Смерть Сенеки, или Пушкинский центр — страница 1 из 37

Владимир РЕЦЕПТЕР


СМЕРТЬ СЕНЕКИ, ИЛИ ПУШКИНСКИЙ ЦЕНТР


Роман


…лишь одно делает душу

совершенной, незыблемое знание добра и зла…


Луций Анней Сенека


…а на меня и суда нет.


Александр Сергеевич Пушкин


Часть первая


…Никто не может долго носить личину.


Сенека


1.


— «Идёт к развязке дело», — неожиданно сказал Рассадин, это была реплика из «Гамлета», и я сел, тупея от страха.

Оказалось, что Але ввели стронций, но боли не проходят, а ему самому предлагают операцию на сосудах. Аля готовила свои «деволяйчики» и к столу не вы­шла, стесняясь того, как теперь выглядит.

— Не подумать ли о переиздании «Спутников Пушкина»? — спросил Стас.

— Только «Спутников»? Всё, что у тебя выходило, разлеталось мгновенно…

— Ты не понял, я имею в виду у тебя, в Пушкинском Центре…

— Вот так, да? — переспросил я, чтобы приготовиться к ответу. — Почему не подумать… Серия называется «Пушкинская премьера», то есть программа новостная… Мы подаём заявку на конкурс заранее, за год…

— Жалею, что заговорил, — перебил Стас.

— Постой… А я не жалею… По существу нам ближе «Драматург Пушкин»… Причём, вместе со всеми твоими выступлениями на фестивалях и статьями после них… Понимаешь, тут тьма нового материала и, столкнув оба слоя, мы можем получить неожиданный эффект…

— Мне это в голову не приходило…

— Будет новая книга… С новыми иллюстрациями… Режиссёры боятся Пушкина, не хотят рисковать… Все, кроме Пети Фоменко и Толи Васильева. Других нужно заводить, раздразнивать… И тут лучше «Драматург Пушкин», с каким-то новым названием… Рисовать будет Энгель Насибуллин, святогорский отшельник, живёт на краю Петровского, у него в предмете один Пушкин… Но гонорара у нас не бывает, только книги… И, конечно, самогон от издателя.

Я стал разливать, мы выпили и оживились…

После недавней передачи «Линия жизни» на Рассадина обрушилась уйма звонков, и не только он, но и я наслушался восторгов в его адрес.

— Я даже не знаю, почему, — сказал он.

— Потому что телевидение — пустыня, и вдруг — человеческое лицо…

Меняя тему, он спросил, пишу ли я, и это был больной вопрос.

— Я — чиновник, мне своё дело спасти…

— Ты— прозаик. Идёт проза… А вдруг окончится?..

— Стасик, Пушкинский центр в опасности…

— Ни строчки?..

— Ну... Что-то, конечно, есть… Хотелось бы сделать книжку обо всей затее… «Пушкинский центр», может быть…

— Ловлю на слове. Хорошее название. Здесь могли бы сойтись опыт и предсказания. Езжай на месяц в Комарово…

— Ты мне льстишь. Это ты можешь за месяц. У меня — несколько лет…

Книгу Рассадина «Невольник чести» с иллюстрациями Энгеля Насибуллина я привёз из Питера уже в больничную палату, и он, наскоро просмотрев, уложил её под подушку…


Из отпуска я звонил, ища его поддержки.

— Извини, начальник, я — в тупике… Не знаю, что начать…

— Ничего, — сказал Стасик, — попсихуешь дня два и пойдёт…

— Нет, плохо дело, хотел жечь черновики…

— Волик, я говорил, последнее время ты живёшь неправильно…

— Стасик, я всю жизнь неправильно живу…

— Ну вот, это ты говоришь правильно… Значит, приходишь в себя. Слушай, я хочу написать об этой книжке, что ты привёз. Попова — директор Музея Ахматовой?

— Да, а раньше была в пушкинской квартире на Мойке… Нина Ивановна…

— Помню, помню, мы у неё были…

Когда он говорил «мы», рядом возникала Аля.

И мне стало стыдно. Я представил себе, как Стасик одиноко мостится на своём вековом диване, над ним — портрет, который написал Боря Биргер, двойной портрет, они с Алей, молодые, светлые, картина живёт своей жизнью, а Стас то ляжет, то сядет, но и не встаёт, и не выходит из дому, если не считать амбулаторных операций на глазах; у него болит нога, зашкаливает давление, скачет гемоглобин, а он кладёт на придвинутый низкий столик стопку бумаги и стучит по клавишам без страха и оглядки, сегодняшний стародум, какая зараза пожирает культуру, как наглеет грядущий хам и невозможно жить, но жить надо…

— Ладно, — сказал я. — Не бери в голову мои всхлипы.


Мы не знали, что лет понадобится намного больше… На сегодня — не меньше двенадцати. Если бы Рассадин был жив, я прочёл бы ему вот что:

«Я боюсь своего романа, / потому что он — мастодонт, / вырастающий из дурмана, / заслоняющий горизонт. / Он весь день готов к пожиранью / пробегающих мимо дней. / Он всю ночь готов к возгоранью /дорогих для меня огней. / Он решился собрать всех вместе / тех, кто вместе и не бывал. / Он готовит меня по чести / твёрдо встретить грозящий вал. / Он пугает меня всё круче, / без меня обойтись готов. / Нависает тяжёлой тучей / и оправдывает врагов. / Вот и нынче неуправляем, / как вчера и позавчера, / и манит меня жарким раем / догорающего костра…»


Когда умерла Аля, никто вообще не мог себе представить, как он сможет жить и что ещё адресует ему графоманка-фортуна. Уж она-то строчит не задумываясь…

Стасик и Аля — вечные неразлучники, и вот наступило время, когда самые короткие друзья оказались по ту сторону беды и поняли пределы своего содействия. Сначала их разделили больницы на разных окраинах Москвы, и это стало добавочной пыткой. Потом болезни повели себя агрессивней и скоротечней, но оба держались с каким-то римским достоинством. И только увидев Алю, уже отделённую от него холодом и гробом, Рассадин зарыдал, как ребёнок.

