тите меня определить, -- перебивает он меня.
-- Надо серьезно подумать.
-- Не будет этого. Нина скоро приедет, а я в доме умалишенных. Хороша встреча!
-- Успокойся. Баня не для этих разговоров, поговорим в другом месте.
-- Я остаюсь здесь и не должен болеть, -- решительно заявил Трофим.
-- Хочешь лечиться внушением?
Он молчит, окатывает себя из ведра водою, демонстративно выбирается из "бани".
Я встревожен нашим разговором. Трофим добровольно не полетит в Хабаровск, но и насильно отправлять его нельзя. Какой же выход?
Мы с Трофимом принесли на стоянку душистых еловых веток, чтобы помягче было на камнях сидеть. Садимся в круг и принимаемся за еду. Аппетит у нас -дай бог каждому! На первое уха из свежих ленков. Нет, вру: начале выпили по сто граммов спирта за встречу. Затем занялись ухою. Сервировка у нас вполне соответствует обстановке: лист березовой коры служит блюдом, на котором горой сложены отварные куски рыбы; эмалированные кружки, из которых пили спирт, -- тарелками, а вместо вилок -- собственные пальцы. Но как соблазнительно все едят!
После завтрака я забираюсь от комаров под тюлевый полог. Хочу сделать заключительную запись в дневнике. Вот когда я почувствовал, как дорога мне эта, изрядно потрепанная тетрадь в бесцветном коленкоровом переплете, мятые страницы, исписанные торопливым почерком. Знаю, время приглушит остроту событий, память многое утеряет под тяжестью новых впечатлений, но дневник навсегда сохранит всю свежесть, весь аромат этих бурных дней, когда мы испытывали свои чувства друг к другу, когда личная жизнь отступала перед долгом. С каким волнением я спустя год раскрою тетрадь и придирчиво пробегу глазами по ее страницам! Снова воскреснут передо мною угрожающие откосы заплесневевших скал, дикие застенки Маи, силуэт снежного барана в поднебесной высоте, освещенной фосфорическим светом луны, камень на роковом перекате, печальный крик чайки, предупреждающей об опасности, и Трофим, связанный мокрыми концами веревки, брошенный на сучковатые бревна плота...
Последний раз оттачиваю огрызок карандаша, привязанный к тетради, сосредоточиваю свои мысли на заключительной записи.
В памяти сразу возникают старики с их печальной судьбою. При мысли, что мы вне опасности, окружены заботой друзей, уютом и нас не терзают муки голода, -- становится не по себе. Выберутся ли проводники из этих пустырей, и, если они унесли с собою обиду на нас, -- сумеем ли мы когда-нибудь оправдаться перед ними?
Теперь можно подвести итог нашему путешествию.
Мая, несмотря на свой буйный нрав, не может служить препятствием для проведения здесь необходимых работ. Но люди, попавшие на реку, должны соблюдать осторожность и уметь уважать опасность. Слабого человека она может напугать своею дикостью, высоченными береговыми скалами, свирепым ревом. Но к этому можно привыкнуть. Мы здесь новички, и Мая серьезно занималась нами. Это позволит теперь найти более правильное решение на будущее. Мы твердо знаем, что по Мае порогов нет, что на плоту и на долбленке рисково спускаться по ней в малую воду, зато в половодье, когда река превращается в мощный поток, вас пронесет без аварии. Конечно, при наличии хорошего кормовщика.
Организовывать работы на Мае можно только снизу по реке, передвигаясь на долбленках. Это потребует от людей много физических усилий, особенно от шестовиков, которым придется гнать против течения груженые лодки. При таком способе передвижения всегда имеется возможность заранее осмотреть перекат, обойти препятствие и на быстрине поднять долбленку на веревке. В этом случае меньше риска и больше уверенности.
Поскольку сами работы будут проводиться на водораздельных линиях хребтов, подразделениям выделим оленей для заброски грузов от реки.
Если мне еще раз представится случай проплыть по этой своенравной реке я непременно воспользуюсь им, но отправлюсь на резиновой лодке с брезентовым чехлом. Думаю, пройти на ней можно при любом уровне воды в реке.
Итак, Мая открыта для дальнейших исследований!
Я выбираюсь из-под полога, пора собираться в путь. Трофим сидит на спальном мешке у ног Василия Николаевича, косит упрямые глаза. Ничего не замечает, дикий, недоступный. Кажется, только дотронься до него, только окликни, как он взорвется. Нет, Трофим не уедет отсюда. Как ошибаешься ты, мой бедный друг, что одним внушением можно избавиться от такой болезни!
Рядом с Василием Николаевичем Лебедев пишет письмо своей жене. Вот он поднял голову, и тотчас его поймал взгляд больного.
-- Кирилл, мы давно с тобою вместе, скажи хоть ты, отрежут мне ноги?
-- Ты уж слишком. Все останется при тебе, вот увидишь. Домой явишься как огурчик.
-- Кому я теперь нужен -- калека. -- И опять в его голосе безнадежность, тоска по жизни. -- Разве на лыжах плохо я ходил, -продолжает Василий. -- Помнишь, Кирилл, как мы на Подкаменной Тунгуске медведя гнали с тобой по снегу? Только что я из чашечки высунулся, а он поверни на меня. На задки! Здоровущий, сатана, да злой. Вижу, сворачивать поздно. Наплываю на него, винтовку выбросил вперед, да осеклась она. Оробел тут и я, а медведь как фыркнет, всего меня захаркал, лапой замахнулся, хотел заграбастать, да ты вовремя пулю пустил... Теперь уж больше такого не будет...
