Я вышел раздетый, только в одном сюртуке, без фуражки, но холода не почувствовал, да и день был не особенно морозный, иначе я, конечно, замерз бы в пути. На дорогу я не пошел, но, миновав сад с его глубоким снегом, выбрался на берег и оттуда дальше в море. На льду снег был почему-то не так глубок, идти было легче, и уже скоро я оказался далеко от берега, в центре пустынного, ровного и белого пространства. Плакать я перестал, ни о чем не думал и только шел, с каждым шагом точно растворяясь в пустоте белой и безграничной глади. Ни дороги, ни следа ноги, ни темного пятна не было передо мною и вокруг меня; и когда я, начиная уставать и поддаваться холоду, приостанавливался на минуту и озирался кругом – всюду было то же пустынное, ровное, белое пространство, почти сама пустота, какою ее можно видеть только во сне. И скоро мое движение вперед приобрело все черты долгого и однообразного сна, покорной и безнадежной борьбы с неодолимым пространством; так, вероятно, грезят измученные оглохшие лошади к концу далекого пути и те особенные люди, что ходят из конца в конец земли и тягучим ритмом своих шагов гасят сознание жизни. Время от времени слой снега утолщался, ноги вязли в глубоких сугробах, и я останавливался, минуту смотрел вокруг и говорил:
– Какое горе! Какое несчастье!
Говорил я эти слова с таким выражением, как будто убеждал кого-то; и глаза мои, которыми я смотрел на бесконечную плоскую равнину, казались мне такими же белыми, мертвыми, ничего не отражающими, как снег. Но это было еще в начале пути, когда я что-нибудь говорил, – потом я совсем умолк и двигался и останавливался молча.
Долгое время холод совсем не был заметен, и голове и груди было даже приятно от острого ощущения воздуха, как бы отделявшего платье от тела, и просто, без боли и неприятного, стали неметь руки в локтях и ноги в коленах – трудно становилось сгибать их. Но я не думал и не понимал, что замерзаю, и все шел, внимательно разглядывая снег под ногами, – и снег был все один и тот же. И сколько я ни поднимал и ни опускал ногу, снег был все один и тот же. И наступила ли ночь действительно, или мрак шел изнутри меня, все вокруг меня начало медленно и тихо темнеть, из ровно белого превращаться в ровно серое, стало совсем не на что смотреть. А когда совсем не на что смотреть, то это слепота: я так тогда это и понял и дальше, не знаю сколько, шел уже слепой. Момента, когда я упал и началось беспамятство, я не помню.
Больше сказать мне нечего.
Как передавали потом, меня нашли на льду и спасли рыбаки: случайно я упал на их дороге. В больнице у меня отрезали несколько отмороженных пальцев на ногах, и еще месяца два или три я был чем-то болен, долго находился в беспамятстве. У Нордена умерла жена, и он прислал денег на мое лечение. Больше о нем я ничего не слыхал. Также не появлялся с той ночи он — и, я знаю, больше никогда не появится. Хотя, приди он теперь, я, может быть, встретил бы его с некоторым удовольствием.
Дело в том, что я почему-то умираю. Они все допрашивают меня, что со мной, и почему я молчу, и отчего я умираю, – и эти вопросы сейчас самое трудное для меня и тяжелое; я знаю, что они спрашивают от любви и хотят помочь мне, но я этих вопросов боюсь ужасно. Разве всегда знают люди, отчего они умирают? Мне нечего ответить, а они все спрашивают и мучают меня ужасно. Живу я сейчас с М. И. – товарищем, которому я писал, – он очень любезен и через неделю, в конце мая месяца, хочет везти меня куда-то в деревню. Это все хорошо, я ничего не возражаю, но не нужно все время спрашивать, не надо говорить так много. Как мне объяснить ему, что молчание есть естественное состояние человека, когда сам он настойчиво верит в какие-то слова, любит их ужасно.
Вчера вечером мы ездили на острова[92]. Там очень хорошо, было много гуляющих. Вышла в море, несмотря на ночь, какая-то яхта с очень белыми парусами и долго еще виднелась на горизонте.
Да, кажется, нужно еще добавить, что я не люблю ни Елены, ни госпожи Норден и совсем не думаю о них. Теперь все.
Б. Олшеври.Наследство Варвары Сидоровны. Что было и что казалось.Фантастический рассказ
Посвящается Е. А. Х.
Совершенно нежданно-негаданно я получил наследство. Положим, не от «американского» дядюшки, а от какой-то неведомой мне троюродной тетушки. Наследство было не миллион долларов, а все же довольно значительное: было именье с порядочным количеством земли, была усадьба и даже немного денег.
Введясь во владение и получив пять тысяч рублей наличными, я поехал «в свое имение». Намерение мое было в имении не засиживаться, а побывать в С. (имение лежало близ него) и затем, сделав небольшой круг по окрестности, вернуться обратно и тогда уже превратиться в помещика.
Ради компании я прихватил товарища по гимназии, Мишу Сидорова. Отправились.
В положенное время мы были на станции Колки в двух верстах от Веселого – так звалось мое новое имение.
Нам навстречу выехал приказчик или управляющий в довольно допотопной бричке, но на кормленных, хороших лошадях. Бричка на практике тоже оказалась неплохой.
