нится, не потрафил местному бугру, и тот со своим подхватом прижал его к борту трюма, конкретно, в самый угол загнал – мол, щас мы тебя… Очко порвем на немецкий крест… Только не получилось. Вернее, получилась обратка. Черт знает как, упираясь локтями в стены, Буров вывернулся, метнулся к потолку и, пробежав по головам блатных, молнией зашел им в тыл. А потом такое устроил… Клопы, говорят, со страху не вылезали из щелей, а коридорные-дубаки смотрели на действо и, тихо обоссавшись, не решались вмешаться. Троих тогда сволокли на больничку, пахан утратил все зубы и лицо, а Буров получил кликуху и известность. Больше уже его никто не трогал.
– Прохаря, корешки, ништяк, в самый цвет попали, – Буров не спеша оделся, взяв отточенную, правленную на ремне писку <Опасная бритва.>, в темпе, чтобы долго не смотреться в зеркало, начал бриться. Не Ален Делон, борода седая, щеки впалые, глаза снулые, как у дохлой рыбы. Краше в гроб кладут. Что возьмешь с тюремщиков – падлы.
Стол тем временем был уже готов. Дымилась кружка с чифирем, благоухали сало, лук, чеснок, порезанные конфеты, вяленная дыня. Семейники в хорошей, неуставной, одежде сидели молча, улыбались, ждали Бурова – ему был уготован самый смак, цимус, первый глоток. Все знали, что при выходе из “бочки” положено в последний день не прикасаться к пайке, она идет тем, кто остается.
– Ништяк, иркутский <Самой лучшей среди зэков Сибири считается ферментация, производимая на Иркутской чаеразвесочной фабрике. У ее ограды сооружен памятник чифирю – большой заварной чайник с надписью: “Грузинский чай”.>, – Буров с наслаждением глотнул, блаженно улыбнулся и передал кружку соседу, рослому сибиряку Зырянову, тоже мокрушнику. – Славный подъем, в жилу пошел.
Есть ему хотелось до тошноты, но он не торопился с салом, взял маленький кусочек дыни и принялся неторопливо жевать. Пусть желудок привыкает, входит в норму. После “бочки” жрут от пуза только недоумки, загибающиеся потом от болей и спазмов. Тише едешь, дальше будешь. Хотя, строго говоря, он и так последний месяц прожил, словно в небытии, с головой погрузившись в трясину изолятора. Тридцать суток одно и то же – холод, подведенное брюхо, дремота “в цветке” <В разных зонах называется по-разному: “спать в клумбе”, “розой”, “в цветке”. Способ не замерзнуть и выжить в условиях штрафного изолятора. Заключается в том, что блатные, мужики и чистые, незапаршивевшие “черти” раздеваются, половину одежды расстилают на полу, ложатся на нее и, обнявшись, укрываются сверху другой половиной. Педерастам спать в клумбе не разрешается.>. Каменные брызги на стенах <Имеется в виду цементная шуба – творение изобретателя Азарова, который впоследствии сошел с ума.>, параша из манессмановой трубы <Из них делают газопроводы.>, пидер Таня Волобуев, замерзшим петухом сидящий на ее крышке. Тридцать дней и ночей, вычеркнутых из жизни. Да, впрочем, что там месяц – последние полтора года.
– Ты хавай давай, корешок, хавай, – Зырянов вытащил жестянку, с лязгом вскрыл ее заточенным о стену ступиком <Ступик, супинатор – металлическая пластинка из-под стельки в обуви, заточенная для использования в качестве ножа.>и с улыбкой, подмигнув, придвинул Бурову. – Братская могила. Масса фосфора. – Замолчал, выкатил желваки на скулах и резко, словно в грудь врага, сунул супинатор в еловую столешницу. – Всех бы ментов вот так же, рядами. В одну банку.
Внутренние органы, за исключением женских, Зырянов не любил. До тюрьмы и зоны он вкалывал водителем, крутил-накручивал баранку молоковоза, мирно, спокойно, никого не трогая. Едет себе машинка из Иркутска в Братск, весело порыкивает верный друг мотор, а в цистерне, в гуще молока, бултыхается на проволочке шеверюшка масла. Впрочем, она только поначалу шеверюшка – по прибытии обрастает парой-тройкой килограммов. Не бином Ньютона, все так делают, жить-то надо. И все было бы хорошо, если бы не гаишники, наглые, любознательные и жадные. Так и хочется им урвать побольше масла на свой бутерброд с икрой. В общем, как-то не сдержался Зырянов, двинул от плечища рукой. А мент оказался хилый, гнилой, копытами накрылся, не приходя в сознание. Зато вот чалку за него навесили не хило, не посмотрели на состояние аффекта, наличие беременной жены и положительной характеристики с работы. Так за что, спрашивается, любить ментов?
