Смерть пчеловода — страница 4 из 17

Я долго сидел и смотрел на письмо, пощупал его, прикинул толщину и тяжесть, в конце концов на кухне стало совсем холодно, потому что камин погас, дрова прогорели. Когда я поднял взгляд, уже смеркалось. День клонился к вечеру, обыкновенный февральский день, когда к четырем уже начинает темнеть.

Я встал, не спеша вышел во двор, принес дров и опять разжег камин.

Письмо я использовал для растопки.

(Желтый блокнот, I:8)

2Супружество

…на эту тему я еще могу рассказать весьма любопытную историю одной встречи. Есть в нашей округе некая довольно молодая дама или барышня, миловидная, с изящной фигурой. Вблизи я ее никогда не видел, как правило, нас разделяло метров пятьдесят, и она всегда казалась мне красивой. На удивление свежий цвет лица, большие темные, прямо-таки черные глаза, стройная белая шея.

И во мне, как всегда, ожила нежная, очень приятная мысль: не влюбиться ли? Однако видел я ее только на органных концертах в вестер-волской церкви, и больше нигде, после развода я вообще видел не очень-то много людей, разве что на работе.

В конце концов мне все-таки захотелось выяснить, справедливо ли то представление, какое я о ней составил, и для этого подвернулся очень удобный случай. В перерыве концерта Чёпингского квартета я подошел к ней в церковном притворе и поздоровался.

Ни плана, ни особенного замысла у меня не было, я просто хотел услышать, что она скажет. Стало быть, мы обменялись несколькими совершенно нейтральными, вежливыми фразами, я уже собрался назвать себя, но посмотрел на нее по-настоящему — и предпочел промолчать.

Я увидел у нее на лице какую-то противную сыпь — не то мелкие прыщики, не то угри, словно от какой-то странной кожной болезни, — и мысли мои незамедлительно пошли в другом направлении. Тем не менее я продолжил разговор, и она отвечала, весьма легким и приятно-учтивым тоном. И сказать по правде, очень может быть, что я выбрал для знакомства один из тех досадных и неподходящих дней, когда секс под запретом; ведь в нашей округе она вообще-то считается весьма красивой.

Однако же эта встреча принесла мне известное облегчение. Избавила от начавшегося было не вполне приятного беспокойства. И скверной привычки привязываться к всевозможным объектам, привлекающим к себе беспокойное внимание.


И тут вполне естественно напрашивается вопрос: когда мы любим или, точнее, влюбляемся, то во что же именно мы влюбляемся?

Любим ли мы представление о человеке или самого человека?

Может быть, мы способны общаться лишь с собственными представлениями? Может быть, мы и любим все время лишь собственные наши представления?


Любовь и географическое расстояние. Когда человек, которого любишь, садится на поезд и уезжает прочь, порой совершенно отчетливо испытываешь что-то вроде облегчения. Уходишь от реальности, можешь вновь спокойно общаться с представлением.

На каком максимальном расстоянии можно вообще любить человека? Девушка, которую я очень любил в школьные годы, ее звали Моника, уехала в Калифорнию. Много лет мы переписывались, но мало-помалу переписка, конечно, сошла на нет.

Существовала ли Моника (для меня) в ту пору? Или я давным-давно общался с представлением?

На каком максимальном расстоянии можно вообще любить человека? На расстоянии ста миль? Двух с половиной? Моя давнишняя мечта — завести любовницу в Скультуне. Замечательное расстояние, ровно полчаса езды на машине. Летом, пожалуй, чуть поменьше, а в сильную гололедицу чуть побольше.

На каком максимальном расстоянии можно вообще любить человека?

Ответ: на расстоянии менее одного миллиметра. И анонимно.


Когда мы наконец решили развестись и Маргарет уже начала прикидывать, как бы ей заполучить в Вестеросе жилье, произошло нечто странное. Мы ходили по квартире, рассматривали вещи, обсуждали, какие книги возьмет она, какие я, где она купила это или то, забрать ли ей с собой старый шкаф с подъемной дверцей.

Мы оба пришли в отличное настроение, прямо-таки развеселились. Шугали и разговаривали так, как не разговаривали уже года два с лишним, оба вздохнули с облегчением и сами немало удивились, сколь реальны мы друг для друга.

Нам было уже незачем общаться через представления.

(Голубой блокнот, I:1)

* * *

…в феврале то ли 1968, то ли 1969 года меня выбрали — я так и не понял толком почему — кандидатом в члены правления Шведского объединения биологов. Годовое собрание состоялось в Коммунальном центре в Сёдермальме[2], и, когда февральским вечером, часов около шести, я вышел оттуда, уже совсем стемнело. Жил я через дорогу, в гостинице «Мальмен», и, поскольку не мог придумать себе никакого путного занятия, решил прогуляться, несмотря на десятиградусный мороз.

Я зашагал вниз по Фолькунгагатан, прохожих на улице почти не попадалось, хотя был воскресный вечер, новолуние и кое-где, даже на мостовой, лежал тонкий снежок.

