем близко к передним ногам лошади. Мисс Демарест этого даже не заметила, но Стэн и Кристина бросились вперед и оттащили ребенка. Мисс Демарест по-прежнему ничего не замечала, да, собственно, и нечего было замечать, но для Маркэнда это инстинктивное движение родителей исполнено было удивительного значения. Эти три существа — одно целое. Они живут как одно тело. Ту часть этого единого тела, которой угрожала опасность, они инстинктивно отдернули. Если одного из них постигнет несчастье, что станется с двумя другими? Девушка была неизмеримо далека от этой триединой жизни. — Но она дает этому человеку работу, и называет его уменьшительным именем, и долларами своего отца кормит его жену и ребенка. — Маркэнд посмотрел на Кристину. То, что он думал, она чувствовала. Она гордо выпрямилась, стараясь быть спокойной, не показать, что присутствие этой всадницы на великолепном коне ей неприятно. Однако физически они похожи друг на друга. Кристина года на два, на четыре старше, труд и материнство наложили на нее свой отпечаток. Но они — сестры. Обе белокурой американской расы, обе краснощекие, с сильным телом и сильным духом. Одна, дочь богача, скучает и томится бездельем до того, что готова загнать свою лошадь из-за пустячного поручения; другая унижена жизнью, но горда своей любовью… Сумерки, спускавшиеся над бедным домиком, внезапно сгустились. За фермой вырисовывались каменоломни, далекие шумливые холмы примолкли под прощальной лаской солнца. Три существа здесь, во дворе: одно — Люси Демарест и ее лошадь, другое — Стэн, его жена и маленькая Клара; третье он сам, посредине между ними. Девочка напомнила Маркэнду о том, чего он лишен. Он со своими детьми и с Элен — тоже одно существо. — Что же тогда я делаю здесь? — Он понял, какие органические, никогда не порывавшиеся узы соединяли его с отцом и матерью; понял, как опустошителен разрыв между Гарольдом и Деборой Гор. Боль, медленно разрушающая тело, пронизала Маркэнда. — Я хочу вернуться домой. — И в то же время он хотел оставаться здесь.
Люси Демарест получила наконец от Стэна ответ. Ее пристальный взгляд, устремленный на Маркэнда, затеплился улыбкой. Она угадала в нем представителя своего класса и не пыталась скрыть свой интерес к нему.
— Вы живете где-нибудь поблизости, мистер Маркэнд?
— Нет, — отвечал он.
Вечер был словно туманное испарение дня. Маркэнд ужинал, сидя за кухонным столом против Деборы. Кончив, он поднялся в комнату своей матери. Здесь июньские сумерки оказались бессильны; низкая комната вся погрузилась уже в темноту, кроме окна и постели, покрывало которой сберегло в себе свет. Маркэнд придвинул к постели стул, сел спиной к окну.
Он сказал вслух:
— Я тоскую. Время возвращаться домой.
Перед ним возник образ сына: голова, тело, руки в движении; потом, когда Тони повернул к нему лицо, он увидел его губы. «Мама, — спрашивает мальчик, — где отец?» Он не видел Элен, не слышал, что она отвечала, видел только сына, одинокого, не дождавшегося ответа; и образ тотчас побледнел и расплылся. Он увидел самого себя: темнеет, он сидит в комнате матери. Сверчки и лягушки затянули уже свою песню. И он полон тоски о сыне. Он хочет обнять его, прижаться лицом к голове мальчика, вдохнуть острый запах его волос. Но он сопротивляется своему желанию, которое так легко осуществить: нанять автомобиль, сесть в поезд… Он прикован к пустой комнате своей матери, к пустому дому, где ему нечего делать. И в своем сопротивлении он видит себя самого; видит, как он сидит здесь, сопротивляясь.
Маркэнд сидел в сгущающейся тьме, и томительная тоска о сыне не проходила. Пылающим углем она жгла его изнутри. Но от нее исходил свет, который был — мысль. Маркэнд стал размышлять. Его размышления казались ему не чем иным, как новым, обостренным ощущением своего тела. — Вот мое тело. Оно ограничено стулом, прикосновение которого я чувствую своей спиной и ягодицами. Оно ограничено воздухом, который я вдыхаю и выдыхаю, и тем нарушены четкие границы, отделяющие тело от бесконечного движения воздуха. Черный воздух комнаты — граница моего тела. Я сижу не в комнате… но во тьме. И эта тьма не связана с комнатой — она шире, она повсюду, она внутри меня.
Тьма и воздух наполняют тело Маркэнда, которое не имеет границ даже сейчас, когда он на пего смотрит. Это и значит — мыслить. Да. Потому что, сосредоточенно вглядываясь в свое тело, Маркэнд находит в нем еще многое другое. Его тоска о сыне — вот она, в его теле, ощутимая, как легкие, которые он чувствует, когда дышит. И в противовес этой тоске, слитой с ощущением далекого дома, со стремлением возвратиться домой… здесь же, в его теле — воля остаться здесь. Что такое эта воля? В ней — зерно его мысли, и все же он не может постичь ее. Его внимание, пробиваясь к этому зерну, кружит, расплывается, ускользает. Он все начинает снова; думает сперва о себе, о том, как он сидит в комнате своей матери. Уже совсем стемнело; ему страшно. В детстве он часто просыпался ночью и боялся темноты. Садился на постели, отыскивал смутно белеющее окно. Это помогало. Старался почувствовать присутствие родителей в соседней комнате; слышал, может быть, тяжелое дыхание отца. Это помогало лучше всего; тьма расступалась. Теперь ему страшно, но во всем пустом доме ему не услышать никого: ни отца, ни матери. Он один. Он сидит спиной к окну. Повернуться, чтоб увидеть свет? Невозможно… он не в состоянии повернуться. Одиночество во тьме; страх, обступивший его. Как спастись? Он вдруг видит опять, что его тело не преграждает путь тьме: тьма входит в него и выходит с каждым вздохом. Тьма и одиночество внутри него; тьма и одиночество — он сам. Страх перед собой? В этом, быть может, причина, почему он не в силах постичь, что держит его здесь. Страх перед собой? Его не так легко преодолеть, как детскую болезнь темноты. Он сидит среди страха и тьмы. Он есть тьма, и он есть страх перед тьмой.
На следующее утро Маркэнд проснулся с чувством внутренней усталости, словно накануне выполнил сложную умственную работу. И все же он испытывал чувство глубокого покоя. Дом вдруг ожил; это снова был его дом, дом его детства и его родителей, раскрывший ему объятия. Больше он не тяготился бездельем: оно было лишь откликом на все то, что давал ему дом. В первый раз за все время он не вышел в сад перед завтраком; потом он заставил себя (за ночь выросло, как всегда, новое поколение сорных трав), но скоро отбросил мотыгу и сам лег рядом с ней меж двух грядок с бобами. Он задумчиво посмотрел на тоненькие стебельки возле своего лица; по всему ряду нежные верхушки растений обгрыз сурок. Маркэндом овладела ярость; потом он закрыл глаза, и они наполнились слезами. Он плакал. Он знал, что он мужчина и что ему тридцать пять лет; он знал, что должен отыскать норку и выкурить оттуда сурка. Но он лежал ничком на сырой земле, не сдерживая слез, которые катились по его лицу. Потом слезы унялись, и он улыбнулся. Он снова увидел свое тело, праздно растянувшееся на земле.
— Пусть так, — сказал он вслух, — пусть, к черту сад! — И тотчас же он понял, что ему нужно делать.
Он взобрался по лесенке на чердак, где в первые дни заметил связки писем, не остановившие тогда его внимания. Единственное маленькое окошко закрыто было ставнем, прибитым гвоздями наглухо. Он сорвал ставень и распахнул окно. Яркий свет ударил ему в лицо, и целый отряд шершней, чье гнездо он потревожил под выступом окна, взвился и угрожающе стал кружить перед его глазами.
Он отступил назад и подождал, пока, жужжа, не улетело прочь это бдительное, но обманутое в своих ожиданиях войско: потом соскочил на пол и стал раскладывать по порядку пачки бумаг.
Тут были письма его отца к его матери, Марте Дин, помеченные 1876 годом — годом их знакомства и свадьбы. Потом шли записки к ней из разных западных городов, вплоть до Сан-Франциско, кончая 1882 годом, когда Маркэнды переехали в Клирден и переписка прекратилась. Маркэнд знал, что до этого отец его был первой скрипкой в симфоническом бостонском оркестре, а еще раньше — солистом-виртуозом. В груде бумаг лежали пачки газетных вырезок, пожелтевших и рассыпавшихся при первом прикосновении. Адольф Маркэнд приехал из Германии после гражданском войны. Сын его никогда не мог понять, почему он перестал давать концерты, почему в сорок два года променял свое место в бостонском оркестре на преподавание музыки безмозглым дочкам провинциальных богачей. Мать Маркэнда, вспоминая об его отце, говорила, что он был «слишком нервен, чтобы выступать в концертах», что ему «все быстро приедалось», что «повторять одну и ту же программу быстро наскучивало», что «его характер доставлял ему неприятности». В чем же была действительная причина? В одной связке лежали документы, написанные непонятными Маркэнду письменами; из своей деловой практики он знал, что это готический шрифт. Небольшая пачка писем была испещрена совсем незнакомыми причудливыми знаками; они напомнили Маркэнду некоторые вывески на Ист-Сайд в Нью-Йорке; на конвертах с германскими марками адрес был написан четким почерком: «Herrn Adolph Markand»; на первом из этих писем стояла сверху надпись: «Grossmama»; Маркэнд догадался, что это значит «бабушка».
Он рассортировал все пачки и приготовился читать по порядку. Начал с вырезок. Большинство из них содержало отзывы провинциальных газет, короткие и поверхностные одобрения, пересыпанные испуганными восклицаниями о «радикальном репертуаре профессора Маркэнда» — Лист, Вебер, аранжировки из Вагнера. Более подробные рецензии были либо восторженными, либо уничтожающими. Искусство профессора Маркэнда признавалось «искусством эмоциональным», которое одних «ужасало», а других «приводило в восторг». В Спрингфилде, штат Массачусетс, он играл перед началом лекции мистера Эмерсона. И почтенный трансценденталист предварил свою «Речь о поэзии» следующими словами: «После этой музыки, чистейшей сущности поэзии, исполненной артистом, достойным своего призвания, мои слова об этой сущности покажутся лишь беспомощными исканиями». Маркэнд перешел к письмам отца. Это были живые и красноречивые письма; лишь кое-где излишне округленная фраза или неправильный оборот да многочисленные орфографические ошибки обличали в авторе письма немца. И они говорили о том, что он был несчастлив… с самого начала несчастлив. Любовь вызывала в Адольфе Маркэнде ликование, но она не спасла его от тоски и боли. Ликование проходило, боль становилась все мучительнее. В письмах матери красноречиво сказалась ее трезвая деловитость, ее неослабное внимание к возлюбленному и мужу, к его потребностям, его заботам. «Я люблю тебя», говорил мужчина, и письма его говорили о природе и силе его любви. «Конечно, я должна любить тебя, — подразумевала женщина, — и тут нечего объяснять». Ее последнее письмо было написано незадолго до смерти мужа — в 1888 году Марта Маркэнд писала из Нью-Йорка, куда она поехала повидаться со своим братом, Антони Дином.