А над ответом на сей непростой вопрос никто и не задумывался – за столом текла неторопливая беседа, разговаривали в основном о последних новостях: Сява Хрящ ушел на крытку, вызвали на доследствие Килатого, получил накрутку Вася Баламут, Адмирала Колчака ебом токнуло, с концами – только кипятильник включил, и все, в аут. У седьмой претории <Зона особого режима.>с месяц как объявился тигр, так менты там теперь ходят, как опущенные в воду. Так и надо лягавым <Учуяв тигра, охранные собаки – немецкие овчарки – приходят в панический ужас и начинают беспрерывно лаять, теряют аппетит, вешаются на ошейниках, выпрыгивая за заборы, не обращают ни малейшего внимания на зэков, даже кастрированных котов принимают за тигров. Ну а без собаки мент все равно что без оружия.>… Разговоры, разговоры, треп в кругу своих до самой ночи. Пока не начинают закрываться веки, и голова, гудящая после ШИЗО, не опускается устало на грудь. Наконец поднялись – заслали жорным <Многие заключенные из разряда опустившихся – чертей – страдают нарушением психики, при котором постоянно хочется есть. Жорные – от слова жрать. Едят все подряд, без разбора – промасленную бумагу, протухший маргарин, шкурки от сала, которыми блатные драют сапоги. Жорные копаются в мусорных свалках, ищут головы от кильки и хамсы, разваренные кости, очистки, гнилые внутренности. Варят эти отбросы, пьют грязную, вонючую жижу. На то они и черти, грязные, опустившиеся, смердящие за версту падалью.>объедки со стола, а педерастам чифирную заварку, с чувством пожелали друг другу доброй ночи и начали укладываться спать.
“Хорошие у меня семейники, добрые, не забыли”, – в предвкушении чистого белья, сухого одеяла и приятных сновидений Буров потянулся было к койке, однако кто-то мягко придержал его за локоть:
– Погоди однако, парень, разговор есть.
Это был один из семейников по кличке Шаман, маленький, с лицом, сморщенным как печеное яблоко, пожилой благообразный якут. Звался он в миру Иваном Тимофеевым и был когда-то ученым-этнографом, специалистом по вопросам шаманизма. Причем нужды в конкретных фактах не испытывал, потому как сам происходил из рода Баабыс Дыгына, отца-родоначальника якутских чародеев. Все предки у Ивана скакали на бубне <По понятиям якутского шаманизма бубен для шамана является конем, а колотушка – кнутом. Во время магической практики – камлания – шаман как бы путешествует по нижнему, верхнему и среднему миру.>, молились богу Уру <По философии якутского шаманизма человек является пришельцем из космоса, точнее, это верховный бог Ур заселил людьми средний мир, когда они от праздной жизни в верхнем начали превращаться в двуногих скотов. Общение с богом Уром – прерогатива Айыы-шаманов, посвященных высшего уровня, которые на самом деле являются жрецами-хранителями древнейшей ведической традиции.>и врачевали людей, так что хочешь не хочешь, а получил он в наследство тяжелый груз сокровенных знаний. Неподъемный и опасный – меньше знаешь, спокойнее спишь. Когда от Нерюнгри прокладывали газопровод, Тимофеев написал в обком и в соответствующий орган: здесь, однако, тянуть нельзя, это же Ытык Сирдэр <Священное опасное место.>, место захоронения шамана Сонтуорка. Злой, кровожадный, дескать, был человек, вокруг могилы понаставил самострелов <Имеются в виду шаманские астральные самострелы.>. Боже упаси задеть кому-нибудь за сторожильные шнуры…
– За сторожильные шнуры, говоришь? Ха-ха-ха! Ах ты, старый дуралей, апологет воинствующего шаманизма! – громко засмеялись и партийцы, и чекисты. – Почем, папаша, опиум для народа?
Однако же, когда труба взорвалась, смеяться перестали и, обвинив Ивана в терроризме, убрали с глаз долой за ограждение зоны – ша, больше умничать не будешь, загнешься скоро на тяжелых работах. Вот мы тебе норму…
Только хрен, семейники пропасть не дали – мало, что ли, на Руси здоровых мужиков. Буров вот, к примеру, с легкостью вытягивал две нормы. Мог бы и три, лишь бы красноперым в пику. За себя, за того парня и за узкопленочного деда. А что, старик не вредный – заговаривает зубы, врачует чирьи, излечивает от поноса, а уж рассказывать начнет – заслушаешься, про шаманов, подземных духов и высосанных через грудь, застрявших в пищеводе костях. Хороший старикан, добрый, только чего это не спится ему? Какие там разговоры могут быть на ночь глядя? Впрочем, будем посмотреть. Ну, что тебе надобно, старче?
Якут был краток.
– А ведь Каратаев, парень, житья тебе не даст, – сухо, даже как-то буднично заметил он и, причмокнув, покачал большой, стриженной под ноль головой. – Ты у него или в БУРе сгниешь, или пидором будешь, или раскрутишься по-ново <Получить новый срок.>. Думать надо, парень, однако, крепко думать.
Вот гад, в самый цвет попал, в самое больное место. Каратаев – это подполковник, новый начальник оперативной части. Месяца три тому назад вызвал он Бурова в просторный кабинет, угостил чайковским и ментоловым “Салемом”, а потом и предложил без всяких церемоний: я-де подполковник, вы, Василий Гаврилович, хоть и в прошлом, но тоже подполковник, а потому не лучше ли нам жить дружно, помогать друг другу, ибо оба мы офицеры. В общем, выходи на связь, Василь Гаврилыч, кум тебя зовет к себе чаи гонять <Гонять чаи у кума – стучать. Кум – оперативный работник в зоне.>. А за стук, бряк и доносы на корешей будет тебе грев, повышенная жирность и, возможно, исполнение голубой мечты под названием УДО <Условно-досрочное освобождение.>.
“Сравнил, сука, спецназа-волкодава с конвойной крысой”, – Буров тогда, помнится, чай допил, выкурил наполовину “салем” с тем, чтоб другую половину подогнать в семью, улыбнулся преданно и сказал: