Где-то глубоко в душе копошится: «Ошибаюсь, в зале должна быть непроглядная тьма», но нет, там все залито светом лампионов. Обои блестят чистотой и свежестью, блестят и мебель, и паркет, но главным образом блестят костюмы присутствующих: всюду золотое шитье, атлас, драгоценные камни.
Я оглушен, ослеплен – вижу толпу, но не различаю ни одного лица. Ко мне подходит Варвара Сидоровна, как она нарисована на портрете, берет меня под руку и ведет в залу. Там пары строятся для полонеза, и мы первой, почетной парой открываем танцы.
Мне уже не странно мое положение, но меня занимает мысль, когда и откуда я достал фрак. Украдкой я взглядываю на себя в зеркало и прихожу в ужас: на мне высокие военные сапоги, штаны, засунутые за голенища, и рубаха хаки – одним словом, тот самый костюм, в котором я хожу в деревне!
«Срам, надо бежать! – проносится в моем уме. – И занесла же меня сюда нелегкая!»
Между тем дама моя не оставляет меня, а увлекает в уголок, за красивый цветочный трельяж, заботливо усаживает в кресло, а сама опускается на крошечный диванчик.
Она начинает говорить быстро-быстро, точь-в-точь как стучит по крыше крупный весенний дождь. Я ошеломлен, выбит из колеи, не все слышу и понимаю. Она что-то просит, о чем-то молит… Наконец я улавливаю: «Поезжайте… монастырь… образ великомученицы… мой портрет… просите… прощение. Слишком много преступлений и греха». И опять точно горох сыплется на меня: «Хочу покоя… тенью тяжело… пугать… проклятия живых…» Я опять разбираю: «За бесчинства наказана… умерла не своею смертью… молитесь… просьба».
– Вот перстень. – И она показала мне на пальце великолепный, бесценный изумруд. На камне, как тонкая паутина, красовался двуглавый орел. – Это дар императрицы Екатерины II, передам вам…
Я все молчал. Язык распух у меня во рту и не шевелился.
– Не молчите… обещайте… видите, у ваших ног…
В это время через звуки музыки прорвался сильный удар грома. Варвара Сидоровна вскочила на ноги:
– Пора!
И с рыданием она прибавила:
– Опять не добилась… ничего!
Гром вновь прокатился, дождь барабанил в окно, а от молнии было светло, как днем. Дверь в залу стояла открытой, и я хорошо видел, что там было пусто и темно. Миша храпел и свистел за целый оркестр.
Как я заснул, сидя в кресле, я не заметил.
Утром рано Федор Иванович был уже у нас. По его лицу было заметно, что ночь он провел плохо.
– Слава тебе Господи, – воскликнул он, широко крестясь, – живы вы и здоровы! А мы-то за вас какую муку приняли. Гроза, гром, дождь, ветер, да какие! Сущая дьявольская ночь. А тут еще окна в старом доме отсвечивают; я было даже думал пожар; через бурю-то музыка из них гремит: то как будто трубы, то скрипки… А то и люди мерещатся, танцуют… прямо страсти. Паша все лампады затеплила, а Фрося – та всю ночь на коленях простояла, за вас все молилась.
Тут управляющий подошел к окну, открыл его и крикнул:
– Слава Создателю, дочки, живы и здоровы наши господа! Знаете ли, – продолжал он, обращаясь к нам, – эдакая ночь – впервые! Бывало, и не раз, и музыка, и освещение, да все не так. Мерекнется что-то и исчезнет. И не знаешь после, померещилось тебе или в самом деле было. Ну а вчера – не дай Бог!
– Полноте, Федор Иванович, чепуху городить, – вмешался Миша. – Мы с Дмитрием проспали здесь всю ночь и никакой музыки не слыхали и света не видали. Смотрите, и дверь в залу открыта.
Федор Иванович так и кинулся к двери.
– Дверь я замкнул вчера, и ключ от нее у меня, – сказал он дрожащим голосом.
– Что вы музыку слышали да окна освещенными видели, – продолжал Миша, – то в вое ветра всегда слышна музыка, а окна светились от блеска молнии.
Управляющий не слушал Миши, он смотрел то на дверь, то на меня, ожидая, что я скажу.
Но я молчал. Знакомить его со своим сном или… или приключением, я не находил возможным. Какое я дам объяснение? Я и сам себе не отдал еще отчета, был это сон, галлюцинация или и правда что-либо иное.
Чтобы прекратить разговоры, я сказал, что билеты на вечерний поезд взяты и надо собираться в дорогу. Все же я зашел в залу и там увидел старый сгнивший трельяж, а за ним кресло и крошечный диван; раньше, при осмотре, я их как-то не заметил.
Фрося и Паша приготовили прощальный обед, к которому пригласили и отца Павла. Пришла и бабка Авдотья. По ее желанию я должен был сказать в присутствии Федора Ивановича, что она, Авдотья, может жить «на прежних правах».
Желая что-нибудь узнать о Варваре Сидоровне, я в первый раз заговорил с бабкой Авдотьей. Чтобы чем-нибудь объяснить свое любопытство, я сказал, что видел Варвару Сидоровну во сне.
Это заявление бабку Авдотью нисколько не удивило, она только прошамкала:
– Ишь, не терпится, приходила уже!