Дошел я до самой гавани, а затем направился вверх по Стигбергсгатан, в сторону Систа-Стювернс-Траппа, почти забытого квартала, который совершенно не менялся по крайней мере со времен Августа Стриндберга, — странный суровый город словно бы далеко-далеко на севере Скандинавии, красные деревянные домишки на склоне горы, деревянные лестницы, пахнущие деревом дома, названия улиц, напоминающие о Балтике, об эстонцах и финнах, город в городе, куда все приходило сверху: указы, налоги, армейские предписания замерзнуть в славянских болотах, буржуазные революции и те шли сверху.

Я порядком устал, просидев целый день в Коммунальном центре, в прокуренном помещении с плохой вентиляцией, дебаты по поводу бюджета Объединения шли довольно бестолково и долго, вдобавок я все время думал о другом, о чем именно — здесь для нас значения не имеет.

И на воздух я выбрался с одной-единственной мыслью в голове: пройтись вниз по Фолькунгагатан. Шел я совершенно машинально, надвинув на уши шапку из искусственного каракуля. Квартал за кварталом, в общем-то ни о чем не думая.

Когда я очутился у Стадсгордена, я вдруг поймал себя на том, что все-таки кое о чем думал: о моем стокгольмском детстве.

Зима, примерно восьмидесятые годы прошлого века, стужа, очень много снегу. Мы живем в низеньких деревянных домиках возле Карлбергского канала, он совершенно замерз, и после школы мы, дети, катаемся по льду на коньках, старомодных, с загнутыми вверх, точно кочерга, концами лезвий. Все необычайно ярко и отчетливо. Моя младшая сестренка тщетно старается прикрепить коньки к своим грубым ботинкам на пуговицах, и я помогаю ей стянуть ремешки. Мы скользим по каналу в лучах низкого солнца, скоро вечер. Несколько больших, пахнущих смолой паромов вмерзли в лед, мы забираемся на них и смотрим, чтó там есть, хоть это и запрещено. Видим несколько пивных бутылок, брошенных на палубе кем-то из грузчиков, бутылки и вправду старомодные, зеленого стекла, с длинными горлышками.

И вот однажды под вечер в кустах возле канала я нашел замерзший женский труп, над льдом видна только одна рука, эта молодая женщина утопилась осенью в канале, и теперь ее тело накрепко вмерзло в лед. Меня не пугает, что молодая женщина вмерзла в лед, это словно бы вполне естественно, только очень грустно, и мне очень ее жаль.

Но когда я прихожу домой и рассказываю о том, что увидел, поднимается жуткая кутерьма, все бегут на улицу, из города приезжает рабочий с длинными пилами, нам, детям, смотреть не разрешают…

И вот на этом месте истории я вдруг опомнился: ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ, У МЕНЯ ЖЕ НЕ БЫЛО НИКАКОГО СТОКГОЛЬМСКОГО ДЕТСТВА. Тем более в восьмидесятые годы прошлого века!

Человек впечатлительный сразу начал бы рассуждать о переселении душ и памяти прежней жизни. Но такие замысловатые объяснения, разумеется, ни к чему.

Просто подсознание, ненадолго предоставленное самому себе, начинает фантазировать. Создает себе некое тождество, приспосабливается к обстановке, услужливо порождает новые формы, чтобы заполнить внезапную пустоту, возникающую, когда мы забываем о повседневности.

По всей видимости, подсознание ничего так не страшится, как ощущения полного отсутствия тождества.

И потому оно услужливо сочиняло мне новую биографию!

(Голубой блокнот, II:4)

* * *

Шанс столкнуться с тем, что возымеет для нас значение, дается нам не однажды, а минимум раз двадцать, пока мы наконец не воспримем подсказку всерьез.

По крайней мере со мной всегда обстояло именно так.

А мы, пока есть возможность, уклоняемся.

Впервые я увидел Маргарет, должно быть, еще в реальном училище в Вестеросе. Я посещал пятилетнее училище, она — четырехлетнее. В четырехлетием учились главным образом дети из сельской местности, потому что им, понятно, было трудно годами ездить туда-сюда на автобусах и поездах и родители старались по возможности сократить срок обучения.

Те, что ездили в вестеросское училище из Сурахаммара, Хальстахаммара, Кольбека, Рюттерне и Стрёмхольма, были, пожалуй, чуть взрослее и чуть самостоятельнее нас, городских, и держались своей компанией, несколько особняком.

Тогдашняя Маргарет запомнилась мне худенькой, тихой, маленькой светловолосой девочкой, которая наверняка постоянно мерзла, ведь зимой она носила смешную вязаную шапку, натянутую глубоко на уши. Белокурые волосы можно было увидеть только в разгар весны.

С виду она казалась очень застенчивой.

В ту пору я интересовался совсем другой девочкой из ее класса, теннисисткой, с длинными темными волосами, большими глазами, уже развитой грудью и высоковатыми скулами, какие до смешного часто встречаются у уроженок Вестманланда. Имя ее я при всем желании вспомнить не в силах. Эта девочка и Маргарет дружили, во всяком случае, их часто видели вместе, совершенно непохожие, какими нередко и бывают подружки, одна — привлекательная, другая — вовсе невзрачная.