«…искренне был обижен, узнав, что я решила остановиться в отеле. Он очень хороший человек, милый мой, право. Ему трудно понять тебя, но он очень старается. Ты не должен забывать, что мы, Дины, — простые люди. И знаешь, Адольф, милый, он охотно ссудит нам еще три тысячи под закладную. Я просила только тысячу, больше не решилась. Но я буду выплачивать по сто долларов ежемесячно, начиная с будущего месяца. Процентов он брать не хочет. Я ему сказала, что ведь тогда это не настоящая закладная, правда? а он очень рассердился. Сказал, чтоб я его не учила, что нужно делать. Откуда мы, говорит, знаем, — может быть, под самым нашим коттеджем есть в земле ценные минералы, и когда-нибудь мы сможем по высокой цене продать его каменоломням. Ах, как это было бы чудесно! Но, может быть, он сказал так просто, чтобы нам было легче. Мы бы купили настоящую ферму, и Дэви мог бы бегать там, когда вырастет. Так что видишь, дорогой, мой брат действительно очень добрый человек, но я не жалею, что остановилась в отеле, раз тебе этого хотелось. Не забывай следить, чтобы Дэви выпивал все молоко, и в восемь часов он уже должен быть в постели. И пожалуйста, не играй с ним в шашки после ужина — это его очень возбуждает, Адольф, милый. Я так боюсь, что ты не слушаешься меня и пользуешься моим отсутствием, чтобы научить Дэви играть в шахматы. Я тебя очень прошу не делать этого. Помни, что ему придется, вероятно, трудом зарабатывать свой хлеб, как зарабатывал мой отец. Я даже не хочу, чтобы он увидел когда-нибудь этот страшный город. Он будет фермером, как все мои родные. Ты его научил играть на скрипке, уж и это большая глупость, а тут еще шахматы. Сегодня после обеда займусь всеми твоими поручениями. Брат хочет, чтобы в воскресенье я у него обедала; все равно в субботу нет поезда на Клирден, а мне так хочется увидеть Мюриель и маленькую Лоис. Ты ложись спать пораньше, пока меня нет, у тебя не совсем хороший вид последнее время. Если я сегодня управлюсь со всеми твоими делами, приеду в понедельник, а если нет, то во вторник.
Твоя любящая жена, Марта Маркэнд».
День клонился к закату; на темном чердаке стало жарко; в стропилах пели шершни. Маркэнд спустился вниз и стал дожидаться прихода Деборы и ужина. Письма его родителей превратились в голоса: низкий теплый голос матери; давно позабытый голос отца, дрожащий, срывающийся, всегда повышенный. Голоса, перекликаясь друг с другом, вызвали к жизни его родителей. Теперь все втроем они населяли дом.
И только теперь Дэвид Маркэнд понял своих родителей. Глубоко в его плоти жило всегда сознание их присутствия, но оно неразрывно было с немою плотью. Теперь немая плоть ожила в звуке их голосов. Снова Марта Маркэнд переходит из комнаты в комнату, смотрит за мужем и сыном, руководит их домом и их миром. Снова Адольф Маркэнд возвращается домой, усталый и смущенный, откладывает свою скрипку, и глаза его блуждают, как у загнанного зверя, сердце колотится, как у пойманной птицы. Мать занята стряпней и уборкой. Отец в полночь встает с постели, со скрипкой спускается в кухню, запирает дверь и в темноте играет джигу; потом, крадучись, возвращается к жене, словно звук шагов мог потревожить домашних больше, чем безумная музыка; и на следующее утро долго лежит в постели, пропуская половину своих уроков.
В длившемся годы сплетении этих людей был свой ритм — мучительный ритм желания. И в первый раз теперь Маркэнд понял желание, владевшее его матерью и отцом, и преклонился перед ним. Это желание было устремлено к нему.
Отец Адольфа Маркэнда был сапожником в Мюнхене, человеком, вполне довольным существованием среди кож и колодок. Жизнь для него была тенью, затхлой, но теплой и полной остро пахнущего уюта. Музыка стала для мальчика подобна быстрым облакам и солнцу, не проникавшим в мастерскую его отца. Отец был скептиком, смеялся над светом, любил затхлый мрак, лишь бы в нем было тепло. Мальчик видел свет в музыке. Он играл, как гений, ибо для юности гений — свет. Но когда он начал музыкой зарабатывать свой хлеб, он узнал, что в концертных залах не всегда бывает солнце… что там его меньше, чем в отцовской сапожной мастерской. Он уехал в Америку. Бетховен, Моцарт, Шуберт были светом, кровью его солнца, которое всегда было с ним. Но теперь он узнал, что должен разлить его по ликерным рюмкам торговцев, которые прежде питались мраком и которым нужна была музыка, как обжоре нужен стаканчик бренди. Разочаровавшись в сольных выступлениях, он стал тянуть лямку оркестранта, окунулся в среду людей, для которых музыка была ремеслом и каждый музыкант — соперником. Только когда он встретил Марту Дин, жизнь обещала ему как будто снова все то, чего он напрасно искал в музыке. Он забился под кров своего дома, где солнцем стала плоть его жены. Марта не понимала музыки, но принимала ее… быть может, даже прощала… как прихоть своего мужа. Созданная из света, она не знала, что такое свет. Но когда муж заговаривал о том, чтобы уехать «в деревню, где над полями еще сияет солнце», она не возражала. Она понимала его жажду солнца, когда он ласкал ее тело; она любила его за эту страсть, побуждавшую его в теле женщины искать светлую жизнь земли. И когда от его ласки родился Дэвид, они вместе стали растить его и мечтать об обиталище, достойном этого нового сияния. Они переехали в Клирден… Но бегство Адольфа Маркэнда от тьмы мира было чистой иллюзией, оно ничему не могло научить его. Романтическая, туманная мечта Адольфа в Клирдене оказалась так же бессильна перед этой тьмой, как в Бостоне или Мюнхене. И Марта, которая никогда не могла понять его, бессильно склонилась перед все растущим душевным распадом своего мужа, чья жизнь прошла в мечтах.
Дэвид, разумом знавший о неудачах отца, теперь плотью понял борьбу своих родителей, их любовь, их заботу о нем. Жизнь их была нелегка. Адольф, капризный и непостоянный, был из тех людей, которые неспособны додумать мысль до конца. Он легко поддавался настроению, внезапно переходил от уныния к безудержному веселью; разражался вдруг длинными тирадами, непоследовательными, как каденции, которые иногда он импровизировал на скрипке. Когда затуманился глубочайший смысл их союза… Дэвид… совместность их стала бесплодной. По темпераменту они были различны, как Бавария и Новая Англия. Марта была женщиной ясного, конкретного склада ума; она не искушена была в словах и уловках, но она чувствовала форму жизни и с уверенностью шла своим путем. Ее муж был человеком большой одаренности, которой он не сумел овладеть и которая причиняла ему зло; живой ум придавал нечто рациональное его страстям; ему недоставало устойчивости, ровного света, которым горела Марта и который он так любил в ней. Его любовь и ее любовь к этой любви воплотились в их ребенке, без которого они оторвались бы друг от друга, как нередко отрывались друг от друга их чувства и мысли. Дэвид удерживал их вместе: Дэвид был их жизнью, самой глубокой и самой реальной — их желанием.
И плотью Дэвид понял теперь, сколько добра, сколько силы обрел он в этом детстве, проведенном с родителями. Бурные порывы отца, свидетелем которых он был, его не тревожили. В глазах отца он видел только нежность. Отец брал его с собой в лес за грибами; он вместе с ним играл и возился под деревьями в саду; он давал ему курить свою трубку — и гордился, если это не вызывало у мальчика тошноты. Иногда, как ребенок ребенка, он дразнил его, даже бил; и, как ребенок ребенка, Дэвид понимал его. И даже если в доме надвигалась или разражалась буря, в глазах матери всегда светились покой и ласка, когда они были обращены на него. И до самой смерти, даже после смерти ее глаза были обращены на него…
Теперь — глазами матери, казалось глядевшими на него откуда-то изнутри, — Маркэнд увидел самого себя.
То были дни разлива года. Июнь перешел в жаркий июль; в саду пышно разрослись сорные травы. Даже помыть тарелки после утренней и полуденной еды стало слишком тяжелым трудом для Маркэнда. Дебора Гор приходила пораньше и мыла всю посуду; она убирала комнаты; она готовила ужин, не мешая Маркэнду. Кончилась весенняя зеленая юность деревьев. Маркэнд бродил в их тени, слушая их летнюю песню; луга он старался миновать; ему нравилось чувствовать себя маленьким среди деревьев. Под сенью деревьев он искал грибы, как когда-то в детстве, с отцом. Он видел себя глазами своей матери, такого маленького среди деревьев. А города не было, не было Клирдена, полного людей. Он ни с кем не встречался, кроме Стэна, Кристины и Клары, которые, как и Дебора, не мешали ему. Клара и Стэн были самые разговорчивые, они говорили за всех остальных. О жабах и экипажах, о только что вылупившихся цыплятах и польских восстаниях, о непорядках в доме Демарестов и о том, почему кустик фиалок под деревом похож на клочок неба. Их редкие посещения отрывали Маркэнда от вживания в дом, и он ненадолго переставал наблюдать себя глазами своей матери. Ибо отец его умер, и он, Дэвид, жил теперь один с Мартой Маркэнд в притихшем доме; но взгляд отца сохранился в глазах Марты, только бурные порывы и несчастливость исчезли.
Мать присутствует в доме лишь глазами, глядящими на Дэвида. Дэвид всем своим телом здесь. Он еще мальчик. Он вырос, почти не зная дисциплины и наказаний. Теперь, после смерти отца, некому даже прикрикнуть на него или шлепнуть со зла (это не имело значения, но было бы тяжелым потрясением, если б отец сознательно выбранил его или спокойно ударил).
Мать никогда не повышает голоса, редко указывает ему, что делать. Он растет, ест, играет вместе с двумя-тремя другими мальчиками, начинает замечать девушек; тайна нежных грудей связана с тайной его матери. В школе ему скучно: уроки слишком далеки от жизни и легки, учительница из года в год все одна и та же — женщина с печальными глазами и с суровыми складками в углах рта. Изредка он читает приключенческие повести, но вообще он не любит читать. Урывками играет на скрипке. Мать облегченно вздыхает, когда он отбрасывает от себя инструмент. Он любит лес, особенно ручьи весной и просыпающуюся жизнь у холодной воды; и ему нравится выстрогать доску, сделать шкатулку для матери, починить сарай. Ему нравятся несложные механические поделки. Однажды мистер Девитт дал ему изломанный велосипед и, указав на кучу хлама в углу мастерской, сказал: «Если тебе удастся подобрать части, можешь починить его для себя». Дэвид работал несколько недель, и наконец у старой развалины завертелись колеса. Вот он выбирает для своих прогулок проселочные дороги, где может проехать велосипед, и на время забывает о лесе. Вот дороги наскучивают ему, и снова он проводит дни у ручья, наблюдая, как головастики превращаются в лягушек. Вот он работает у мистера Девитта, чинит велосипеды, косилки, швейные машины. И забывает о работе, прислушиваясь к речам старого Джо Лири, старшего механика и социалиста: «Скоро наступит время, когда вовсе не будет хозяев механических мастерских. Будет одна огромная механическая мастерская, и хозяином ее будет народ».
Из этого прежнего Дэвида Маркэнда выходит человек, пятнадцать лет проживший в городе: коммерсант, муж, отец. Но прежний не исчезает: юноша и мужчина дышат вместе в старом доме, где властвуют глаза его матери. Все в его мире стало темным. Солнце — слепящий свет, но за пределами его мира. Мир Маркэнда — земля, и от сверкания солнца она еще темнее. Даже в яркий полдень темна окрестность. Трава на лугу — движение из земного чрева земной темноты. Деревья — удары… твердость стволов, взрывы ветвей и листьев, черной землей нацеленные в небо. Дом темен: ночью, в прохладе темен; днем, на жаре — темен. И Дебора, которая взяла на себя заботу о его доме, тоже темна; ее привычная молчаливость, ее скупые слова, ее мысли все темно. В мире Маркэнда не осталось света. Он глубоко ушел в свое темное «я».
Там обитает Нечто, чьи голоса подобны дыханию ночного леса; темные шорохи, которые перемещаются, не покидая владений тьмы. Там, его мать: ее глаза и тело; иногда она говорит голосом его отца. Он объят ужасом, слыша вдруг высокий голос отца, который, то дрожа, то срываясь, выходит из груди матери. Там и Дэвид, которого она вырастила: простое создание простой ее силы и простого желания его отца. И другое Нечто есть в доме; оно выходит за его пределы, становится обширным, как земля. Оно охватывает все вокруг. Дебора тоже заключена в нем; даже Стэн, и Кристина, и коттедж их не укрылись от него. (Клара еще пока тоненький солнечный луч, заблудившийся на темной земле; но земля высасывает ее свет, гложет ее своими земными тенями, и вскоре Клару тоже покроет это Нечто.) Маркэнд чувствует, что это — единственная реальность. Холмы, где теперь шумит лето, — широко раскинутая мантия, отвращающая солнце от его темной груди. И все иные существования — лишь его воплощения и голоса.