Потом с убеждением прибавила:
– Ну плохо, значит, твое дело. Скоро помрешь… беспременно помрешь. Ты уж крепко распорядись Федору Ивановичу не гнать меня до нового хозяина.
– Да с чего же я умру, бабушка Авдотья? – взмолился я.
– Отчего, отчего! Почем я знаю… Может, дорога железная раздавит или другое что! А только умрешь. Кого Варвара Сидоровна облюбовала, тому крышка. Ты наследником заделался, и допрежь тебя были и все померли. Помрешь и ты.
Желая переменить не очень приятный для меня разговор о смерти, я прокричал старухе:
– Скольки лет умерла Варвара Сидоровна, знаешь аль нет?
– Как не знать-то, туто я была, – отвечала бабка Авдотья. – Эдак примерно под сорок лет. Отравил, слышь, ее полюбовник.
Старуха устала от долгого разговора, замолчала и погрузилась в спячку.
Сообщение об отравлении Варвары Сидоровны было новостью. Оказалось, что ни Федор Иванович, ни сам отец Павел о том не слыхали и не подозревали о причине смерти.
– Брешет старая, – сказал управляющий. – Коли бы отрава была, в народе было бы известно.
– Это верно, – подтвердил и отец Павел.
Пропутешествовав два месяца, мы попали в С. Во время путешествия все приключения, бывшие в Веселом, и самое Веселое и даже Фрося и Паша были забыты.
Дорожные встречи, новые знакомства, мимолетные романы властно вытеснили из памяти прожитую полосу жизни.
В С., осматривая старину, зашли и в монастырь. Там монах, сопровождавший нас, обратил мое внимание на образ, писанный в Италии. Монаху в этом можно было поверить: манера письма, краски – все было иное и не напоминало иконной живописи.
– Это дорогой образ, – сказал монах, – и пожертвован давно, одной из ближайших наших помещиц, госпожой Смолкиной.
Нечего говорить, что фамилия Смолкина обратила на себя мое внимание, и я заинтересовался образом. Ведь эта помещица, чего доброго, моя прабабушка! Я спросил об имени жертвовальницы. Монах не знал.
Всматриваясь в лицо иконы, я начал находить сходство с портретом Варвары Сидоровны. Ну конечно же, несомненно, есть что-то общее.
– А какая святая изображена на этой иконе? – спросил я.
– Варвара Великомученица!
Точно молния пронеслась перед моими глазами. Я вспомнил ночь в старом доме, грозу, музыку и прекрасную женщину, умоляющую меня на коленях…
– Можно ли пропеть молебен образу Великомученицы? – спросил я монаха. – Но молебен как следует, всем собором и с певчими.
– Почему же нельзя, – ответил монах, – хоть сейчас. Только должен вам сказать, стоить это будет сто рублей.
Я вынул деньги и, подавая монаху, заметил:
– Поскорее!
Тотчас же загудел призывный колокол, и братия начала собираться в церковь. Не прошло и четверти часа, как раздался возглас: «Благословен Бог наш», грянули певчие, и молебен начался.
Я опустился на колени. Все житейское как-то вдруг отошло в сторону, и я, сам не сознавая, погрузился в молитву – в ту чистую, детскую молитву, какой молился ребенком: «Прости, помилуй, благослови».
Небольшой хороший хор пел согласно; священник служил серьезно, истово; монахи стояли, как каменные изваяния.
Мне вспомнилась мать, которую тоже звали Варварой, вспомнились наши молебны святой великомученице, когда мать со слезами вымаливала у «своей» святой «доли» для любимого Мити.
Экстаз меня приподнял, и я молился, как никогда – ни раньше, ни позже. Молился обо всех. Просил прощения и упокоения рабе божьей Варваре – и я думал в это время не о матери, а о Варваре Сидоровне.
Молебен кончен. Очарование и настроение пропали. Настоятель подходит и справляется о моем имени. Узнав, что я «сосед», наследник Смолкиной Варвары Сидоровны, настоятель предлагает отслужить панихидку по «бабушке», как он называет Варвару Сидоровну.
– Благо и братия в сборе, – прибавляет он.
У меня уже готов сорваться с губ отказ, но в это время монах, мой проводник, шепчет мне:
– Вы, сударь, не беспокойтесь – это за ту же цену.
Мне становится смешно, и я даю согласие.
Идет панихида. От моего восторженного порыва не осталось и следа. Я стою, зеваю по сторонам и думаю, что́ надо заплатить за панихиду. Нужно ли дать четвертной билет или можно «отъехать» на десятке.
Через месяц мы расстались с Мишей. Он поехал в Москву, а я – в Веселое с намерением там прочно обосноваться.
Меня встретил, как и в первый раз, сам Федор Иванович. Он доложил, что как в имении, так и в доме, благодаря Бога, все благополучно.
– Есть у меня до вас одно дело, – не утерпел он, – но его я должен сообщить на месте.
Не страдая лишним любопытством, я не расспрашивал.
Дома Федор Иванович сообщил следующее:
– Около месяца тому назад была страшная гроза. Пожалуй, еще похуже той, что была при вас, – говорил управляющий. – Молния и гром не переставали, а дождя не было. Молния упала на деревянную часовенку, что над фамильным склепом. Часовенка сгорела в пять минут. Да и как не сгореть: постройка старая, а засуха перед этим стояла сильная. Все превратилось в порох, уж очень я за дом опасался.
Рассказав о своих страхах и молитвах, Федор Иванович прибавил: