— Мы летим на высоте девяти километров, — продолжала стюардесса. — Температура за бортом минус пятьдесят пять по Цельсию… В Москве плюс пятнадцать. Идет слабый дождь.
— Черт возьми, как некстати этот дождь, — выругался Жевен, — чего доброго, не дадут посадки, и мы упустим самолет. Вы же знаете, на Токио он летит только раз в неделю.
— Напрасна беспокоитесь. — Буров посмотрел на Женена. — Сейчас и взлетают и садятся в любую погоду… Бросьте вы свою Библию, и давайте выпьем за наши успехи.
Он подозвал стюардессу, попросил виски. Через несколько минут она подкатила к ним тележку, заставленную бутылками, сигаретами, плитками шоколада.
Жевен со вздохом отложил Библию и, глядя, как Буров кладет лед в стаканы, сказал:
— «Все труды человека — для рта его, а душа не насыщается».
— Хотел бы я знать, чем можно насытить вашу душу, Жевен? — спросил Буров. — Уж не за пищей ли для души летите вы в Японию?
— Наша фирма не так богата, чтобы оплачивать духовную пищу своих служащих. Они ее ищут в Библии, коллега. А в Японии я буду изучать патентное дело.
Буров усмехнулся и поднял стакан.
— За ваши успешные поиски, Жевен! И еще за то, чтобы они всегда проходили в стороне от моих.
«Эта хитрая лисица неспроста летит в Японию, — думал он, глядя, как Жевен тянет виски. — Знаем мы эти разговоры про систему патентного дела… Жевен не из тех, кто первому встречному расскажет о своих намерениях. Уж не летит ли он за тем же, за чем и я…»
— Скажите, Буроф, вы ведь русский. Какие чувства вы испытываете, бывая на родине?
— А я не бывал в России…
— С тех пор?
— Да, с тех самых… — ответил Буров и посмотрел в иллюминатор. Но там все так же клубились облака…
— И у вас никогда не появлялось желания побывать дома? — не отставал Жевен.
— Я никогда не был сентиментален, — усмехнулся Буров. — Мой дом там, где я живу. Уверен, что и вы, Жевен, предпочли бы иметь теплое гнездышко с десятком хорошо обставленных комнат у черта на куличках, чем развалюху у себя на родине? А?
Жевен засмеялся, но ничего не ответил, и Буров, глотнув виски, сказал:
— Все так думают, но только не все имеют смелость говорить это вслух.
— Вы что же, не верите в то, что существует любовь к родине? К месту, где человек родился, к стране, в которой он вырос и живет, к стране его предков и сыновей?
— Ах, мсье! Зачем столько эмоций? — Буров иронически посмотрел на Жевена, так горячо принявшегося спорить. — Каждый верит в то, во что ему выгодно верить… Может быть, слово «выгодно» слишком грубо… Скажу тогда так: каждый верит в то, что помогает ему жить… Хорош бы я был со своей «любовью к родине», как вы выражаетесь, живя в вашей Франции. Да мне надо бы еще двадцать пять лет тому назад повеситься на первом суку. Эта любовь не прибавила бы мне силы для борьбы за свое место в жизни, для борьбы с такими, как вы… — Буров развел руками, словно извиняясь и желая сказать: такова жизнь, мсье Жевен, и мы должны принимать ее именно такой! — Ведь никто, мсье, не поделится добровольно тем, что он имеет, с другим человеком, а тем более с каким-то неизвестным беженцем. Даже тот, кто чтит бога или делает вид, что верит, не расставаясь никогда с Библией…
Жевен усмехнулся:
— Удерживай язык свой от зла и уста свои от коварных слов… Вы сердиты на весь свет, Буроф.
— Нет. Я уже давно не сердит. С тех пор, как приобрел себе положение и достаточно средств. Озлобленными могут быть только обделенные.
Они замолчали. «Хорошо я отбрил этого ханжу, — подумал Буров. — Так ему и надо, пусть не лезет в чужую душу». Но тут же ему стало все безразлично — и этот надутый человек, и дождь в Москве, и все-все на свете. Он откинул кресло и закрыл глаза.
Бурова разбудил бархатный голос стюардессы:
— …будем садиться на запасном аэродроме.
В салоне поднялся шум. Пассажиры обеспокоенно переговаривались.
— В чем дело? — спросил Буров Жевена и тут только заметил, что лицо его попутчика искажено злобой.
— Вот свиньи! Москва не принимает из-за плохой погоды! У них там четыре аэродрома. Не везде же гроза! Вот вам и «при любой погоде».
— Но в чем же дело? И где этот запасной аэродром? — спросил Буров, с интересом глядя на озлобленного Жевена.
— Перед Москвой — грозовой фронт, Москва не принимает. Предполагают садиться черт знает где. Русские просто перестраховщики… Какое им дело до того, что у людей могут быть неотложные дела.
Как ни расстроен был и сам Буров, он не удержался от того, чтобы не съязвить:
— Но что вам беспокоиться, Жевен? Неделей раньше начнете изучать патентное дело в Токио, неделей позже… Или фирма ограничила вас во времени?
Жевен с такой ненавистью посмотрел на Бурова, что ему стало не по себе.
— Я пойду говорить с пилотами, — твердо сказал Жевен, — я скажу, что авиакомпании придется платить неустойку, большую неустойку за мое опоздание. Так не поступают деловые люди…
Он уже собрался идти, но Буров положил ему руку на колено.