Его земной образ… есть образ его матери, хоть это и не она… временами… хоть это и не он… говорящий голосом отца.
Я во тьме.
В глубине, у самого Корня я прильнула, согнувшись,
(Под моими ногами твой отец),
Чтобы тебя держать на свету.
Ты шел навстречу солнцу, и я
В глубине у темного Корня, и твой отец,
Согбенный под моими ногами,
Обрели свершение.
(Резкий голос отца, выходящий из груди матери.)
…Что он делает в городе?
Что он делает в городе?..
Наш Дэвид не в городе.
Наш мальчик умер с нами,
С нашим желанием.
Уход его в город
Был смертью его юности.
…Он живет в городе.
Что он в городе?..
Ничто.
…Желание не умирает…
Желание умирает, как все, что вечно,
Умирает и пробуждается вновь.
Наш сын, дитя нашего желания,
Умер. Пробудится вновь.
(Голос Дэвида, выходящий из груди матери.)
…Мать, что ты сказала?
Я — ничто?
А жена моя, а мои дети?..
Сын, нет у тебя жены,
И нет у тебя детей.
…Мать, я люблю их.
Ты не веришь, что я люблю своего сына?..
Желание мое, что можешь ты дать своему сыну?
Ничего.
Там, где нечего дать,
Любовь — ничто.
…Ничто? Все эти годы работа, дом…
Медленное превращение, желание мое,
После нашей смерти
В ничто.
(Голос отца, выходящий из груди матери.)
…Ничто носит много имен.
Как больно мне знать это.
Я играл ничто, носившее славные имена,
В залах, которые наполняло бездушие,
Чья ничтожность поглотила мою музыку
И меня самого! О, моя Марта!
…Поглотило меня…
Желание мое, ты сын
Нашего желания.
Через нас ты получил дыхание и жизнь,
С нами ты играл и рос — и вырос сильным.
С нами ты исчез.
Мы, которые желали, сумели создать тебя.
Но у тебя не будет жены,
И у тебя не будет ребенка,
Возлюбленное желание мое,
У тебя не будет жизни,
Пока желание не родится в тебе.
Темный, как земля, мрак, наполненный голосами и образами, сменился серым безмолвным днем, окружившим опустошенного и усталого Дэвида Маркэнда. Шел дождь; мокрая пелена тянула небо вниз, к земле, и в пей они сливались в одно. Маркэнд подумал, что хорошо было бы умереть. Голод поднял его с постели, но пища тяжело ложилась в желудок; глаза, ноги и руки болели. — Я — ничто. Тщеславие городской жизни… успех… все было ложью. — Он стал отцом, он определил судьбу женщины, но он — ничто. Неприглядное это было зрелище — жизнь Дэвида Маркэнда. Не мудрено, что он бежал из своего дома и своей конторы. Теперь он понял. — Когда умерла моя мать, ее тело зарыли в землю, и оно обратилось в прах. Моя смерть была медленнее, мое тело отправилось в Нью-Йорк, и там я тоже постепенно стал прахом. — Еще много было в нем от нежного и покорного мальчика для Томаса Реннарда с его лихорадочной ненасытностью, для Корнелии с ее материнской потребностью любить, для Элен. Но вскоре он исчез; остался автомат, созданный городом, делал деньги, растил детей. Но и это тоже кончилось. Я возвратился к началу пути… мертвый. Я — ничто.
Дождь все шел, и Маркэнд все думал о смерти. — Я обманываю себя самого, я вовсе не хочу умереть. — Ему захотелось узнать, где проводит лето его семья. Элен тогда еще не решила, снять ли ту усадьбу в Адирондаке, где они жили прошлым летом. Как странно не знать, где сейчас она, где Марта и Топи. Тони! Его Маркэнду особенно недоставало, его он особенно любил. Было нестерпимо сидеть тут в кухне и не знать, где сейчас его сын, что делает его сын. — Может быть, Тонн болен? Но мне бы дали знать. Реннард знает, где я (он послал ему письмо с просьбой выслать сто долларов). Нет, мальчик здоров. Он катается в лодке по озеру. — Маркэнд вдруг почувствовал уверенность: семья его в горах, в адирондакской усадьбе. Он видит их всех. Элен здорова, но неуловимое облако застилает ее от Маркэнда. Марта весела, как всегда. Тони сидит в лодке, но он невесел. Маркэнду трудно представить себе, что думает Тони. — Достаточно ли он взрослый, чтобы его встревожило отсутствие отца, тревога матери? Или то, что я вижу, — всего лишь мое предчувствие?.. — Маркэнду вдруг сдавило горло, как при внезапном испуге. Предчувствие. Что это значит? На несколько минут он замер, почти не дыша… Потом почувствовал, что решение принято: — Я возвращаюсь домой. Пусть я — ничто, но по крайней мере я могу дожить остаток моих дней вместе с моей женой и моими детьми. Я нужен им. — Он слышит свои сомнения, их страшный отзвук в голосе матери. Как может «ничто» быть нужным жене и детям? Как может «ничто» давать? Он думал о Деборе и Гарольде, о мертвящей власти над ними Сэмюеля Гора. — Я возвращаюсь домой. Или нужно остаться здесь и умереть, или — вернуться домой.
В этот вечер, как всегда, Дебора поставила перед ним тарелку с едой. Он сказал:
— Я возвращаюсь. Я возвращаюсь домой.
Он почувствовал, как окаменела ее рука, все ее тело. Было темно, сильный дождь ослепил сумерки. Она поставила на стол две свечи. Она сказала:
— Когда вы кончите ужинать, я приду. Я хочу поговорить с вами.
Когда она ушла, напряжение, исходившее от нее, не исчезло. Когда она возвратилась, оно стало расти, пока вся комната не наполнилась им. Она остановилась за его стулом и положила руку ему на плечо.
— Еще не время вам возвращаться домой.
Пустым взглядом он смотрел перед собой; он хотел руками закрыть лицо, так стыдно ему стало от ее слов и от ее руки, лежавшей у пего на плече, стыдно, потому что ему нечего было ответить. Наконец он сказал:
— Я не знаю, зачем приехал сюда. Может быть, для того, чтобы узнать кое-что о себе самом. Ну что ж! Мне это удалось. В этом мало хорошего… в том, что я узнал. Но теперь мне бесполезно оставаться. Я могу привыкнуть к своей пустоте. Дома, может быть, я найду себя.
— Вы не готовы, — сказала она.
— У меня есть жена, Дебора. — Он все еще бесцельно смотрел вперед, чувствуя на своем плечо ее руку и за своей спиной ее тело. — Есть дети. Они ничего не знают. Мое отсутствие может оказаться ядом… невидимым ядом. Оно может причинить зло Элен, и через Элен… — Он поднял глаза на Дебору.
Она сняла руку, придвинула качалку его матери и села напротив него.
— Дэвид, я кое-что должна сказать вам.
Ветер начал хлестать по оконнице струями дождя. В тесной комнате неподвижно стояло пламя свечи.
— Как мне сказать вам? — Она говорила так тихо, что в стуке дождя по стеклу трудно было расслышать ее. — Вы должны понять меня без слов. Дэвид, вы не готовы еще к возвращению домой. Ваша судьба не так проста. Вы не имеете права вернуться и позволить жене и детям сделать из вашей жизни то, что они хотят… Спросите у бога… Пусть откроет, какова его воля!
Он пристально посмотрел на нее.
— Бог со мной не разговаривает. Я не верю в бога.
— Но он разговаривает со мной. Он говорил со мной.
— И что же он сказал?
— Это было на холме. Где вы часто играли в детстве. Сначала мне это не нравилось. Холм — мой. А вам-то что там делать? А потом вдруг я примирилась, поняла, что так и надо. А потом перестала про это думать. Вы уехали. Я вас забыла… А холм…
— Что вы слышали на этом холме?
— Это было в ту вторую ночь, когда я сбежала из ужасной постели мужа. В первый раз я сбежала зимой, сбежала потому, что он меня бил. А тут я чувствовала, что умру, потому что была весна. Я не в силах была вынести новую весну. Поскорей бы умереть. Трое детей моих умерли. И ангел стоял в огненном облаке на вершине холма, и голос его был как ночь, темный, бескрайний, он нежно коснулся меня и вошел в меня. Дэвид, он сказал мне, что мне нельзя умирать. Потом, когда родился Гарольд, я подумала, что все это было ради него. Но это не ради Гарольда. Я осталась жить не ради Гарольда. Почему ангел запретил мне умирать? Дэвид, верьте мне. Это с вами связано. Теперь я вижу. Вы должны быть близко, чтоб я еще лучше увидела все вблизи. Вот почему вам нельзя уезжать. Пока еще нельзя.
Она сидела в качалке его матери, не шевелясь, прямая и спокойная, но ее слова несли бурю человеку, который слушал их.
— Если б я знал, Дебора, чего вы хотите от меня, я бы все сделал.
Она всплеснула руками, она радостно заламывала их.
— Ничего… ничего. Ничего не надо делать. Только останьтесь… — Она поднялась с качалки, снова встала с ним рядом. — Я все знаю. И вам скажу.
Он тоже поднялся.
— Дебора, я сам не знаю, отчего ваши слова так действуют на меня. Я же не верю ни в какого ангела. Оно и понятно — я и в бога не верю.
— Да зачем вам верить в бога? — вскрикнула она. — Богу нет дела до того, верите вы в него или не верите. Если б ему это было важно, он бы уж сумел сделать так, чтобы вы поверили.
— Во что же мне верить, Дебора?
Она всплеснула руками.
— В самого себя.
— Не могу. Я — ничто…
— Тогда верьте в то, что видите.
— Я вижу вас.
— Вы останетесь, Дэвид, потому что видите меня.
Когда она ушла, он закрыл глаза, чтобы ее не видеть. Он чувствовал душную комнату, два тела, его и Деборы, дышавшие в этой комнате, дождь по стеклу, шелест деревьев под дождем, отдаленный вой собаки, вызвавший в его представлении образ земли: луга, холмы, каменоломни. У пего слегка кружилась голова. Он сжал ее обеими руками; это немного прояснило его сознание. Теперь он видел только свое тело, видел, как оно дышит. Он увидел, как его тело вдыхает и выдыхает слова Деборы, которые она говорила в этой комнате, и как это тело вдыхает и выдыхает отдаленные стоны деревьев под дождем. Казалось, все это и есть его сознание. Дэвид Маркэнд постиг свое сознание, часть самого себя, но не отделенную от него, как тело его было отделено от мира… часть его самого, граничившую с чудесной свободой.
Он раскрыл глаза и оглядел пустую комнату; она была полна спокойным взглядом Деборы…
3
Август был жаркий. Ночью Маркэнд вышел побродить… Он бродил среди ночи, беззвездной и светящейся, как черный жемчуг. Он слышал, как садилась роса на разбухшие листья и трещали ночные насекомые. На следующий день Дебора, ходившая в Клирден за покупками, принесла ему письмо. Маркэнд почти не прикоснулся к ужину, который она поставила перед ним; он вышел в сад, где теперь буйно разрослись сорняки, сел под яблоней на сделанную им самим скамью. Он прочел:
«Любимый муж мой!
Ты, вероятно, беспокоишься о нас, поэтому хочу сообщить, что мы все здоровы. Я сняла опять ту же усадьбу, что в прошлом году. Мы приехали сюда 9 июня: я хотела выехать раньше, но никак не могла решиться покинуть город. Марте здесь очень весело. У Сидни поселилась семья Ричарда Бэкстона, у них две маленькие девочки, одна ее ровесница, другой девять лет. Прошлогодние наши соседи, Берчи и Стайны, тоже здесь, так что у Марты большое общество. Она учится плавать. Она очень послушна и прилежна. Я решила взять детям гувернантку-француженку и пригласила некую m-lle Деспиналь, молодую женщину с большим чувством юмора. Дети ее полюбили и уже начинают немного болтать по-французски. В одном отношении m-lle меня беспокоит. У меня такое впечатление, что ей не хватает мужского общества, а здесь кругом нет совершенно никого подходящего. Все приезжие — женатые люди, а деревенские мужланы ей, разумеется, не компания.
Тони тоже здоров. Он вместе с соседскими мальчиками занят постройкой настоящей лодки из березовой коры. Потом он изучает птиц. Он их очень любит и целые часы проводит на лесной опушке, где их всегда много, лежит на спине, слушает, наблюдает, читает книжку о пернатых Америки, которую я ему подарила. Но Тони тоскует, хотя он сам не сознает и не понимает своей тоски. Он постоянно спрашивает меня: «Где папа? Когда папа вернется?» Я решила сказать ему, что ты уехал в далекое путешествие. Но он хочет знать — куда, чтобы следить по карте в учебнике географии. И еще спрашивает, почему ты не пишешь. И так смотрит на меня, словно я виновата. Мне только неясно, обвиняет ли он меня в том, что я мало знаю, или в том, что я скрываю то, что знаю. Иногда он забывает об этом и по нескольку дней не задает вопросов. Потом снова начинает спрашивать, и это повторяется все чаще. Между прочим, в первый месяц Тони как-то меньше тревожился, больше спрашивала о тебе Марта. Но теперь ее это, кажется, перестало интересовать. Тони же — напротив. У него появились тени под глазами. Я часто замечаю их, когда он задумывается и молчит — знаешь, как с ним бывает. В эти минуты он знает, что я не понимаю, почему тебя нет, и что я лгу ему. Иногда я чувствую, что он испуган, как будто его почему-то вдруг оставили одного. Иногда это не страх, а боль и даже — Дэвид, любимый мой, — чувство унижения. Он храбро сжимает губы и смотрит на меня, а в глазах у него слезы. Потом он вдруг бросается играть с мальчиками и на целую неделю забывает обо всем.
Я рассказываю тебе об этом, Дэвид, только потому, что я чувствую — тебе нужно знать. А так все в порядке. В конце концов, дети могут привыкнуть даже к отсутствию матери, если кто-то о них заботится и все для них делает.
М-р Реннард несколько раз приходил к нам до нашего отъезда. Он, по-видимому, очень умный и внимательный человек, хотя не могу сказать, чтобы я испытывала к нему симпатию. Но это, может быть, и несправедливо, и я постараюсь преодолеть свою неприязнь. Я не могу забыть, что он пытался помешать нашему браку. Он каждый месяц присылает мне чек — денег у меня вполне достаточно.
О себе что же мне говорить, Дэвид? Я жду твоего возвращения. Сердцем я с тобой не расставалась. Ты даже сам не знаешь, какая близость связывает нас сейчас. Ты всегда здесь, со мной, и не можешь покинуть меня. Но твое отсутствие для меня мучительно, потому что оно делает несовершенным твое присутствие в моей душе и теле. Твое отсутствие означает, что ты страдаешь. И для меня мучительно быть так близко к твоим страданиям и в то же время так далеко от них, так понимать их, как я, мне кажется, их понимаю, и быть такой беспомощной.
Мы здесь пробудем до 20 сентября или даже дольше. Ты ведь знаешь, как хорошо осенью в горах. В доме все как было прошлый год. Все готово для тебя. Я помню, в прошлом году ты брал отпуск поздно — кажется, в конце августа.
До свидания, мой любимый. Пусть господь благословит тебя и возвратит поскорее к твоим детям и жене.
Элен».
…Пока Маркэнд читал и перечитывал письмо жены, Дебора Гор возвратилась домой и застала в кухне своего сына.
Гарольд не поздоровался с ней.
— Ты что, опять ходила стряпать этому Маркэнду?
— Ведь ты же знаешь, что я хожу туда каждый вечер. Но тебе ужин готов, сынок, нужно только разогреть. Ступай, переоденься. Я не люблю запаха машин. Пока ты приведешь себя в порядок, я тут управлюсь.
— Мама, я требую, чтоб это прекратилось! Больше я не стану терпеть.
Она не пыталась сделать вид, что не понимает.
— Ты не пойдешь переодеваться?
— Нет.
— Тогда я потороплюсь с ужином.
Она повернулась к плите. Гарольд своим коренастым телом преградил ей путь. Его глаза были на одном уровне с глазами матери.
— К черту ужин! Ты слышала, что я тебе сказал?
— Я не глухая, Гарольд.
— Ну и что же? Бросишь ты туда ходить или нет?
— Нет, не брошу.
— Я заставлю тебя! — Мальчишеский гнев исказил его лицо.
— Не знаю, как тебе это удастся. И почему ты на этом настаиваешь? Дэвид Маркэнд сюда больше не приходит, как ты просил. Но ты же не запретишь мне выходить из дому или ходить, куда хочется.
— Ты мне мать, и я имею право требовать. Нечего тебе стряпать для этого человека, словно он твои муж. Ты не поденщица. Стыд, позор! Проводишь там все вечера. Весь город говорит об этом.
— Не говори мне о стыде и позоре. _Своей_ жизни я не стыжусь.
Он понял намек на отца. Никогда он не слышал от нее доброго слова об отце… ни доброго, ни злого… она никогда не связывала свою жизнь с его отцом или с ним самим.
— Что же, ты думаешь, мне это приятно, что ты ходишь туда и что все говорят об этом?
— Мне очень жаль, — тихо сказала она, — мне очень жаль, что ты так к этому относишься.
Ее мягкость взбесила его. Он сжал кулаки, губы его задрожали.
— Я тебя заставлю! — он подошел ближе. — Я тебя заставлю!
Она увидела его кулаки и содрогнулась.
— Не смей!
Он отступил, смутно поняв, что ее страху много лет, больше, чем ему самому, и в этом страхе снова угадал намек на отца.
Ее вспышка остыла. Она отошла к столу и села.
— Слушай! — сказала она. — Все это уже давно накипало, и хорошо, что прорвалось наконец. Я тебе хочу сказать, Гарольд, что в мою жизнь я тебе вмешиваться не позволю. Живи своей жизнью.
…Позволь вмешаться! О, позволь мне быть ближе к тебе!..
— Я и не вмешиваюсь, покуда ты живешь, как порядочная женщина.
— Покуда я сижу в своем кресле, сложа руки. Покуда я ничего не делаю. Из года в год, изо дня в день…
— Мама!..
— Говорю тебе — оставь меня в покое. Смотри, Гарольд, оставь меня в покое.
— Ты что, влюблена в этого бездельника? — Злобу в его голосе охлаждала усмешка, та самая усмешка, с которой Сэмюель Гор сказал: «Ах, так тебе знакома страсть?»
— Вот что я тебе скажу… — Дебора обеими руками крепко ухватилась за угол стола. — …не испытывай ты моей любви к тебе.
— Ты меня не любишь. Ты меня никогда не любила.
— Я тебя любила.
— Лжешь!
— Я не лгу, Гарольд. Но мы чужие. Когда ты вот такой, как сейчас, — мы чужие.
— Ты лжешь! Ты никогда меня не любила, оттого что ты ненавидела отца. Вот почему мы чужие.
Она молча на него посмотрела.
— Попробуй сказать, что это не так! — Он почти плакал. — Не смеешь? Если ты меня любишь, почему же ты не можешь сказать?
Взгляд, которым она смотрела на сына, стал еще суровее, потому что она знала, что любит его и вместе с тем должна его ненавидеть.
Он подошел и перегнулся через стол.
— Иди ко всем чертям! Поняла? Я все знаю. Конечно, я — настоящий сукин сын. А разве может быть иначе? Посмотреть только на мою мать… — Он засмеялся.
— Гарольд! — резко сказала она. — Ступай в свою комнату. Умойся. Переоденься, как я тебе велела. И приходи ужинать. Я приготовила тебе вкусный ужин.
Он пристально взглянул на нее; потом повернулся и вышел. Придя в свою комнату, он навзничь бросился на постель.
Часом позже мать отворила его дверь. Маленькая комната полна была лунного света. Гарольд спал лицом вниз, подогнув ноги и закинув руки за голову, как спят маленькие дети. Дебора долго стояла в дверях. Она чувствовала, что любит его. — Теперь, снова обратив его в ребенка, — с горьким упреком сказала она себе, — ты снова его любишь. — Глаза ее наполнились слезами, потому что велика была горечь упрека. Губы сурово сжались, и, прикрыв за собой дверь, она пошла прочь.
Гарольд проспал всю ночь. Проснувшись утром и увидев себя одетым, он все вспомнил. Его тело наполнилось великой ненавистью к Дэвиду Маркэнду, вытеснившей его страх перед матерью, его обиду. Эта ненависть, которая заполняла его целиком, делала его мужчиной. Он встал, снял рубашку, смочил лицо и грудь холодной водой и выскользнул из дому.
Птицы пели, ноги его ступали по росе, на деревьях лежал еще предутренний туман.
Дэвид Маркэнд стоял во дворе и обливался холодной водой из ведра. Он увидел, как Гарольд поднимается по ступеням, и понял: что-то случилось. Он прикрылся полотенцем.
Мальчик остановился шагах в десяти от него.
— Я пришел сказать, что я больше не позволю матери вести ваше хозяйство. — Он с трудом находил слова. Проще было бы драться, чем разговаривать; но то, что Маркэнд стоял перед ним голый, обезоружило его. — Я пришел сказать, чтобы вы объявили моей матери, что она больше вам не нужна. Если вы не сделаете, как я говорю, я изобью вас.
— Погодите минуту, — сказал Маркэнд. Он вошел в дом, надел башмаки и брюки и возвратился. Капли воды еще блестели на его груди. — Теперь повторите, что вам нужно.
— Я сказал вам: оставьте мою мать в покое… Сидите тут один, а еще лучше — убирайтесь в свой город и там ищите себе других шлюх.
Маркэнд подошел ближе и, схватив мальчика, поднял его на воздух. Гарольд не был ни слаб, ни труслив, но его обезоружила неожиданность нападения, сумятица в его душе и что-то в выражении лица Маркэнда. Он слышал свой голос: «Шлюха… шлюха…» Он оскорбил мать и себя самого; стыд и страх обуревали его. Маркэнд на руках донес его до калитки; он держал его крепко и бережно. Он сбросил мальчика вниз, на дорогу. Гарольд перекувырнулся, но не ушибся и встал на ноги. Маркэнда уже не было видно.
«Я назвал ее шлюхой, я назвал ее шлюхой!» — звенело у Гарольда в ушах. Он медленно пошел по дороге.
На заре Маркэнд проснулся с мыслью о сыне. Он лежал в постели и видел перед собою лицо Тони. — Предательство! Мой сын чувствует, что я предал его. Нелепость! — Он стал думать о Гарольде Горе. Юноша озлоблен, он подозревает свою мать и Маркэнда — нелепость. Но он глубоко и слепо чувствует предательство матери — справедливое чувство. Маркэнду трудно понять это чувство; немудрено, что Гарольд не сумел найти для него правильных слов. Но оно справедливо. А Тони… Разве предатель отец, отлучившийся из дому на несколько месяцев? Навсегда? Нелепость. И все же Тони прав.
Это внезапное пробуждение на заре с мыслью о Тони (и как тень этой мысли — Гарольд) стало привычкой. Маркэнд вставал с постели усталый. Он начал худеть. Он не ответил Элен на письмо.
Однажды днем, когда он сидел в саду и строгал пахучие мягкие сосновые доски для книжной полки Деборе, Люси Демарест в белой полотняной амазонке и черных сапогах вдруг очутилась перед ним.
— Здравствуйте! — сказала она. — Вот я и разыскала, где вы живете.
— Здравствуйте, — сказал Маркэнд.
— Я вам не помешала?
— Нет, ничего.
— Может быть, зайдете как-нибудь вечерком к чаю?
Маркэнд покачал головой.
— Так заняты, что некогда ходить по гостям?
— Я уже месяц не был в городе.
— Вы никогда не выходите из дому?
— Я гуляю по окрестностям.
Она внимательно смотрела на него.
— Что вы делаете сейчас?
— Вот — строгаю доску…
— Пойдемте прогуляемся немного.
— Сейчас?
— А почему же не сейчас?
Какая-то тяжесть навалилась на него; горячий туман застилал солнце; он последовал за девушкой. Она вывела свою лошадь к началу холмистой дороги за каменоломнями. Там она привязала ее.
— Поло привык ожидать меня. Интересно, о чем он думает, когда я исчезаю на несколько часов?
— Ни о чем, — сказал Маркэнд.
— Пожалуй, вы правы. Не о чем ему думать. — Она посмотрела на него так, словно ей в первый раз пришло в голову, что он — человек. — Но вот вы, говорят, уже давно здесь и все время живете совсем один. Должно быть, у вас есть о чем подумать… Нет-нет, можете не отвечать. Я не допытываюсь. Это, право, не имеет значения.
Они шли медленно, по жара была мучительная. Маркэнд чувствовал, как взмокла от пота его распахнутая рубашка. Девушка вынула из-под лифа платок и, приподняв тонкую ткань, вытерла пот на груди. За лугом начиналась роща; солнце было уже за деревьями, и роща отбрасывала густую тень.
— Пойдем посидим там, — сказала девушка. Она повела его в рощу. Маленький ручей смеялся на дне оврага; там было прохладно и уединенно.
Девушка легла на спину и взглянула на Маркэнда. Он видел, как она платком вытирала грудь; пуговица на ее лифе осталась незастегнутой. Он опустился на колени возле нее и, расстегнув остальные пуговицы, распахнул лиф. Ее груди были обнажены. Он долго смотрел на них, потом поцеловал. От них шел влажный и сладкий запах. Он стал ласкать их, накрыв ладонями. Что-то было в них слабое и нетвердое, хотя это были молодые, совершенные по форме груди. Не хватало им женского. Это вызвало в нем желание смять их. Он сдержал свой грубый порыв и заглянул в глаза Люси, холодные и выжидающие. У него вдруг появилось странное чувство, словно эти глаза жили отдельно от тела и наблюдали, как оно наслаждается. Он прикрыл ее грудь.
— Что случилось? — спросила она, не шевельнувшись. — Почему вы это сделали?
— Я думаю — так нужно.
— Боитесь «погубить» меня? Не бойтесь.
— Нет, не потому.
— Я вам не правлюсь?
— По-настоящему — может быть, нет.
Она стала тяжело дышать; его отказ возбуждал ее больше, чем его ласки.
Он знал, что, если сейчас он не возьмет ее, она его возненавидит. Вдруг он испугался.
— Простите, — сказал он, — со мной творится что-то непонятное.
Она приподнялась на локте и свободной рукой ударила его. Удар пришелся по щеке, и щека запылала. Он повалил ее навзничь, сплетая руки с ее руками, тело с ее телом. Она боролась, но слабо, потом затихла. Он коснулся губами ее шеи… Снова ощущение хрупкой пустоты остановило его страстный порыв. Он мучительно желал овладеть ее телом, по ее грудь, ее шея — их хрупкость была преградой. В нерешительности он огляделся: холмы окружали их, темные холмы, закованные в броню листвы. Голод плоти в нем дошел до боли. Но теперь преградой были холмы, закованные в броню холмы.
— Зачем вы ударили меня? — сказал он, поднимаясь. — Я обезумел от этого.
— Уходите, — пробормотала она. Она все еще лежала на спине.
— Да, я уйду. — Он повернулся и пошел прочь.
…Отец Люси, старшина Демарест, в обществе бутылки пива сидел на крыльце, когда по ступеням поднялась его дочь. У него были темные волосы, обрюзгшие желтоватые щеки и глаза, выпученные и остекленевшие, точно в постоянной лихорадке. Он жил с дочерью вдвоем, любил ее, но мало с ней соприкасался. Его жизнь состояла из одних лишь торговых сделок (в Уотербери, где они проводили зиму, у него была контора) и пьяных досугов. Люси он давал больше денег, чем ей было нужно, предоставляя ей полную свободу, и относился к ней с обожанием, в котором сам себе не смел признаться. Физически она была точной копией его покойной белокурой жены, которая умерла слишком рано, не успев насытить его страсть, и эту страсть он бессознательно перенес на дочь. Он и Люси во многом походили друг на друга: тот же темперамент, вкусы, дух; безудержность в удовлетворении своих желаний, цинизм, похотливость одного легко могли найти отклик в другом. Но они ни о чем не могли говорить друг с другом, потому что об основном… о физической любви отца к дочери… не могло быть сказано ни слова.
— Хорошо покаталась? — спросил он ее.
— Нет. Слишком жарко.
— Кларисса! — закричал он. — Кларисса! Еще бутылку. Мисс Люси тоже выпьет… Зачем же ты ездила?
— А что мне было делать?
— Лучше выкупалась бы в озере.
— Мне нравится, когда жарко… Охладиться всегда успеешь.
— Не похоже, что сегодня жара тебе понравилась. Она тебе испортила настроение.
— Это не жара. Если хочешь знать, я кое-что видела, что мне не понравилось.
— Ну, расскажи.
Старая дева, вся в черном, в скрипучих шнурованных башмаках, принесла бутылку пива и тарелку с печеньем. Погружая губы в пивную пену, Люси сказала:
— Ты знаешь этого Маркэнда?
Демарест выпрямился.
— А что?
— А вот что! Мне хотелось проверить… так, для себя. И оказалось, что это правда: он путается с вдовой Гор.
— Ее сын приходил сюда, ко мне.
— Гарольд Гор? Что он говорил? — теперь насторожилась Люси.
— То же, что и ты. Бедный мальчишка прямо с ума сходит. Он говорит, что его мать путается с этим Маркэндом. Но ночам ходит к нему. Ругал ее, плакал, бедняга.
— Но она ему в матери годится. — Люси смотрела в сторону.
— Мальчишка до того дошел, что я боюсь, как бы не было скандала, если только мы не предупредим это. Он чуть ли не застрелить его хочет.
— Что же ты думаешь делать?
— А вот решим. — Он внимательно поглядел на дочь, которая по-прежнему смотрела в сторону.
— Как ты узнала?
Она повернула к нему лицо.
— Очень просто. Я пришла к мистеру Маркэнду. Я сказала ему: не хотите ли стать моим любовником, мистер Маркэнд? А он сказал: очень сожалею, мисс Демарест, но я уже прежде сговорился о том же с одной пожилой дамой, по фамилии Гор. — Она допила свое пиво. — Хочу выкупаться, — сказала она и вышла.
В тот же вечер четыре человека пришли в дом старшины Демареста: его компаньон, Кларенс Дейган; Сэм Хейт, местный столп баптистской церкви; Джекоб Лоусон, представитель того нового элемента, с помощью которого Клирден надеялся обрести былую славу; и маленький толстенький человек с визгливым голосом, почтмейстер Вилли Ларр, который регулярно округлял число голосов клирденских избирателей и отдавал их Дейгану и Демаресту. Через комнату проскрипела Кларисса, оставив на столе батарею бутылок. Она одна была неотъемлемой частью комнаты; когда она ушла, там стало пусто, несмотря на то что пятеро мужчин сидели за столом… пусто под высоким куполообразным потолком, среди деревянных панелей, стульев ампир из красного дерева с бронзой и больших французских окон, сквозь которые навевал лето мягкий южный ветерок.
Демарест выпил стакан крепкого виски с содовой.
— Грязная история, — сказал он. — Все вы знаете этого Маркэнда, который в мае прикатил сюда из Нью-Йорка…
— В конце апреля, — уточнил Лоусон. — Это я привез его в Клирден…
— …и поселился в доме своей покойной мамаши, за какой надобностью никому не известно. Впрочем, нас это не касается. И хоть все это было довольно странно, никто из нас не считал себя вправе вмешиваться в его дела. Дом принадлежит ему. И Маркэнд — нью-йоркский житель, человек, говорят, состоятельный и солидный.
— Вы хотите сказать — был состоятельным и солидным, — возразил Дейган. — Я почуял, что дело неладно, как только первый раз…
— Его отец был ничтожеством, — перебил его Хейт. — Играл на скрипке. А мать ни разу не переступила порога церкви.
— Я хотел сказать вот что… — продолжал Дейган (очевидно было, что весь разговор ведется по заранее составленному им и Демарестом плану). Демарест говорит, что Маркэнд состоятельный и солидный человек, а я утверждаю, что его дядя дал ему место в своем табачном предприятии. И пока дядя был жив, он занимал это место. Можете догадаться, почему он держался там, если я вам скажу, что, как только дядя умер, его в два счета выкинули вон.
Остальные выслушали эту новость серьезно и внимательно, точно врачи на консилиуме, устанавливающие диагноз пациента.
— Вы хотите сказать, — спросил Демарест, — когда этот самый Маркэнд явился сюда, он был безработным?
— Наверно, спасался от кредиторов, — заметил Хейт.
Лоусон встал, пустил струю табачного сока в мраморный камин и снова сел.
— Ну вот, — продолжал Демарест, — на прошлой недели пришлось мне услышать о кой-каких делах Маркэнда здесь, в Клирдене. Не забудьте, что город весь должен быть перестроен заново и что всякий скандал вряд ли повысит цепы на земельные участки. Вот почему то, что я узнал, мне сильно не нравится.
Лицо Дейгана сморщилось, как морда бульдога, приготовившегося к нападению.
Сэм Хейт просунул палец под безукоризненной белизны крахмальный воротничок (несмотря на жару, он был в своем неизменном черном сюртуке); у него была сухая кожа, и он беспрестанно смачивал губы кончиком языка.
— Он только два письма получил, как приехал, — доложил Вилли Ларр.
— На днях, — продолжал Демарест, — приходил ко мне Гарольд Гор, сын старого Сэмюеля Гора. Парнишка с горя совсем спятил. Оказывается, уже больше месяца его мать ходит по ночам в дом к Маркэнду и спит там.
Эту весть собравшиеся приняли в полном молчании.
— Мальчишка… боюсь я, как бы он не натворил беды.
— А это, — сказал Дейган, — будет беда для всего Клирдена.
— У нашего города незапятнанная репутация, — возмутился Хейт, — мы не потерпим прелюбодеяния.
— Откровенного прелюбодеяния, — добавил Вилли Ларр, который жил с тридцатидвухлетней незамужней племянницей Хейта.
— Все это так, — вздохнул Лоусон. — Только что вы можете сделать? Дом принадлежит ему, а она, вы сами говорите, вдова. Если вы накроете их как-нибудь ночью, выйдет скандал.
— Нужно устроить так, чтоб обошлось без скандала, — сказал Демарест. Они делают вид, будто она туда ходит стряпать.
— Это облегчает дело, — оживился Дейган. — Мы найдем Маркэнду другую стряпуху.
— А что, если он своей доволен? — спросил Лоусон.
— Будь проклят я, если он и впредь будет доволен! — проворчал Дейган.
По пути в Клирден Томас Реннард недоумевает, отчего ему так не по себе. Обычно поездка по железной дороге доставляла ему удовольствие. Он все тот же, сын фанатика проповедника с бедной фермы в Огайо, откуда вместе с сестрой бежал в город. В душе его укоренилось внушенное отцом представление о мире, юдоли скорби и тяжелых испытаний, и потому приятно, сидя в плавно идущем поезде, в роскошном спальном вагоне, на мягком диване, глядеть из окна на покоренный им мир. Покой — символ власти; фермы и города, как ни быстро они проносятся мимо, принадлежат ему; он завоевал право на свою часть во всем этом. Но сейчас что-то неладно; защищенный от звуков пульмановский вагон и мелькающий за окном ландшафт не успокаивают его. Дэвид! Он едет в Клирден, чтобы поговорить с Дэвидом, и Дэвид тревожит его. Он понял, что вовсе не знает, зачем едет, о чем будет говорить с Дэвидом. Эта неопределенность сама по себе не смутила бы Томаса Реннарда. Он привык действовать по интуиции; не раз входил он в комнату совещаний или судебный зал, не зная, каков будет его первый ход… и выигрывал. Но он всегда _чувствует_ свой план, даже если не знает его заранее; и незнание вызывает в нем возбуждение, речи его, когда приходит время говорить, звучат пламенно. Что сейчас тревожит Реннарда — это именно отсутствие такого предваряющего чувства; что сейчас тревожит его — это то, что он встревожен. Едет ли он представить финансовый отчет клиенту или убедить друга возвратиться домой? — Маркэнд мне не друг, по он и не обычный клиент. — Кто же он? Клиент, которому Реннард в глаза грозил разорением. Странный клиент. — Ну, пока я еще не разорил его, отчего же мне тревожиться за друга? (Он не друг мне.) Дэвид — умница, но он поступает, как чудак. Вот что не дает мне покоя. Все мы отчасти чудаки. Чудаками были пионеры, пересекшие океан, чтобы искать счастья в пустыне, мы же их сыновья. Чудаками были мой отец и Корнелия. Дэвид будит во мне подавленного чудака… ищет в нем союзника в борьбе против меня… Реннард спорил сам с собой, пытаясь рассуждениями рассеять тревогу; это ему не удавалось.
В Уотербери он нанял автомобиль, чтобы не дожидаться полчаса уотертаунской «кукушки». — Я тороплюсь увидеть Дэвида… Нет, не то. Я ищу красоты. Красота — в движении. Я на пути в Клирден. Прервать путь, не достигнув цели, было бы уродливо, стремиться вперед — прекрасно. Для того чтобы не прервать движения, нужны деньги, а деньги — то же, что власть. Власть, деньги, красота — все это одно. — Он подумал о рисунках Корнелии: углем на белой бумаге длинные штрихи, не прерываясь, переходили один в другой, без конца, вечно. В этом красота. Ему вспомнились слова поэта: «Прекрасна истина, и истина в прекрасном». — Чушь. Истины не существует. Есть лишь бессилие и неподвижность — уродство; и есть движение, власть красота. С тяжелым чувством он несся в подпрыгивающем автомобиле. Пыль мутными волнами вставала вокруг открытого кузова, мимо мчались холмистые окрестности. Несмотря на деньги, власть, быстроту, тревога не покидала его. Дэвид!
В послеобеденный час Маркэнд любил сидеть на задней веранде, обращенной к востоку. Приятно было глядеть на заброшенный сад, где на вспаханной им и Стэном земле буйно разрослись сорные травы; а деревья у изгороди — яблони, березы, тополя и один-единственный бук — в сумерках полны были птиц.
Он встал, заслышав шум автомобиля, и увидел Реннарда, выходящего из-за угла.
— Что-нибудь случилось дома?
— Решительно ничего, — отвечал Реннард.
Маркэнд молча стоял и смотрел на него.
— Ну-с, если вы не хотите со мной поздороваться, — сказал Реннард, может быть, вы хотя бы предложите мне стул?
— Садитесь, — сказал Маркэнд.
На веранде стоял столик; Реннард положил на него свою соломенную шляпу, сел и раскрыл портсигар. Маркэнд продолжал стоять.
— Я не совсем понимаю, — сказал он. — Если дома все благополучно, зачем вы приехали сюда?
Реннард вдруг оживился, точно собака, напавшая на след. Он протянул Маркэнду портсигар и, когда тот отказался, достал себе сигарету, постучал ею о донышко шляпы и закурил.
— Набейте свою трубку, старина, — сказал он, — и давайте поговорим. Если через полчаса вы еще будете злиться — (Может быть, только за этим я и приехал — чтобы обозлить его), — я уеду. Идет?
Маркэнд ждал.
— По-видимому, я не имел права приехать просто, чтобы узнать, как вы поживаете?
— Нет, — сказал Маркэнд.
— Или чтобы узнать, когда вы думаете вернуться?
— Вам нужно знать об этом как моему поверенному?
— Возможно.
— Вы могли написать. Я не знаю, когда вернусь.
— Когда истечет шесть месяцев (ваше жалованье первого числа каждого месяца аккуратно поступает в банк), ОТП примет ваше заявление об уходе. Я знаю об этом непосредственно от Соубела.
— Разумеется.
— Если вы ничего не сообщите им или не уполномочите меня сообщить, им придется принять вашу отставку.
— Разумеется.
— И выкупить вашу часть.
— Все это не ново, Том.
— Я не из-за этого приехал.
Маркэнд ждал.
— Может быть, я сделал это, чтобы уговорить вас вернуться.
— В качестве поверенного вы не обязаны быть и моим советчиком в личных делах.
— Слушайте, Дэвид, я вам уже сказал однажды, что мы не друзья. Могу повторить. Но я — человек.
— Немного же чуткости вы проявили, приехав сюда… в то самое время… — Он остановился.
— Может быть, больше, чем вы думаете. Во всяком случае, я приехал для того, чтоб сообщить вам две-три новости. Вы вольны принять их, как вам угодно.
Маркэнд ждал.
— Я провел субботу и воскресенье в Адирондаке. Ваша жена пригласила меня. Приехав туда… прелестное местечко, между прочим… я выяснил, что она хотела лишь узнать, не имею ли я каких-нибудь известий от вас. Она слишком горда, чтобы открыто спрашивать, но я прекрасно видел, что ей нужно знать это. Она хотела знать также, как я смотрю на все это дело и что я об этом думаю. Что же, многого она не могла от меня добиться. Я и сам еще не знаю, что я об этом думаю. По, пробыв там эти два дня, я кое-что установил для себя. Ваше отсутствие сказывается на семье, Дэвид. В Элен чувствуется большое и все растущее напряжение. Быть может, об этом-то я и хотел с вами говорить.
— Все это я знаю. Лучше, чем вы. Приехав и сообщив мне об этом, вы ничему не помогли.
— Кто сказал, что я хочу помочь вам?
— Элен вы этим тоже не поможете.
— Разве я говорил, что хочу помочь вашей жене? С чего вы это взяли?
— Том, я не поверю, что вы приехали сюда только затем, чтобы мучить меня, даже если вы сами в это верите.
— Кто знает!
— Но вы сами измучены, Том. Я никогда не видел вас таким измученным.
— Сейчас конец августа. Через два месяца нужно будет приступить к расчетам с ОТП. Вы будете еще в Клирпене?
— Не знаю.
— Может быть, я приехал получить от вас специальные распоряжения. Если вы до тех нор не дадите о себе знать…
— Вы должны приступить к делу: получить деньги и поместить их по вашему усмотрению. Без всяких специальных распоряжений.
Реннард встал.
— Может быть, я нарушил ваше… вашу летнюю спячку, потому что я хочу заставить вас страдать, Дэвид… потому что я ненавижу вас! Может быть, я не могу видеть, как вы сами причиняете страдания себе и своим близким… потому что я люблю вас! Вы идете к гибели, старина. Такие вещи нельзя долго проделывать безнаказанно. Вернитесь! Как настроение все это еще можно было понять, но если оно у вас продлится, это уже будет безумие.
— Знаю.
— Если вам обязательно нужно уйти, возьмите жену с собой.
— Тогда это не будет безумие?
— Конечно, нет…
— Что вы можете противопоставить безумию, Том?
Реннард молчал.
— Ваш путь, быть может?
— Спасибо. Я понял урок. Ну, полчаса прошло, а вы все еще сердитесь? Он взял свою шляпу.
— Я не сержусь, Том. Но меня удивляет, в каком смятении вы находитесь. Вы, здравомыслящий человек…
— Полагаю, сами вы знаете, зачем вы здесь, но для других это тайна.
Маркэнд медленно покачал головой и улыбнулся:
— Я не знаю, зачем я здесь, и это не тайна. А вот вы знаете, зачем вы здесь, но для меня это тайна.
Реннард протянул руку.
— Прощайте… Мое рукопожатие значения не имеет.
Маркэнд улыбнулся, пожал протянутую руку и удержал ее в своей.
— Я не сержусь больше, Том, нет. Вы правильно сделали, что приехали. Мне жаль, что вам пришлось тащиться в такую даль по жаре. Может быть, вы подождете, пока станет прохладнее?
— Нет. — Реннард отнял руку. — Я уезжаю сейчас. — Он надел шляпу, и под желтой соломой лицо его стало пепельным.
— Я буду держать вас в курсе своих дел, Том.
Реннард прошел несколько шагов и остановился.
— Дэвид, — сказал он, стоя спиной к нему, — я не знал, зачем я приехал сюда. Но здесь я понял кое-что… Я это заметил, когда был у вашей жены в Адирондаке. Я тогда не знал… или не знал, что я знаю. Я понял это не из слов ее. — Он повернулся к Маркэнду лицом. — Но теперь я уверен. Ваша жена беременна.
…Оставшись один, Маркэнд продолжал стоять неподвижно. Последний час, проведенный с Элен, строчки ее письма… «Ты даже сам не знаешь, какая близость связывает нас сейчас. Ты всегда здесь, со мной, и не можешь покинуть меня». Конечно, Реннард сказал правду. Маркэнд опустился на стул, с которого только что поднялся Реннард, и взгляд его обратился к саду, к зарослям сорной травы, в беспорядке взошедшей на распаханной и заброшенной им земле. Весь мир — бессмысленное сплетение сил, преходящих и одиноких, вездесущих и вечных. Что все это значит? Элен покинута… он здесь. — От Тома Реннарда пришлось мне узнать о тайном моем присутствии в чреве жены.
Он услышал шаги перед домом; он не обратил на них внимания: они тоже были лишь сорной травой в бессмысленном саду мира, где из того, что сеет человек, взрастает хаос. Только когда двое людей подошли к нему совсем близко и окликнули его по имени, Маркэнд отвел глаза от того, что некогда было садом.
Он увидел Дейгана, человека, внушившего ему такую неприязнь, когда он покупал у него уголь и дрова в день приезда; и рядом с Дейганом другого, незнакомого ему.
— Добрый день! — сказал Дейган. — Сожалею, что потревожил вас. Это мистер Демарест.
При звуке этого имени сердце у Маркэнда дрогнуло: потом он подумал, что его чувство вины перед Люси Демарест вряд ли было бы понятно другим. Если бы люди знали, из-за чего он чувствовал себя виноватым (из-за того, что сдержал себя), они, скорее, похвалили бы его. В его положении была юмористическая сторона, и это вернуло ему равновесие. Теперь ему даже приятен был приход этих двух мужчин.
— Здесь прохладно, — сказал он. — Сейчас я принесу еще стул. — И все трое сели, внимательно изучая друг друга, он — их, они — его.
— Мы вам коротко объясним, зачем пришли, — сказал Дейган. — В Клирдене живет одна очень почтенная вдова, некая миссис Смит. У нее недавно умерла дочь, тоже вдова, и трое маленьких детей остались у нее на руках. Община, конечно, делает что может. Но мы стараемся подыскать для нее работу — это гораздо лучше, чем денежная помощь. Она умеет хорошо готовить. Нам пришло в голову, что она очень пригодилась бы вам; она могла бы приходить сюда каждый день и вести ваше хозяйство.
Маркэнд понял цель их посещения; он решил разыграть партию по всем правилам.
— Вы очень любезны, что обратились ко мне, — сказал он. — Очень рад, что вы понимаете, как мне приятно оказать любую услугу, какую бы ни потребовал от меня Клирден.
Демарест еще больше выпучил глаза: он никак не ожидал столь быстрой победы.
— Вы, кажется, сказали, что эта почтенная дама принимает помощь?
— Мы не раз помогали ей, — проворчал Дейган.
— Понятно! — Маркэнд вынул бумажник. — Догадываюсь, что вы явились ко мне за пожертвованием, но, право, вы напрасно не решились прямо сказать мне об этом. Я с радостью приму участие. Вот на первый раз.
Посетители не тронулись с места.
— Это не то, что нам нужно, — сквозь зубы процедил Дейган.
— Разве вам не нужна кухарка? — спросил Демарест, все еще не теряя надежды.
— Ах, миссис Смит — кухарка! А я думал, что она нуждается в помощи. Нет, господа, с чего вы взяли, что мне нужна кухарка?
— Едва ли такой человек, как вы, сам себе готовит еду.
— А вот представьте… до некоторой степени… я готовлю себе сам. Польщен вашим вниманием к этому вопросу.
Оба гостя опять промолчали.
— А когда я не готовлю сам, то есть женщина, которая делает это для меня.
— Это мы знаем, — проворчал Дейган.
— Может быть, вы сомневаетесь, доволен ли я ею? О, вполне! К тому же ведь она тоже вдова, как мне сейчас пришло в голову… И мать четверых детей…
— Четверых?..
— Трое уже в раю и дожидаются ее там.
Тут в первый раз за весь разговор Дейган и Демарест обменялись знаками.
— Так, — Дейган откашлялся, — я вижу, вы не хотите принять пилюлю подслащенной. Что ж, будем говорить прямо. Мы знаем, кто… готовит вам еду. Ее сын, обезумевший от стыда и позора, все рассказал нам. Вы, видимо, любите закусить и ночью, а? Ну так вот, мы пришли сказать вам со всей возможной вежливостью, что Клирден этого не потерпит.
— Вы нехорошо поступили с мальчиком. Почему вместо того, чтобы поощрять его идиотские выдумки, вы не попытались уговорить и успокоить его? Что касается миссис Гор, то я имею полное право пользоваться ее услугами в качестве кухарки, и она имеет такое же право работать у меня.
— Маркэнд, — сказал Демарест, — не усложняйте дела для нас и для себя. Если вы хотите жить здесь, вы должны жить так, как принято в Клирдене. Мы не вмешиваемся в чужие дела до тех пор, пока не нарушены приличия и не поставлен под угрозу общественный покой.
— Если приличия и нарушены, то не мною. Что же до угрозы общественному покою… — (Тут Дейган встал.) — Она действительно существует.
Маркэнд продолжал улыбаться, но его била мелкая дрожь.
— Самый лучший выход, — мягко начал Демарест, и Дейган снова сел, — это вам отказаться от услуг миссис Гор, принимая во внимание чувства ее сына, и взять миссис Смит. В таких местах, как Клирден, с приличиями очень считаются. Вы в этом могли убедиться.
— И потом, Смит нуждается в деньгах, а Гор — нет, — прибавил Дейган.
— Если Смит не угодит вам стряпней, — сказал Демарест, — я вам обещаю подыскать кого-нибудь еще.
Маркэнд спокойно ответил:
— Не в этом дело.
Дейган снова вскочил.
— В чем же дело в таком случае? Если вы не спите с этой бабой, не все ли вам равно, черт возьми, кто вам варит обед?
Маркэнд, перестав улыбаться, подошел к Дейгану.
— Я вам скажу. — Он старался не повышать голос: — Мне не все равно. Причина не та, что вы думаете. Но не ваше дело, какая…
— Нет, это будет наше дело.
— Вот увидите, — пообещал Демарест.
— Довольно. Идем, — сказал Дейган.
— Мы вас предупредили. — Демарест надел шляпу.
Маркэнд молча стоял и смотрел, как они медленно удалялись.
Маркэнд сел; он весь дрожал и только теперь почувствовал это. Реннард, эти двое людей, только что угрожавших ему, угрюмая враждебность Клирдена, Гарольд, нападающий на свою мать, Элен, которая снова носит его в себе, Тони с полными упрека глазами — все смешалось, все перепуталось в нем. Птицы уже затеяли свою шумную беседу в ветвях деревьев в саду, небо зарумянилось закатом. — Почему я дрожу? Мое тело стремится к движению. Вот что означает эта дрожь. _Вырваться_!
Дебора пришла готовить ему ужин; он был рад, что она здесь. При ней улеглось его смятение. — Дебора… Что знаю я о Деборе? — Он относился к ней, как дитя относится к своей матери.
— Посидите сегодня со мной. Поужинаем вместе, — сказал он.
Она поставила вторую тарелку и села рядом с ним.
— Скажите, — начал он, — вы знаете обо всем, что тут происходит?
— Знаю.
— Знаете ли вы, что Гарольд приходил ко мне и хотел вынудить у меня обещание больше не видеться с вами?
— Знаю.
— Знаете ли вы, что я сбросил его вниз, на дорогу?
— Он остался цел и невредим.
— Боже мой! Вы думаете обо мне больше, чем о родном сыне.
По ее лицу разлилась нежность, не направленная на пего, но вызванная его словами.
— Я люблю Гарольда, — сказала она. — Но нужна я вам.
— Знаете ли вы, что два почтенных горожанина приходили сегодня сюда, чтобы угрозами заставить меня нанять в кухарки некую миссис Смит?
— Этого я не знала. Но я понимаю.
— Гарольд приходил к ним. Он клевещет на вас.
— Это оттого, что я больше не нужна ему.
Его вопросы (чего я боюсь? почему не уезжаю домой?), его мысли (Реннард, Тони, беременность Элен…) замерли, потому что они были ложны перед лицом реальности, связавшей его с этой женщиной. Реальности не боишься и не понимаешь, ею живешь. Страх и неведение заключены в пей. Маркэнд сидел рядом с Деборой и испытывал чувство глубокого покоя. Сумерки окружали их тишиной обреченности, но реальность, связавшая их, была глубже и шире этой тишины. В ней всему находилось место. Но если б он захотел отрицать реальность, сердцевиной которой была его близость с этой женщиной, все сейчас же снова обратилось бы в хаос.
— Как вы молчаливы! — сказал он.
— Я долго жила одна.
— Дебора, я не хочу, чтобы вы уходили. До вашего прихода меня все время била дрожь. Если вы уйдете, это опять начнется.
Она внимательно оглядела его.
— Давайте навестим ваших друзей на ферме. Я хочу познакомиться с ними.
— Разве вы не знаете Стэна и Кристину?
— Я их видела. Но это другое дело. Тогда они не были еще вашими друзьями.
Прохладный ветерок подул с севера, освежая вечерний воздух.
— Лето кончается, — сказала она.
Кусты у дороги шелестели, вдалеке выла собака.
Лето тревожно металось, предчувствуя нашествие осени на свои владения. Дебора протянула руку и остановила Маркэнда. Они молча стояли и слушали в темноте, как по дороге торопливо прошлепала куда-то в сторону лягушка.
— Я боялась, как бы нам не наступить на нее, — сказала Дебора.
Молча они стояли рядом; он чувствовал легкое прикосновение ее плеча, он слышал ее дыхание. Она была как лето, и она была как ветер, сильный и порывистый, который разрушит лето.
— Идем, милый, — сказала она, и они пошли дальше.
Они сидели на скамье перед домом Стэна. Дверь была открыта, и в промежутках между редкими репликами Маркэнду было слышно, как шевелится во сне Клара. Луны не было, но на небе мерцали звезды. Ветер усилился, ночь была беспокойная и бурная под неподвижными звездами.
Стэн сказал:
— Сегодня мне приходит на ум океан. Никто из вас не переезжал океана. С берега его не узнаешь — нужно, чтоб он был кругом. Я стою на палубе. Вверху звезды… тихие. А внизу я… тоже тихий. А посередине все движется. Тело мое движется, вода движется, ревет ночной ветер. Вот потому звезды и кажутся близкими, что во всем мире только и есть тихого, что они да твоя душа.
— Стэн, милый, — сказала его жена, — расскажи им, как ты спорил с Филипом.
— Ладно, расскажу. Фил Двеллинг — это старший брат Кристины, очень богатый фермер.
— Ну уж и очень богатый.
— Что ж, у него в Мельвилле дом, и он там живет почти круглый год на доходы с фермы. И тратит деньги на свою газету и на митинги. Хороший человек. Все придумывает, как одолеть богатых банкиров.
— Брось об этом, Стэн. Ты им расскажи — знаешь, про что…
— Ну ладно, ладно! Кристина очень любит эту историю, уж я не знаю почему. — (Она уже смеялась.) — Ей кажется, что это очень веселая шутка. Но это вовсе не шутка. Ну вот. Однажды вечером собралась компания на пикник. Дело было в начале сентября, в такой же вот вечер, как сейчас. Ветер дул даже еще сильнее, в прериях он всегда сильнее. Лежим мы все на возу с сеном, и я спрашиваю Фила: «Как ты думаешь, Фил, почему ветром но сдувает звезды с неба? На чем они держатся?» Фил отвечает серьезно: «Ветер ведь дует самое большее на милю в вышину. А звезды от нас за миллионы миль». — «А-а, — говорю я, — но если звезды так далеко, как же мы их видим своими глазами?» Фил отвечает: «Очень просто. Звезды испускают волны света. Мы видим эти волны, когда они доходят до нас». — «А-а, — говорю я, — волны света… Но они пересекают ветер, чтоб до нас дойти». — «Ясное дело», — говорит Фил. «Как же тогда выходит, — говорю я, — что ветер не сдувает эти волны?» — «Потому что они совсем другие. — Тут Фил начинает злиться. — Ветер не может коснуться их». — «А кто же может коснуться их?» — говорю я. «Никто и ничто не может коснуться световых волн!» — рычит он. «А как же тогда наши глаза касаются их?» — спрашиваю я кротко.
Кристина звонко хохочет.
— Надо было вам это послушать. Всю дорогу они так спорили. Стэн до того взбесил Фила своими глупостями, что с бедным Филом чуть не случился припадок.
— Хороший человек Фил, — сказал Стэн, — но ничего не понимает. Ничего! Что называется — практический ум.
— Он-то думает, что только такие все понимают.
— Фил Двеллинг куда умнее меня. Посмотрите на него: он богатый человек. Посмотрите на меня: я бедный человек. Но он ошибается. Все американцы ошибаются. Все вы видите только факты, а факты ничего не значат.
— Что вы хотите сказать? — послышался приглушенный голос Деборы.
Трубка Стэна вспыхнула в темноте: он сделал глубокую затяжку.
— Хорошо, давайте объясню. Вы берете кучу фактов: лошадь, пятидолларовая бумажка, гитара, нарядное платьице для Клары, фунт вырезки для Дэви… звезда… автомобиль Фила… мысль. Вы, американцы, все это называете фактами. Вы говорите так: мы изучаем каждый факт в отдельности и все о них узнаем. Ну что ж, вы так и поступаете — и ничего не узнаете. Они существуют вовсе не в отдельности. Они все связаны вместе. Если это раз навсегда не запомнить, можете изучать свои факты до самой смерти, и все равно ничего не будете знать.
— Вот человек, который знает бога, — послышался во тьме голос Деборы.
— Бога! — вскричал Стэн. — К черту бога! Бог принадлежит священникам. Видал я в Польше, чего стоит ваш бог!..
— Вы человек, который знает бога, — повторила Дебора тем же ровным голосом. — При чем здесь священники или ваши собственные слова?
— Стэн, — сказала Кристина, — принес бы ты вина.
Поляк пошел к темному сараю и зажег фонарь.
— Кажется, что мы далеко-далеко от Клирдена, — произнес Маркэнд. И тотчас же в тишине Клирден обступил его. В колеблющемся свете фонаря он увидел худое лицо Стэна, покосившуюся крышу на фоне мерцающего неба. Он услышал, как воет ветер под звездами, неподвижными и далекими. Ему захотелось сказать: «Кристина! Что нам делать здесь? Вернемся, Кристина, вы — к своему брату, я — к своей жене». Стэн принес вина…
Лето еще боролось. В начале сентября выпадали дни, когда солнце осушало холмы своим пламенем, и в сверкающем воздухе тучей носились насекомые. Но земля продолжала свой путь, осень пятнами ложилась на ее зеленые плечи, уходившие от солнца, и все дольше задерживалась на ее лице ночная тень. Маркэнд склонялся перед закатом года, как перед видением своей судьбы. И он подходил к закату. Как и багровые мерцающие холмы, он попал в безвыходный круг обреченности.
Перемена совершилась не сразу, она была незаметна, как движение земли, уходящей от солнца. Он попытался написать Элен — и не смог. Многое нужно было сказать — и в то же время нечего. Он не мог выразить на бумаге свои чувства, свои мысли о растущей в чреве Элен частице его плоти.
Дебора сказала ему как-то, что Гарольд ни разу с той последней их встречи не приезжал домой.
— Что с ним?
Она не ответила.
— Что в городе?
— Я покупаю, что мне нужно, — сказала она, — и возвращаюсь домой.
— Дебора, но правильно ли это, справедливо ли это — держать Гарольда вдали от вас?
— Гарольд вернется ко мне. Он снова поймет, что я нужна ему, и вернется.
— А тем временем?..
— Дэвид! Вы хуже Гарольда. Такой же ребенок.
Ему нечего было ответить, он перестал задавать вопросы. — Я во власти этой странной женщины. Странной? Но она не более странная теперь, чем все эти пять месяцев.
Осень пробивалась сквозь землю, наступая на лето, с каждой ночью она отвоевывала все больше и больше: холодила почву, сушила листья и корни, дыханием бурь обвевала поля. Но лето боролось.
