Дети, по неопытности своей, бывают жестоки, но они не так предприимчивы, как взрослые, — и с просьбами к мэру не обращались. А родители напирали со всех сторон. И он всем говорил: «Я вам гарантирую… Я гарантирую!»
«Другие мэры все обещают. А он — гарантирует!» — мрачно отметил папа. И еще мэр зачем-то клялся здоровьем своих близких. «Интересно узнать, как они себя чувствуют!..» — тоже мрачно усмехнулся папа.
Мне мэр чересчур искренне пожал сразу обе руки и не слишком естественно затрясся, задергался, будто припоминая мои смешилки.
Мне казалось, что он заискивает передо мной. И даже меня побаивается…
Когда я спускалась по лестнице, мне представлялось, что это — лестница славы. Прозвище «Смешилка» было легкомысленным для столь триумфального шествия. Со всех сторон доносилось: «Ну, ты — актриса!», «Ну, ты у нас…»
Я заметила свет в кабинете, с которого, по правде говоря, и началось мое шествие. Ноги, не спросив меня, неожиданно побрели туда сами собой. Не очень торопясь, но упрямо…
Директриса сидела одна, уронив голову на свой директорский стол. Она плакала. Нет, не от смеха. И беззвучно… Слезы смазали буквы и даже целую строчку на какой-то служебной бумаге. Она плакала в кабинете, потому что дома ее никто не ждал и пожаловаться ей там было некому. Кабинет, школа, мы, которые над ней потешались, и были всей ее жизнью.
Она направо и налево раздаривала свои обожания… И что тут плохого? Разве лучше раздаривать ненависть? Почему же я ее так… Зачем? Ради забавы?
«Люди это любят!», «Люди этого не любят… Учти!» — втолковывала мне мама. Но я-то тогда уже догадалась, что больше всего люди любят самих себя. И очень не любят, чтобы об этом догадывались. А директриса больше всего дорожила тем, что была вместе с нами. За что ж мы ее? «С жестокой радостью детей…» — вновь вспомнилось мне. Вот она, жестокая радость!
Смех и слезы… Известно, что они рядом. Но я не думала, что в такой мере! И что с юмором следует обращаться осмотрительно.
— Извините меня.
Я обняла ее сверху. Она вздрогнула и приподняла голову.
— За что тебя извинять? Всем было весело.
— Нет, не всем.
— Я обожаю, когда люди смеются.
— Но не за счет чужих слез…
Голова ее снова зарылась в руки.
Постепенно известность моя увеличивалась… в объеме и качестве. В не очень большом городе большая популярность особенно видна и даже чересчур выпирает. Солидная газета соседнего, но огромного города напечатала мои фотографии: я изображала математичку, которая заглядывала во все стеклянное — в шкафы, в буфет, в пустую бутылку. И всякий раз улучшала себя, точно перед свиданием. Ее мне не было жалко: нечего кокетничать при живом муже. Надо что-то выбрать, в конце концов, — или зеркала, или супруг!
На улицах со мной стали здороваться прохожие. Простые люди… Я их не знала, а они меня знали. Это было приятно. И, здороваясь, все непременно или прикрывали рот, чтобы ни с того ни с сего не рассмеяться, или потихонечку прыскали, или начинали светиться внезапно, как вспыхивающие фары. Грусть я не вызывала ни у кого.
«Это замечательно! Жизнь подкинет печаль и без посторонней помощи», — говорила бабуля.
Есть люди, у которых с утра до вечера скверное настроение. Мне кажется, что постоянно быть в плохом настроении так же странно, как быть постоянно в хорошем.
— То и дело хмурятся трудные люди, а то и дело улыбаются глупые, — сказала бабуля. Сама непривычно нахмурившись, она расширила эту мысль: — Для горя у человека, увы, больше поводов, чем для счастья. Чтобы у всех было хорошее настроение, надо изменить не столько характеры людей, сколько характер мира, в котором мы с тобой проживаем.
Изменить характер целого мира даже я, Смешилка, видимо, не смогу.
— Но если твой юмор сумеет избавить кого-то от грусти, попробуй. Это благородное дело.
— Я ни разу не видела улыбки на лице своего мужа, — призналась, к примеру, соседка с первого этажа. — Рассмеши его…
— Ни единой улыбки? Зачем же вы за него вышли?
— Любовь зла…
— И даже свирепа! — подтвердила я на основании собственного горького опыта.
Все раздавали мне комплименты. Иногда (не так часто!) казалось, что собеседники раздавали мне взятки: чтобы я в благодарность за похвалы не пополняла ими свой репертуарный багаж. Но он тем не менее увеличивался… Когда я входила в помещение, где собирались люди, так сказать, избранные, все цепенели. Они боялись проявлять свои странности — и не проявляли вообще ничего. Как неживые…
— Ты всех запугала! — сообщила мне мама.
И я не поняла: довольна она мной или возмущена. Или полагает, что я сама должна бояться тех, кого запугала.
