– Я и так всю жизнь жила по чужой указке, – говорила Аглая Афанасьевна, любовно оглядываю библиотеку, которую она соорудила в бывшем кабинете отца. – К чему менять одного тюремщика на другого? А так – я сама себе хозяйка. Много ли девиц может таким похвастать?
Несколько оправившись после смерти родителей и отвадив ненужных женихов, Рукавишникова попробовала свести знакомство с местными дамами, чтобы бывать на литературных вечерах, которые время от времени устраивала госпожа Чусова, супруга директора гимназии, и на домашних концертах, Олимпиады Гавриловны Самсоновой, супруги городского головы. Однако же коломенское общество отнеслось к Рукавишниковой снисходительно-насмешливо. Ее манера говорить книжными фразами, а также странные особенности – внезапные моменты отрешенности даже среди общества, привычка что-то бормотать себе под нос – заслужили ей репутацию почти юродивой. И нынче Колбовский опасался, что, потерпев еще одно фиаско, она станет окончательным изгоем в дамских гостиных. Ему страстно хотелось уберечь друга от такой участи.
– Буду очень рад, если господин Муравьев решит нас посетить, – сдержанно сказал начальник почты – Вы же знаете, я сам большой его поклонник…
– Да-да, – перебила Аглая Афанасьевна. – Я знала, что вы оцените эту новость так, как она того заслуживает!
– Но предлагаю вам пока воздержаться от того, чтобы оповещать наше общество о визите знаменитости, – осторожно продолжил Колбовский.
– О, нет, хочу, чтобы они знали! – вскинулась Аглая Афанасьевна. – Кроме того, я обещала господину Муравьеву, что помогу с организацией его приезда и выступления.
– Но вы окажетесь в очень неудобном положении, если он вдруг отменит поездку, – продолжал гнуть свою линию Феликс Янович.
– Почему он должен ее отменить? – удивилась Рукавишникова. – Нет, конечно, любой человек может заболеть или попасть под экипаж. Но в таком случае, мы просто перенесем дату выступления.
– Ну, а если его планы изменятся?
– Уверена, Алексей Васильевич – человек чести. И его слова заслуживают не меньшего доверия, чем поэзия – венка славы!
После этих слов Аглая Афанасьевна зарделась словно курсистка, которую застали целующей портрет возлюбленного. Феликс Янович пришел к выводу, что никакое красноречие не убедит бедную девицу в очевидной хрупкости ее чаяний.
*
Весна в Коломенском уезде в тот год выдалась ранняя – скороспелая и яркая, и от того – волнительно-тревожная. После февральской серости, солнце казалось болезненно ярким. Оно словно бы наотмашь било по снегу горячим снопами лучей, заставляя сугробы чернеть и скукоживаться прямо на глазах.
Феликс Янович Колбовский уже давно не любил весну. Ему хотелось порой заткнуть уши, чтобы не слышать птичьих трелей, вслед за которым неизбежно всплывал в памяти другой голос – чуть подрагивающий голос Машеньки, выводящий песню в весенних сумерках. Этот голос доносился из той единственной счастливой весны, которая случилась в жизни тридцатипятилетнего начальника почты. Об этой весне, как и о последовавшей трагичной истории, из-за которой когда-то Колбовский перевелся из Москвы в Коломну, никто из его нынешних знакомцев не знал, кроме судебного следователя Кутилина.
Между тем, коломенская молодежь радовалась раннему теплу – с каждым днем приближалось время прогулок в открытых колясках и светлых соловьиных ночей. А вот старики ворчали, что ранняя весна – не к добру. «Надо чтобы все постепенно свершалось, срок в срок – по заведенному Господом порядку», – внушительно говаривал дворник Тимофей, укоризненно поглядывая на гимназистов, прыгающих через лужи по дороге домой. И в глубине души Феликс Янович соглашался с Тимофеем.
Чтобы не поддаваться томительной тревоге, которую вызывало в нем птичье пение, Колбовский каждый день старался направить мысли в другое русло. Для этого, помимо закатов и книг, у него было одно вернейшее средство – служебные дела. Колбовский искренне полагал почтовую службу одной из наиважнейших составляющих полноценной жизни общества в конце XIX-го столетия. Да и сама натура Колбовского была такова, что он полностью отдаваться тому делу, которое избрал своим. Поэтому Феликс Янович, будучи начальником почты, не гнушался сам разносить почту по кругу избранных коломенских домов.
И уже на следующий день, доставляя письма в дом городского главы, Колбовский убедился, что его опасения насчет Аглаи Афанасьевны были оправданы. О воображаемом визите Муравьева знала уже вся Коломна. И, разумеется, никто кроме самой Аглаи Афанасьевны в реальность этого события не верил. Рукавишникова, нимало не смущаясь, меж тем хлопотала об устройстве приезда поэта. Она заранее сняла лучший номер в меблированных комнатах Кольцова, добилась приема у госпожи Самсоновой и разрешения использовать ее гостиную для поэтического вечера. После сердобольная Олимпиада Гавриловна делилась с дамским обществом соображениями на сей счет.