— Жевен, но ведь мы не одни в самолете. Здесь женщины и дети.
— Что вам до этого? Пустите меня! — взвизгнул Жевен. — Вы ведь тоже летите не на прогулку…
Буров усмехнулся.
Жевен вернулся вне себя и молча сел. Буров ждал, когда он успокоится.
— Они хорошие парни… Но русские отказались принимать.
Стюардесса объявила, что самолет идет на посадку, и попросила пассажиров пристегнуть ремни.
В самолете стало темно, легкая дрожь пронизала его зыбкое тело. Буров взглянул в иллюминатор: темные клочья облаков проносились мимо, и Бурову показалось, что он слышит, как свистит ветер и скребут по обшивке вдруг ставшие жесткими облака. Самолет сильно тряхнуло. Потом еще раз… Заплакала девочка-негритянка. Мать стала успокаивать ее, что-то быстро приговаривая по-испански. Она задернула занавеску на иллюминаторе и напряженно глядела на табло, где горели слова «Не курить, пристегнуть ремни». В глазах у нее был испуг.
Мсье Жевен замер в своем кресле, и только губы у него шевелились. «Наверное, молитвы читает, — подумал Буров злорадно. — Трусишка». Жевен снял руки с подлокотников и сложил на животе. На матовой коже подлокотников остался мокрый след от ладони…
Кабина самолета вдруг наполнилась ослепительным светом молнии, и сразу же раздался оглушительный треск. «Как глупо, — мелькнула у Бурова мысль. — Так не хотелось лететь…» Он почувствовал, как Жевен вцепился ему в локоть.
А уже в следующий момент Буров понял, что самолет катится по твердому полю аэродрома.
«Толчок я прозевал», — подумал Буров, брезгливо освобождаясь от рук Жевена.
Гром гремел с прежней силой, чудовищный ливень хлестал по обшивке, на улице было темно, как ночью, но в салоне поднялась веселая суета. Стоял невообразимый гомон, кто-то всхлипывал, все наперебой делились впечатлениями.
— Ах, я думала, это конец, — говорила седая дама. — От испуга я не могла вспомнить ни одной молитвы…
— А я решил, что русские пустили в нас ракету, — сказал немолодой американец и нервно захохотал.
Жевен посмотрел на Бурова и, виновато улыбнувшись, сказал:
— Псу живому лучше, нежели мертвому льву.
Буров промолчал.
Стюардесса вышла из кабины пилотов и, помедлив несколько секунд, чтобы улегся шум, сказала:
— Мы сели в Ленинграде. Из-за плохой погоды придется ждать здесь до вечера… Погода вы сами видите какая… — мило улыбнувшись, она кивнула белокурой головой на иллюминатор. — А в Москве еще хуже. Вы можете выйти из самолета, подышать воздухом.
Косые струи дождя зло хлестали в окна аэровокзала. Буров с удовлетворением, даже со злорадством отметил, что аэровокзал какой-то старомодный, темноватый и совсем маленький. Он невольно сравнил его с гигантскими постройками в Брюсселе, откуда вылетел три часа назад. «А Орли, Бурже… Все отстает она, матушка-Россия, как ни старается…» Буров прошелся по небольшому залу. У буфета, заставленного бутылками и яркими коробками конфет толпился народ. Буров поинтересовался, берут ли франки. Франки принимали. Он выпил кофе с коньяком. Кофе был вполне приличным, а коньяк просто превосходным.
— Армянский? — спросил он у буфетчицы.
— Коньяк молдавский, мсье, — ответила та по-французски и почему-то покраснела. Буфетчица была совсем молодая, чернявая, с большим красным бантом на затылке.
Буров неприязненно подумал: «И банты-то красные заставляют носить…»
Он подошел к окну и стал смотреть, как ветер кидает пригоршни дождя прямо в окна, как треплет потемневший флаг у выхода на летное поле.
«Как странно, — подумал Буров, — вот я и в России, а ничего не переменилось во мне, я не припал грудью к земле при выходе из самолета, не кинулся обнимать первых встречных земляков… И волнует меня сейчас только одно — успею ли я к самолету в Токио. Двадцать пять лет — это целая вечность, четверть века! За это время можно не только отвыкнуть, но и забыть навсегда… Пройдет несколько часов, и я преспокойно улечу в Москву. Несколько часов там… Но что мне Москва? Пустой звук. Я никогда в ней не был. А в Париже-я знаю каждую улочку, каждый садик. С ним связаны самые яркие воспоминания. Моя жизнь. Двадцать пять лет».
Жевен остановился рядом. С понимающей улыбкой посмотрел на Бурова. «Идиот, — подумал Буров, — решил небось, что воспоминания меня одолели…»
— Наблюдаете родину? — спросил Жевен.
— Много тут понаблюдаешь! — Буров кивнул на окно. — Такой дождь может лить и в Париже. Там только побольше комфорта для того, чтобы его переждать.
— Пилоты говорят, что вылетим не раньше восьми вечера, — сообщил Жевен. — Меня успокаивает только то, что в Москве погода еще хуже. Русский «ТУ» никуда от нас не уйдет. Кстати, через полчаса обед. Русский обед, мсье Буроф!
Дождь стал стихать. Из серой пелены один за другим начали проступать силуэты самолетов. Они были разных марок. Но больше всего «ИЛов», «ТУ»… Вот и «Каравелла». Стройные, вымытые дождем самолеты прижались к бетону аэродрома, готовые взмыть в небеса.