Однажды, когда весь день стояло жаркое солнце и в неподвижном воздухе пахло сосновой хвоей, Маркэнд, возвращаясь из леса, зашел на ферму у каменоломни. Кристина встретила его с побелевшим от страха лицом.
— Вы видели Стэна? Он вас нашел? — Она перевела глаза на дорогу: — Вот он идет, — и в них появилась успокоенность: у каменоломни она увидала мужа, торопливо идущего к дому.
Не садясь, они молча дожидались Стэна. В углу, перед маленьким столиком, который сделал ей Маркэнд, за чашкой молока с хлебом сидела Клара. На сыром полу, у блюдца молока с хлебом свернулась ее любимица, черная кошечка. Маркэнд ощутил свое присутствие в комнате и присутствие этих трех чужих жизней. Стэн порывисто распахнул дверь. Он тихо притворил ее за собой и тяжело прислонился к ней.
— Слава богу, что я нашел вас, — сказал он, задыхаясь. — Вы должны уехать.
Маркэнд машинально сел и услышал свой голос:
— Что случилось?
— Иди, родной, сядь. — Кристина принесла мужу стул.
— Я работал у Дейла. Там не знают, что я ваш друг. И слава богу, что не знают. Молодой Гарри Дейл вдруг говорит мне: «Ну, Стэн, надеюсь, вы сегодня вечером с нами?» — «Понятно», — отвечаю я, не зная, о чем речь, а сам удивляюсь — обычно они меня никуда с собой не зовут. «Так не забудьте, — говорит он, — мы собираемся в девять у дверей почты. Да возьмите винтовку. Это только так, чтобы попугать его. Стрелять строго-настрого запрещено». Тут я быстро соображаю и еще задаю несколько окольных вопросов. И скоро я все узнал, а он ничего и не подозревает. Дэвид! Чуть ли не весь город собирается сегодня вечером выгонять вас из Клирдена. Если вы будете сопротивляться, вас вымажут дегтем и вываляют в перьях. Затеяли все дело мистер Лоусон и мистер Дейган. После завтрака я притворился, будто заболел. Ушел с работы. Забежал сперва к миссис Гор, сказал, чтобы она не выходила из дому. Если они придут и увидят ее у вас, они совсем взбесятся. Потом пошел к вам — не застал, хотел дождаться. Чуть с ума не сошел. Побежал сюда, потом обратно. Дэви, вам нельзя идти домой. Они говорили — в девять, но они могут передумать и прийти раньше.
Маркэнд встал, и Кристина подошла к нему:
— Что вы думаете делать, Дэви?
— Я сам не знаю, что буду делать.
— Знаете, что? Почему бы вам не поехать в Канзас, к моему брату? Он очень хороший человек.
— Кристина, почему вы не советуете мне ехать домой?
— Я знаю вас. Вы уехали из дому, потому что у вас на то была причина. Вы вернетесь не тогда, когда вас заставят, но тогда, когда вы будете готовы вернуться.
— Ясно одно: вам надо уехать, — сказал Стэн. — Разговаривать некогда.
Маркэнд пристально всматривался в Кристину.
— Если я поеду в Канзас, что мне сказать вашему брату?
— Расскажите ему про Стэна! — воскликнула она.
Поляк подошел и встал между ними.
— Как тебе по стыдно? — крикнул он жене. — Друг наш в опасности, может быть, ему грозит смерть. А ты думаешь обо мне. Черт со мной и с твоим братом! Уходите, Дэви. Они узнают, что мы друзья, и придут сюда за вами.
— Еще нет девяти, Стэн. Я сейчас уйду. Кристина, я понял.
Он протянул ей руку, но она обняла его за шею и поцеловала. Мужчины стиснули друг другу руки.
— Может быть, увидимся еще, — сказал поляк, — а может, и нет. Я хочу вам сказать, Дэви, вы были настоящим другом. Нам с вами было… очень хорошо.
Клара весело отозвалась из-за своего столика:
— До свидания, Дэви.
Он вошел в ее совсем иной мир, засмеялся и поцеловал ее.
— До свидания, Клара.
— Домой не ходите, — сказал Стэн. — Опасно.
— Но как же быть? Я ведь должен собрать свои вещи.
— Хорошо. Тогда я пойду с вами.
— Слушайте, старина; если вы только попробуете, я вам голову расшибу.
— Вам может понадобиться помощь.
— Это уж моя забота. Вы оставайтесь здесь и оберегайте Кристину и Клару.
— Если он хочет проводить вас, чтобы быть спокойным, — сказала Кристина, — пусть идет.
— Вот что. Они сказали, что придут в девять. В таких случаях не собираются раньше времени.
Они стояли совсем рядом, глядя в глаза друг другу. Он взял женщину за левую руку, мужчину — за правую. Минуту они стояли так, молча, потом расстались.
Маркэнд вошел в свою кухню и сел на стул. Внутреннее напряжение заставило его встать и зашагать по комнате. Дебора не придет, ее обычный час давно миновал, надвигается ночь. Что она делала, когда Стэн пришел сказать ей? Что она делает сейчас? — Вместе ли мы сейчас? Слиты ли наши жизни? — Думает ли она о том, что он собирается предпринять? — Она уже знает что.
Он набил трубку. — Моя рука не дрожит. Мое тело уже знает, что делать: ему нечего дрожать. — Он сел. — Дождусь их здесь. Не побегу.
Табак был безвкусный и плохо тянулся. Он отложил трубку. Становилось темно. — Как только совсем стемнеет, я зажгу лампы. Устрою им блестящую встречу.
Через какое-то время он вдруг заметил, что сидит в кресле, тихо покачиваясь, а напряжение в его теле исчезло. — Я сижу в качалке своей матери. Странно, с того первого вечера я ни разу не садился в нее. — Он видит себя в доме, где прошло его детство. Больше четырех месяцев прожил он здесь, и за это время разлилось и пошло на убыль лето. Он глубоко вжился в свой дом. Он устал, как после долгого, путешествия. Теперь уснуть крепко и надолго. Ничто не гонит вперед. Бремя сброшено с плеч, все откровения постигнуты. Он знает их до того, как они оформятся в слова. Но сейчас не надо слов. Спать.
Голова его клонится на грудь, ночь густым сумраком наполняет комнату, в ушах у него стучит:
— Не спать. Ты не можешь уснуть.
Твой жребий не так легок.
Детский голод смутил тебя.
Смерть и рожденье ожидают тебя… — голос его матери, низкий, выразительный.
Резко мотнув головой, Дэвид Маркэнд пробуждается и видит не себя, не кресло своей матери, в котором он сидит, но Клирден. Из домов, затерявшихся на склоне горы, выходят мужчины и женщины, которые весь свой век жили, лишенные воздуха, и собираются вместе, чтобы решить его участь; посовещавшись, они, не размыкая пересохших губ, бросают ему в лицо: «Ты не наш. Уходи!» Он видит их приближение. — Ну, пусть попробуют прогнать меня. — Маркэнд чувствует себя здоровым и сильным. Он одолеет их.
— Пусть придут! — кричит он и мерит шагами кухню.
Он презирал их. Ему виделось, как он сворачивает челюсти вожакам толпы, направляет удары кулака в их глаза и скулы. Потом он уничтожает их словами. Они съеживаются, отступают. — Пусть придут, негодяи!
Он перестал видеть себя. Снова в нем поднялось ощущение близости темной комнаты, посреди которой тело его ждет… ждет. Он зажигает свечу. Довольно одной. — И садится на стул с высокой прямой спинкой.
— Ты дурак, — говорит он вслух. — Ненависть и страх свели тебя с ума. Ты не видишь, что есть и что _будет_. Может быть, тебе и удастся нанести несколько ударов, прежде чем толпа опрокинет тебя. Твои громкие слова обращены будут к их каблукам, разбивающим в кровь твой рот. Они взбешены. Они так же взбешены, как и ты… и так же оскорблены…
Клирден: заброшенный и заглохший. Зачем ты приехал сюда? Ты вторгся в их жизнь, в их плоть, в их предрассудки… Кто тут может рассудить? Ты задел их: твоя молчаливость, твоя странная манера держаться в стороне. Ты ищешь справедливости? Они не понимают твоих отношений с Деборой. А ты сам? Гарольд оскорблен. _Кто первый оскорбил его?_ Пойми их, Дэвид. Сумей понять… Ну, куда же девалась твоя ненависть?
Остается страх.
Глубокий источник, темный и чистый. Страх. — Ты не можешь спорить с ними, ты их ни в чем не убедишь, по _ты можешь бежать_.
Он ребенок; все мысли его сошлись на единственном выходе, который навязывается сам собой. — Ты в опасности? Толпа, которую ты бессилен побороть или уговорить, угрожает тебе? _Беги_!
Со свечой в руке он бегом поднимается по лестнице, торопливо укладывает чемодан… покидает дом.
Ночь тревожна. На западе зажглись звезды, и небо все еще чуть пламенеет. С востока поднимается сильный ветер. Он вздымает тяжелую гряду туч над окраиной Клирдена.
Маркэнд идет навстречу ветру. Ветер доносит до него шум голосов, звук шагов.
Он прячется за шпалерой деревьев, окаймляющих дорогу. Густая толпа, человек сорок, проходит совсем близко от него, размахивая фонарями, обмениваясь отрывистыми словами. Пока они идут так мимо него, Маркэнд не чувствует к ним ненависти. Они не люди; они лишь функция необузданного желания, и они — часть его жизни. Его тянет помочь им, отдать им себя, чтобы удовлетворить их желание.
Они уходят вверх по дороге, идут искать его в доме. Маркэнд чувствует, что страх покинул его, что там, где он гнездился, во тьме, окутавшей его душу, вдруг воссиял свет. — Дай мне понять, — молится он неведомой Силе, связывающей его с этими людьми, — дай мне узнать, чем я навлек на себя их ненависть, чем мне привлечь их любовь. Потому что мы не оторваны друг от друга; Отчужденность между нами — ложь, и каждый из нас это понимает.
Поникший, понурив голову, как ребенок, ощутивший свою беспомощность и слабость, Маркэнд выходит на дорогу и идет к дому Деборы.
Толпа, увидев, что в окнах дома темно, выламывает дверь, бьет стекла, посуду, мебель. Размахивая фонарями, люди собираются снова в саду.
— Он спрятался у своей бабы!
— Пошли туда!
— Нет! — взвизгивает Гарольд Гор. — Вы обещали! Вы обещали! Его там нет! Я только что был там! Неужели я стал бы прятать этого выродка?
Толпа мечется по саду, темная разбушевавшаяся масса.
— Поляк! — раздается чей-то хриплый голос. — Они друзья! Бьюсь об заклад, он у поляка.
Толпа вытягивается, извивается вдоль дороги, змеей скользит к каменоломням.
Перед домом, закрыв собой дверь, стоит Кристина. В доме темно, но ее высокая фигура светлеет в темноте.
— У меня в руках заряженное ружье, слышите? Первому, кто сделает шаг вперед, я всажу весь заряд в голову.
— Давай нам Маркэнда!
— Его здесь нет.
— А вот мы поищем!
— Будь я проклята, если вы посмеете!
— Где польский ублюдок?.. Ты сама шлюха!.. Давай сюда проклятого поляка!..
— Убирайтесь отсюда сейчас же! — кричит она. — Не то я выстрелю! Еще одно слово из ваших грязных глоток — и, клянусь богом, я стреляю!
— Оставьте ее в покое, ребята, — скомандовал Лоусон. — Она добрая американка, хоть и вышла замуж за полячишку.
Прежде чем Маркэнд успел дотронуться до двери Деборы, она сама открыла ему.
— Дэвид? Проходите в сад и ждите меня. В лесу есть старая заброшенная тропинка, она выходит на уотертаунскую дорогу. Ждите меня.
Он стоял в саду Деборы и смотрел, как ветер гнал с востока громадную гряду туч. Рой за роем гасли звезды. Становилось холоднее. Он оглянулся на запад, где были его дом и каменоломни. Там звездный свет еще опоясывал небо. Но ветер дул в том направлении, скоро и там все затянется тучами. Он не мог слышать, что делается в его доме, потому что ветер относил звуки в обратную сторону. Дебора с маленьким баульчиком в руке вышла в сад. Не обменявшись ни словом, они вместе пошли навстречу черным деревьям.