– Знаете ли, я подумала – нельзя же лишать бедную умалишенную столь малой радости. Она так уверена в его приезде, что даже попыталась обсудить со мной убранство комнаты! Но здесь я уже дала от ворот поворот. А так – пущай ходит с моим согласием, с меня не убудет.
Феликс Янович с тревогой слушал разговоры, ходившие в обществе по поводу Рукавишниковой, и они его печалили куда больше испортившейся погоды и зарядивших дождей. То, от чего он пытался предостеречь друга, на глазах обретало реальность. Если к Аглае Афанасьевне и раньше относились как к блаженной, то сейчас над ней почти неприкрыто потешались. Кто-то – добродушно, а кто-то не без яда.
– Эта девица просто пытается придать себе значимости, – вынесла вердикт госпожа Крыжановская, известная коломенская благотворительница. – Я таких за версту чую. Она не юродивая, а тщеславная как сорока. Считаю, мы не должны потакать ее кликушеству.
– Вот именно, – поддерживала ее госпожа Чусова. – Она давно пытается привлечь наше внимание. Помню, у меня на вечере пыталась рассказать, что она якобы переписывается с господином Бергом – редактором «Нивы». Представляете? Словно, у редактора столичного журнала нет других занятий, кроме как переписываться с провинциальными дурочками.
Словом, в Коломне никто ни на миг не допускал, что болезненная и полоумная Аглая Афанасьевна состоит в переписке с настоящими литераторами. И уж тем более никто не мыслил о возможности приезда господина Муравьева.
Потому весь город был повергнут в бездну изумления, когда дождливым утром в конце апреля на коломенскую пристань с парохода «Москва» сошел щеголевато одетый мужчина лет тридцати и попросил отвезти его в номера Кольцова. Там новый постоялец заявил, что на его имя должен быть заказан апартамент.
– Алексей Васильевич Муравьев, – представился он и подмигнул невозмутимому Захару Устиновичу Кольцову, который был столь же далек от литературного мира, сколь от столичного общества. А потому не испытывал ни малейшего пиетета перед прибывшей знаменитостью. Однако же Захар Устинович в своем безразличии остался практически единственным исключением.
За считанные часы слух о прибытии известного поэта пролетел по городу – сначала легкий и невесомый, как бумажный змей, затем – обретая мощь и грандиозность, подобно весеннему половодью. И по мере того, как слух превращался в официальную новость, Коломну начало лихорадить. Особенно его женскую половину. Никто не мог и припомнить, когда столь известная личность посещала скромную столицу яблоневых садов. Пожалуй, последним визитом, который настолько же взбудоражил местное общество, был плановый приезд московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича пять лет назад. Однако даже та суета не шла ни в какое сравнение с переполохом, который поднялся при известии о прибытии Муравьева. Хотя бы потому что визит великого князя был ожидаемым и абсолютно прозаическим – тот просто объезжал все уездные города с целью неформальной ревизии. А появление в здешних гостиных столичной знаменитости было подобно случайному падению звезды в соседний двор, заросший лопухами.
Но факт оставался непреложным: Алексей Васильевич Муравьев приехал и заселился в приготовленные для него номера. Почти сразу по прибытию он нанес визит в дом городского головы, чем окончательно разрушил все сомнения в подлинности своей персоны. Он обсудил с Олимпиадой Гавриловной точное время будущего выступления и любезно подписал томик стихов для дочери градоначальника – тринадцатилетней Маруси, которая как раз была дома по случаю пасхальных каникул в пансионе.
Оправившись от изумления, коломенские дамы пришли в неописуемый восторг и засыпали Муравьева приглашениями на вечера, чаи и обеды. Большинство приглашений были им без смущения принято, и он начал прилежно наносить визиты во все заслуживающие внимания дома.
А через день в Коломну прибыл еще один столичный гость, которого Муравьев представил как своего ученика и последователя – Павла Александровича Струева. Павел Александрович был стройным восемнадцатилетним юношей с выправкой кадета и черными хмельными глазами грешника, которые вспыхивали фанатичным огнем каждый раз, когда тот смотрел на своего учителя. Стихи его были признаны весьма наивными по сравнению с поэзией Муравьева, но, в целом, милыми и не лишенными искры.
Муравьев же оправдал все лестные характеристики, которые приписывало ему столичное общество. Единственным недостатком его внешности можно было счесть малый рост. В остальном он казался безупречным – гладкая чистая кожа пышущего здоровьем человека, нос с небольшой аристократической горбинкой, аккуратные черные усы, задумчивые зеленые глаза – яркие как майская трава. Он обладал завидным чувством юмора и даром тонкой насмешки, с удовольствием бывал в самых разных компаниях, и никоим образом не подчеркивал своего особого положения. Словом, это был бы настоящий подарок для коломенского общества. Если бы не одно обстоятельство. А именно – участие во всем этом Аглаи Афанасьевны Рукавишниковой.
Аглая Афанасьевна, как можно угадать, была единственным человеком, которого не удивил приезд Муравьева. Более того, со дня его появления на коломенской пристани, она тоже выпорхнула из уединения и стала появляться в обществе с нескрываемым чувством удовлетворения и гордости. Рукавишникова хлопотала об устройстве литературного вечера, осмелившись возражать самой Олимпиаде Гавриловне.