11 февраля 2006 года, едва вернувшись в Питер с псковского фестиваля, я позвонил; вчера Аля умерла, а похороны — завтра; я пошёл за билетом в Москву.


Его отпустили из больницы на полтора дня, задержись он ещё на полсуток, пришлось бы снова занимать очередь на ту же койку. Врачи старались ногу спасти и делали всё, что могли, включая ошибки повышенного сочувствия.

Проводы были из Волынской больницы, где сошлись Козаковы — Миша с сыном, Крелины, Красухины, Адоскины, редакция…

Стасик посмотрел на меня и выговорил:

— Скажи…

После похорон я уехал в Питер и стал названивать ему каждый Божий день. Разговорцы помогали и мне. Что ещё я мог сделать из другого города, прикованный к делу, которое шаталось, требуя внимания день и ночь. В будничных обстоятельствах между встречами паузы стали привычны, но тут над Москвой повисло такое одиночество, что моя вынужденная деловая активность казалась и напрасной, и несвоевременной. Ира была со мной, а Стас один…

На поминках в Домжуре, чтобы не сбиться, я записал на салфетке начала строф и прочёл давние стихи, находившие в этот день другой смысл:

«Але и Стасику. Вы на двойном портрете / доверчивы, как дети, / и, лицами светясь, / такие взяли позы, /что времена и грозы, / не тронут вашу связь. / Вы не играли в прятки: / родные недостатки / как будто налицо; / но всё-таки, но всё же / красивее и строже, / как слово, не словцо… / Мы знали их, бывали / у Стасика и Али, / валяли дурака, / кому-то мыли кости / хозяева и гости / слегка и не слегка. / Потом к столу — к закуске / и коротко, по-русски, / произносили тост, / и заводились скоро, / и спорили до ора, / вздымая спор до звёзд. / Один, терзая руки, / клял подлые науки, / ронял очки в салат, / потом в портфеле шарил / и звонко в рифму шпарил / все более впопад. / Другой, майор запаса, / любил нас всех, но часа / не ведал своего; / а в нас остались длиться / тарусские страницы / и мальчики его… / Мы видели, мы знали… ? Но мысль об идеале / не ведала границ; / спеша к высокой цели, / мы вечности не зрели / в чертах знакомых лиц…»… Майором запаса здесь был Борис Балтер, а чтецом своих стихов — Наум Коржавин.

Сидящий рядом Миша Козаков сжал моё плечо.


Первую надпись на своём сочинении, это были фрагменты из повести «До свидания, мальчики», Борис Балтер сделал на подаренном мне альманахе «Тарусские страницы». Он вышел в 61-м году в Калуге. Оттепельные стремления издательства были продиктованы новой программой КПСС, и страхи редакторов и начальства вылились в бесконечные требования к ещё живым авторам. Бориса мучили больше других, за него заступался Константин Паустовский, уезжавший работать из Москвы в Тарусу, городок на реке, и открывавший своим очерком альманах. Прозу печатали двумя колонками на каждой странице, балтеровское начало «Трое из одного города. Часть первая» было прижато рассказами Ю. Казакова, и места для надписи почти не оставалось. «Милым… с нежной любовью и пожеланием прожить жизнь много легче, чем путь этих многострадальных страниц. Обнимаю вас и люблю. Борис». Ко времени дарения альманах стал недоставаемой редкостью. Здесь появлялись и Цветаева, и Заболоцкий, а из знакомых — Окуджава, Коржавин, Самойлов, Винокуров. Позже в «Советском писателе» вышли «До свидания, мальчики»… «Дорогим…»

И на программке одноимённого ленкомовского спектакля, с Олей Яковлевой, которую я, да и не только я, тогда впервые увидел… «Нежно и дружески…» И на повести «Проездом», напечатанной в «Юности», прямо на журнальной странице, рядом с фоткой автора…

Дружеское чувство было безусловно, к нему не примешивалось ничто постороннее, оно было навсегда. Так же, как он сам. Настоящий. Надёжный. Честный. Володя Войнович назвал повесть: «Хочу быть честным». О том, чего это стоит. О том, чего это стоило Борису, говорить не приходится, он за свою честность расплатился жизнью…

Это была настоящая компания настоящих мужчин, одарённых, юморных, темпераментных, идейных и беспощадных ко лжи, лицемерию и фальши. И мне, только что прибывшему из ташкентского далека, крупно повезло, потому что меня в эту компанию приняли. Борис Балтер, Булат Окуджава, Борис Биргер, Лазарь Лазарев — настоящие окопные фронтовики. Камиль Икрамов, Юрий Давыдов, Наум Коржавин — сидельцы, ссыльнопоселенцы. Станислав Рассадин, его называли «малолеткой», мой ровесник, он меня представил и за меня поручился. Василий Аксёнов, Бенедикт Сарнов, Фазиль Искандер, Владимир Войнович, Натан Эйдельман, Олег Чухонцев… Это всё москвичи, приезжавшие в Ленинград на побывку. А здесь к ним примыкали Александр Володин и Яков Гордин…