— Миш, все равно без дела, груши околачиваешь. Сбегал бы в «самбери». Яковлевна говорит, колбасу ливерную выбросили. Взял бы кило… Сбегаешь?
— И мне что-нибудь пожевать, — отлип от окна Ваня. — Утром стакан чаю выпил. А жрать — не лезет. Бултыхается, как в помойной яме. Вчера сестра с мужем приезжала…
— Денежку гоните, дорогие граждане! У меня голяк.
— Знаем мы твой «голяк», — засмеялась Райка. — С Воробьем, небось, лучше всех живете.
— Живет — клиентура, — с расстановкой серьезным голосом сказал Мишка. — А мы с товарищем Воробьевым — работаем.
— Погода хорошая, вот она и живет, — с некоторым опозданием отреагировал на «клиентуру» Ваня и полез за деньгами.
До обеда Воробей развез все цветники, распустил очередь. Мишку отловил Петрович, послал мусор грузить на центральную аллею.
Воробей сидел в сарае, заложив дверь на крючок, пересчитывал деньги, раскладывая их по старшинству. Потом разделил: себе и Мишке. Сам ли работал, оба — раскрой один: мелочевка — в котел — на обзаведение (гранит, мрамор, цемент, инструмент), остальные на три части. Две себе, одну Мишке. Пускай он теперь и не «негр» (Петрович на той неделе его в штат взял), а все равно до могильщика настоящего ему сто лет дерьмом плыть. Тем более: и мрамор, и гранит, который они сейчас работают, его, Воробья. Значит, и бабки не поровну.
Воробей сунул Мишкину долю под кронштейн, как заведено. Сунул и провел ладонью по прохладной сливочной поверхности мрамора, по гравированной «бруском» внутри надписи, выложенной щедро, без экономии, сусальным золотом:
ВОРОБЬЕВА ЕВДОКИЯ АНТОНОВНА
5.2.21–26.8.59
СПИ СПОКОЙНО, МИЛАЯ МАМА
от родных и сыновей
Обвел пальцем окно под керамическую фотографию, веточку, крестик… «сука гребанная» — об отце, бившем доходящую от рака мать так, что перед соседками, обмывавшими через неделю тело, стыдно до сих пор: сплошняком синяки…
Воробей всхлипнул то ли от воспоминаний, то ли от непроходящего еще со Средней Азии насморка.
Была б жива, в золото одел бы, кормил бы из рук… Эх, мама! Умерла ты, какую же гадину он приволок! Фотку твою снять заставила… Нас с Васьком травила… Васька посмирней, терпел, а я деру дал… Сперва по садам околачивался — садов-то тогда полно было… Поймали раз, поймали два. Отец, сука, сам просил, чтоб в колонию. Она, тварь, присоветовала. Кому сказать, не поверят: варенье со стеклом слала — гостинчик!..
Воробей сопанул носом.
…Говорят, приметы не сбываются. Мишка, вон, болтает, Бога нет. Знает он много, соплесос образованный… А Татарин, выходит, само собой убрался. Два года назад.
…Тогда в домино заспорили, Татарин бутылкой сзади его, Воробья, и вырубил в часовне, и топтал со своими, всей хеврой навалились, сколько их тогда с Мазутки пришло? Человек пять…
В больницу Воробей себя везти не дал — домой велел, неделю лежал, до уборной дойти не мог: в банку все… И портрет мамин молодой над кроватью просил мокрыми глазами: помоги, мамочка, сделай Татарину…
Через три недели — а то ишь, Бога нет! — тетя Маруся, что у церкви подметает, мать Татарина, хоронила забитый гроб с мятой головой сына, — остального не было, разобрали Татарина товарищи по лагерю: зацепился с ними когда-то. Вспомнили. А все — мама…
На поминках — тетя Маруся хорошо выставила — Воробей вдруг испугался своей нечаянной веры в несуществующего Бога, Татарину потом почти за бесплатно памятник маленький из лабрадора сделал. Маленький не маленький, а рублей двести тете Марусе сберег.
Или вот еще.
В прошлом августе после Гарикова дня рождения Васька-братан убивал его ночью, пьяного, топориком рубил ржавым. До смерти хотел — три раза.
В больнице — сосед по койке потом рассказывал — врачи даже кровь добавлять не стали — жижу одну, плазма называется, лили: чего литры зря переводить? Ждали, помрет.
Хрен-то! Живой! Хоть и дышит кожа пустая над ухом… И горло еще потом проткнули прямо в койке. Рубленое-то еще путем не залечив, когда припадок случился после краснухи этой…
Так — живой же. О!