Когда же меня пригласили на телевидение того самого гигантского соседнего города, который я уже упоминала, мама с папой тоже наконец оцепенели. Но от гордости… Они передавали друг другу то приглашение, разводя руками, точно пытались обнять побольше пространства и воздуха. И так же молча задавали друг другу вопрос: неужели это мы, вдвоем, произвели то существо, которое теперь на официальном бланке именуют талантом? На бланке… С печатью и чьей-то начальственной подписью! И передача-то, в которой меня приглашали принять участие, называлась, между прочим, «Знакомьтесь, открытие!». Мама и папа открыли меня давно… как дочь и Смешилку. Но открыть как открытие?!
— Никому пока не рассказывай. А то начнут завидовать… раньше времени. Будь скромной! — тут же принялась оборонять меня от других и от меня самой мама.
У бабули на все случаи жизни имелись примеры и цитаты из бессмертных творений. Она была из русских дворян — и потому уважала не только российских знаменитостей, но и остальных знаменитостей тоже. Тут она припомнила слова великого немецкого писателя Гёте: «У скромных, я заметил, почти всегда есть основания быть скромными». Бабуля намекнула, что слишком уж скромничать также не следует. И сразу, буквально без передышки, ей на память пришли слова мудреца Геродота: «Предпочитаю, чтобы мои недруги завидовали мне, чем я моим недругам».
— На всякий случай… о приглашении никому не рассказывай! — Мама осталась при своем мнении.
Ведущего той программы я знала, так как его знали все. Тем более что во время передач и в перерывах он, как и другие ведущие, не то просил, не то умолял зрителей: «Оставайтесь с нами…» То есть не хотел, чтобы они выключали телевизоры или перескакивали на другие программы.
Мне он для начала предложил изобразить что-нибудь из жизни телевидения. А сам отправился с микрофоном к зрителям, которые были не вдали от него, возле экранов, а в студии, будто в концертном зале.
— Оставайтесь с нами! — произнесла я его слова, но в форме приказа.
Он замер на полдороге. А его микрофон показался мне в ту минуту гранатой.
Робко, стараясь быть незамеченной, приподнялась девочка в последнем ряду: небось приспичило в туалет.
— Оставайтесь с нами… Не уходите! — прикрикнула я.
И она опустилась на стул — с риском для себя и для стула.
Осветитель полез было на лестницу, чтобы поярче меня осветить.
— Оставайтесь с нами!
И он застыл на второй ступеньке.
Так я всех поставила и усадила на место. Всех, кроме смеха, который перемещался по залу как хотел… Громче всех потешался ведущий, чтобы не подумали, что он напрасно меня открыл. Необоснованный смех обычно чрезмерен, как и необоснованный гнев.
Успех же очень затягивает… С ним не хочется расставаться. На этот раз он затянул меня так глубоко, что я им даже чуть-чуть захлебнулась. Если мне и хотелось вынырнуть из аплодисментов, так только в овацию.
— Покажи что-нибудь из жизни своего города…
Я решила показать мэра, который всем и все гарантирует… И клянется здоровьем близких, которые, как я принялась демонстрировать, в это самое время теряют сознание, корчатся от сердечных приступов и почечных колик. Их, несчастных, увозят в сопровождении врачей и сирен, а мэр клянется их здоровьем, которого уже нет. Здоровьем сестер и братьев, родной тети и двоюродного дяди…
— А почему вы не клянетесь своим здоровьем? — спросила я.
И ответила голосом мэра:
— Потому что чужое здоровье для меня дороже, чем свое собственное!
Зал задергался, как от щекотки. Он не поверил мэру. И кажется, вообще не поверил, что чужое может быть дороже, чем собственное. Это было вершиной, или, как выразился ведущий, эпицентром, моего успеха. С эпицентрами, как известно, неразлучны вулканы и землетрясения… Поэтому я догадалась, что ведущий, ожидая от меня извержений, тайно предпочитал уже, чтобы лава затопляла кого-то в моем городе, а не в его передаче.
Историю с мэром я показала дважды — и на бис, чего в телепередачах делать не полагается.
Но я же была открытием — и чувствовала потребность открытия совершать! Тем паче что многие в студии хватались не только за живот, но и за сердце, как родственники мэра, которых я в то время изображала.
Потом выступали другие таланты, талантливости которых я от волнения не заметила. Потому что неожиданно, задним числом, сообразила, что меня видела вся страна. И другие страны тоже могли узреть… Если бы я об этом подумала раньше, то от страха ничего остроумного у меня бы не получилось: когда внутрь входит страх, наружу выходит оцепенение. Это бабуля мне давно объяснила. И добавила: «Люди умирают от смеха (разумеется, не в прямом смысле), а смех умирает от страха…» Она всегда очень образно мыслит.
Однако самой неотвязной оказалась другая тревога: был ли у моего десятиклассника включен телевизор? Стал ли он свидетелем моего триумфа?
Вместо ответа осторожно, как бы на цыпочках, приоткрылась дверь, и в нее, тоже на цыпочках, просунулось мамино лицо… Она поманила меня согнутым пальцем.
В вестибюле же ко мне не направился, а прямо-таки ринулся человек, состоявший в основном будто из двух шаров: один, поменьше, был головой, а другой, побольше, — туловищем. Я незаметно училась у бабули образно мыслить. Как известно, легко перенимается все плохое, а я старалась перенимать у ба