Против всякого ожидания, имение оказалось в хорошем состоянии. Я знал, что количество земли достаточно, но не предполагал, что все это засеяно и эксплуатируется. Тетка по всем данным была хорошей хозяйкой.
Единственным существенным недостатком имения было то, что большой, богатый барский дом был совершенно запущен. Это при общем порядке и благоустройстве даже бросалось в глаза.
На мой вопрос, что за причина такой небрежности, управляющий, пыхтя и отводя глаза в сторону, доложил:
– Смею сказать, нечисто там, сударь!
– Я и сам вижу, что там должно быть нечисто, и даже очень. Но почему же это?
– Вы не так меня поняли, – возразил управляющий. – Я говорю не насчет чистоты, а что в старом доме, так сказать, «нечисть» водится.
– Ну Димитрий, и счастливец ты! – засмеялся Миша. – Именье получил в наследство, старый дом, и при этом еще с фамильными привидениями! Вот прелесть-то! Завтра же мы там заночуем. Надо представиться.
Управляющий, покосившись на Мишу, не сказал ни слова. Он пригласил нас в свое помещение к ужину.
Продолжать осмотр, особенно старого дома, было поздно, и мы отправились в помещение управляющего, которое носило громкое название «домовая контора».
К ужину пришли две хорошенькие и молоденькие дочери управляющего – Фрося и Паша, и выползло какое-то старое-престарое существо, надо полагать тоже женского рода.
«Существо» плохо видело, еще хуже слышало и ничего не говорило.
– Бабка Авдотья, – отрекомендовал управляющий. – Живет по вечному завещанию прежних господ.
– Ну, живет, так и пусть ее живет! – ответил за меня Миша. – Кому-то нужна такая старая хрычовка!
И он принялся ухаживать за Фросей и Пашей.
– Многие господа интересуются бабкой Авдотьей, – сказал управляющий, обращаясь ко мне. – Бабка Авдотья всю подноготную старых времен знает и помнит.
– Час от часа не легче, – смеялся Миша. – Теперь еще и «живые сказания» нашлись.
Миша, оставив девушек, усердно занялся зубровкой и другими напитками.
– Что же, придет время, используем эти сказания! На, пей, бабка Авдотья. – И он придвинул ей рюмку вина.
Старуха покачала головой.
– Не употребляет, – заметил управляющий.
– Ну так ты, Федор Иванович, пей. Одному скучно! – не унимался Миша.
– Я что же, я готов! Если господа прикажут.
Миша и управляющий занялись выпивкой, а я переглядывался и улыбался с Фросей и Пашей.
Прошло две недели. Мы с Мишей занимали флигелек, тот самый, в котором жила умершая тетка. Много охотились, валялись на солнце, пели по вечерам с Фросей и Пашей деревенские песни и… начинали изрядно скучать.
Местный батюшка, отец Павел, старенький, седенький старичок, не дождавшись меня ни в церковь, ни к себе, сам первый пришел ко мне с визитом. Это было в конце второй недели. Миша, конечно, не преминул шепнуть мне:
– Все же чин чина почитай! Как-никак, а новый помещик!
Подали закусить.
Отец Павел, видимо не зная, чем меня «почтить», предложил отслужить заупокойную обедню по главной, самой важной и самой богатой владелице именья – Варваре Сидоровне Смолкиной, то есть по моей троюродной или четвероюродной бабушке или прабабушке. От которой собственно, быстро переходя из рук в руки, и досталось мне имение.
Я отклонил предложение.
Миша по своему обычаю не утерпел и ввязался в разговор.
– Что тревожить бабушку Варвару, пусть себе полеживает в могилке.
– Какая же это тревога? – возразил отец Павел. – Даже напротив. Я за правило и за обязанность полагаю ежемесячно поминать Варвару Сидоровну.
– Почему же вы ей делаете такое предпочтение? – поинтересовался Миша.
– Да как вам доложить… неудобно… – И отец Павел круто перевел разговор на другую тему. Началась усиленная выпивка.
По уходе отца Павла управляющий, который вместе с Мишей во время визита священника успел наугощаться, сказал:
– Отец-то Павел не смеет говорить, порочить предков хозяина.
– Что такое, не понимаю, – заявил Миша.
– Говорю, не смеет отец Павел сказать, что бабка-то, Варвара Сидоровна, в земле спокойно не лежит, а все ходят и ходят.
– Как так ходит? Покойница?
– Да так и ходит, как обнаковенно мертвецы ходят! И людям показывается. Уж я вам о том в первый же вечер докладывал. Вы еще тогда таким храбрецом себя показали и сказали: «Завтра же в старом доме заночуем!» Да, видно, не с руки это! Хе-хе-хе, надо полагать, бабка Авдотья все выяснила вам.
– Ты, верно, Федор Иванович, меня за труса почитаешь! – закричал Миша. Он был пьян не меньше Федора Ивановича.
– Ничего подобного! Только я полагаю, что бабка Авдотья объяснила вам про госпожу Варвару Сидоровну.
– Много добьешься от вашей бабки Авдотьи, – сказал Миша, успокаиваясь. – Старая хрычовка все перепутала. Она вот говорит, что Варвара Сидоровна засекала людей до смерти, не гнушалась и собственноручной распр