застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт.
Еще не верю. Не знаю, что сказать. С плеч сваливается обреченность, и вдруг становится так легко, будто только что народился. Одно ясно: мы вырвались, мы еще можем быть людьми. Навстречу сплошной зеленью наплывает тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат опьяняет, не могу наглотаться. Какая в нем живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?..
Еще плывем, плывем потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несет наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью...
Теперь мы чувствуем -- цель близка. Никогда я еще не испытывал такой чистой радости. К ней примешивается чувство гордости за спутников. Они прикованы к плоту, но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачной щели. Бывают минуты, когда самая сложная обстановка внезапно открывается перед нами в совершенно ясной форме, -- такое состояние у меня сейчас. Нет, не напрасны были наши усилия!..
Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему.
-- Дым! -- выпаливает он.
-- Где дым?
-- Снизу тянет.
Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо. Но дыма не вижу.
Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать веревку.
-- Проклятье!.. -- И он со стоном валится.
Я подсаживаюсь к нему.
-- Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу -- развяжу.
-- Какой вы жестокий! -- и он отворачивается от меня.
-- Да, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи.
Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывем, на самом же деле мы не плывем, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее, что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым!
-- Люди близко, лю-у-ди-и! -- кричу я, а сам еще боюсь радоваться.
Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз -- ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо...
Дым был виден далеко левее от реки. Неужели пронесет?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но он зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Еще и еще.
Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю еще, и опять слышится ответный звук.
У Маи не хватает для нас скорости. Вот-вот долину накроет ночь.
До отрога остается с километр. Река, спрямив свой бег, несется к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние... Еще неуловимое мгновение. Но тут нас щадит поток -- проносит к тиховодине за скалу.
Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Вижу, слева на пологом берегу палатки, костер. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат.
Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, восторг мгновенно исчез. Связанный веревками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом -- произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости.
Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова.
-- Что же мы стоим, ловите!
Двое рабочих бросились к нам вплавь. Я подал им конец причальной веревки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу...
Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под теплым небом, горячий шепот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи.
-- Развяжите! -- со стоном вырывается у Трофима.
Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом.
О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами.
Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, -в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти!
Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком.
Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта еще, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену!
Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте "накрыт стол" с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зеленый лук... В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно.
-- Давно вы здесь? -- спрашиваю я Хетагурова,
-- Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем...
-- Ничего, все наладится. Мы пережили свою смерть, -- это самое главное.
Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришел ее час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать.
-- Кирилл! -- обращаюсь к Лебедеву. -- Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать.
-- А ужинать? -- спрашивает Хетагуров.
-- Это после, все -- после, когда мы придем в себя.
-- Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами?
-- Что случилось... Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь.
Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок.
-- Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною,
Он не удивился.
Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь все к твоим услугам... Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера.
В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор.
С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушник в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою.
Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух:
-- Приключится же этакая чертовщина!.. -- и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет.
Филька Долгих -- щупленький, с быстрыми птичьими глазами, -- сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить ее, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову.
У забытого всеми "стола" Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрущей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает все ближе и ближе.
-- Кучумка, нельзя при людях! -- ласково окликает его Филька.
Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать все сызнова.
Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука -- предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке.
Голос Хетагурова слабеет...
Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощенный разум. Я еще далек от экспедиционных дел, от суеты житейской. Но пережитое уже отступает в прошлое, боль смягчается. Знаю, слово "Мая" мы долго будем произносить с гордостью, преклоняясь перед непримиримой первобытностью реки.