Я не могу слышать его голоса, видеть его беспредельной тески по ушедшему времени. Как тяжело ему расставаться с нами, с тайгою, где прошла добрая половина его жизни. Какими словами вселить в него веру в то, что все обойдется хорошо? Но обойдется ли? И от этой мысли во мне все леденеет.
Лебедеву тоже больно слушать его слова. Он отрывается от письма.
-- Послушай, Василий, -- говорит он деловито. -- Вернешься домой из больницы, посади мне новую сплавную сеть.
-- Ты думаешь, я смогу работать? -- и в его голосе появляется какая-то надежда.
-- Ряж сплетешь сам, ячею делай покрупнее, высоту сети пускай с метр, думаю, хватит.
-- Конечно, хватит. А дель и грузила у тебя припасены?
-- Все лежит дома у Нюры.
-- Сеть-то тебе понадобится нынче, да успею ли я скоро вернуться из больницы?
-- Там тебя не задержат, а дома поторопишься, -- и Кирилл начинает укладывать его с такой нежной заботой, что ему удается совершить чудо, утешить больного. Василий Николаевич вдруг смолкает, успокаивается и, обнадеженный, засыпает.
Шальная туча заслонила солнце. С неба упал на тайгу журавлиный крик. Вот и осень пришла, не задержалась. Взглянул на голец и удивился: вершины уже политы пурпуром, уже пылают по косогорам осенние костры. Но долина еще утопает в яркой зелени тайги.
Осень здесь обычно короткая. Незаметно отлетят птицы, притихнут реки, оголятся леса и нагрянут холода. Зима часто приходит внезапно вместе со свирепыми буранами, и надолго, больше чем на полгода, скует землю лютая стужа. Чувствуется, скоро наступит этот перелом в природе, а работы у нас здесь еще много, слишком много...
-- Чайку не хотите? -- спрашивает Трофим и вдруг вскакивает, настораживается.
-- Копалуха!.. -- говорит он таинственным шепотом.
"Ко-ко-ко-коо-коо..." -- доносится ясно из чащи.
Трофим бросается в палатку, шарит в вещах, достает мелкокалиберку, долго ищет по карманам патрончики. В глазах азарт, второпях не может зарядить винтовку, а из лесу доносится четко:
"Ко-ко-коо-коо..."
Трофим скачет на звук, спотыкается о колоду, на кого-то чертыхается. Давно я не видел его в такой горячке.
-- Стой, не стреляй, своих не узнаешь! -- и я вижу, как перед Трофимом из-за ольхового куста поднимается Филька. Морда довольная, будто только что кринку сметаны съел.
-- Это ты, дьявол, кричал?
-- Троша, не сердись, в наш век всему есть оправдание! Вот послушай, -Филька усаживается на валежине, прикрытой густым мхом, предлагает рядом место Трофиму и начинает рассказывать.
Слова он выпаливает с каким-то треском, беспрерывно жестикулирует руками, как бы стараясь восполнить ими то, что не может выразить языком. Одновременно ему помогают и глаза, и брови, он гримасничает, то вскакивает и начинает наглядно изображать какую-то сценку, то тычет себя в грудь кулаком. Словом, Филька весь, как есть весь, участвует в рассказе, где, чаще всего, герой он сам.
Вот он любовно кладет свою руку на плечо Трофима.
-- Я хотел тебя, Троша, поманежить. Побегал бы ты по чаще, поискал бы копалуху, да побоялся, как бы по мягкому месту свинцом не угадал. Вчера меня за такие дела чуть-чуть не столкнули в пропасть. Стою на скале, вас караулю, орешки стланиковые пощелкиваю, а наши все сидят на берегу, насупились, как сычи перед непогодой, ждут, когда я пальну из ружья, знак подам, что вы плывете. Дай-ка, думаю, развеселю их малость. Разрядил винтовку, приложил конец к губам и заревел по-изюбриному. Вот уж они всполошились! Хетагуров кинулся в палатку за пистолетом. Кирилл Родионович схватил карабин, в лодку, второпях чуть было не утоп. Кое-как переплыл -- и давай скрадывать... Мне-то хорошо видно сверху, как он вышагивает, словно гусь, на цыпочках, глаза по сторонам пялит или вытянет шею, прислушивается. Чудно смотреть со стороны, страсть люблю!.. Вижу, он уже близко. Приложил я к губам ствол, потянул к себе воздух, ан не ту ноту взял, сфальшивил, ну и сорвалась песня. Родионыч сразу смекнул, в чем дело, бежит ко мне, ружьем грозится. Ну, думаю, Филька, конец тебе, добаловался. Стопчет, и пойдешь турманом в пропасть. Да хорошо, не растерялся -- давай стрелять в воздух, а сам кричу: плывут, плывут! Тот сразу размяк, остыл. "Ну, черт желтопузый, -- говорит он -- твое счастье, а то бы уже бултыхался в Мае!" А меня, веришь, смех распирает. Где плывут, -спрашивает Родионыч и конкретно хватает меня одной рукой за чуб, а другой за сиденье. -- Показывай, где плывут?! -- У меня мозга сразу не сработала, не знаю, что соврать. И вдруг от вас выстрел. Тут я ожил, попросил повежливее со мной обращаться.
Спускаемся мы со скалы к реке, я и говорю ему: пусть Хетагуров не охотник, сгоряча бросился, а ты, Родионыч, чего махнул через реку, неужто поверил, что в августе может реветь изюбр?