А то ишь специалисты: Бога нет… Кому нет…
Воробей опять погладил мамин цветник. На днях Толик-рубила должен появиться, фотографию мамину керамическую принесет. Съездим тогда с Мишкой в Лианозово к маме, цветник фигурный отвезем, кронштейн поставим. Ой, мама, мама… Только вот сейчас, в тридцать, дошли до тебя руки. С пятьдесят девятого так и лежишь. Могилка неприбранная… А все сивуха, сволочь!
Воробей высморкался, взглянул на время, вышел из сарая.
— Сынок! — наскочила на него маленькая старушонка, — Ты здешний?
— Чего тебе? — рявкнул на бабку Воробей. — Заикой сделаешь!
— Землицы бы мне чуток… Болела я, давно не была — вся могилка заглохла. Не привезешь? Я б тебе рублик дала на водочку…
— Слушай сюда, — Воробей доверительно склонился к старухе: — Нет земли, ясно.
— А я видела — возят…
— Да не земля это, дрянь. Наскребут где-нибудь и везут! Иди гуляй лучше.
— Нет, милок, ты чего-то мудришь… Не хочешь помочь бабке… — покачала она головой в платочке и поплелась с хоздвора.
— Не верит, зараза, — взвился Воробей. — А врешь им — верят! Сволочи!..
— Леш! — негромко сказал подошедший с вилами на плече Мишка. — Может, привезти ей от Шурика пару ведер, у него есть за сараем. Ну, дадим ему трояк. Мы и так сегодня заработали неплохо.
Воробей неожиданно успокоился:
— Хрен с ней! Вези. Гляди только, чтоб наши кто не увидел, — засмеют.
Мишка привез хорошей земли, оправил холмик, помог воткнуть цветочки — разуважил бабку.
— Сынок! Погоди, милый, — денежку-то! — бабка заковырялась, развязывая узелок на платке. — На-ка, — она ткнула ему сухой кулачок.
— У меня руки в земле, бабуль. Сама положи, вот сюда, в карман. — Мишка приподнял локоть.
— Отвез? — спросил его Воробей в сарае.
— Рублец.
— Кидай в казну.
Мишка стряхнул с ладони грязь, полез в карман — трешка.
— А говорил, рубель?
— Да я не смотрел… Сказала, рубль…
— Чего дуру гонишь? — вдруг заорал Воробей. — Что, она в карман тебе лазила?!
— Да. Я ж говорю: руки грязные были…
— Бабке своей расскажи, Елавете! Воробью мозги пудрить не хрена! Ловчить начал?!
Воробья понесло. Он припомнил бутылку коньяка — презент клиента-грузина, которую Мишка по недомыслию отнес домой, «завязавший» Воробей всегда сам совал «освежающее» ему в сумку. Лицо Воробья побелело, он тяжело дышал. Даже прикрыл глаза и сжал зубы так, что губы превратились в прорезь. Видно было: старается не запсиховать из последних сил. Стал ноготь кусать, рванул так яростно, что на пальце выступила кровь, а сам он дернулся и затряс рукой в воздухе.
— Чего орешь, Алеша? — раздался за дверью веселый голос Стасика.
Воробей ногой отпихнул дверь сарая:
— Притырить решил! Дали трояк, а брешет — руп!
— Кто? Этот? — Стасик смерил Мишку нехорошим улыбающимся взглядом. — Говорил, не приваживай «негров».
— Так ведь думаешь, человек, а он — сука! Знает, что и глухой…
— А чего ты, собственно, шумишь, Алеша? — ласково и тихо сказал Стасик.
— Дело-то простое: недодал «негр» монету — все! Разберемся…
Мишка почувствовал, как сразу похолодели ноги. Одно разбирательство он уже видел.
Прошлой осенью, когда неизвестный еще Мишке Воробей лежал в больнице с разрубленным черепом, кладбище разбиралось с его напарником Гариком.
Мишка тогда пахал на Гарика.
Раньше за главного был Воробей. При нем обязанности в бригаде были четко распределены. Гарик «проясняет» с клиентами и нарубает доски. Воробей руководит, ведает казной и отмазывает Гарика, если кто из кладбищенских поднимает против него хай. И при них еще один-два «негра» на подхвате: таскать цветники, мешать раствор, крошку мраморную промывать. Короче, ишачить.
Гарик навестил Воробья в больнице: увидел, не выживет, и уверенный взялся за дела. Без Воробья, а держится, как раньше, как при Воробье: с часовней сквозь зубы цедит. А часовня и хоздвор — два разных профсоюза. Клиент ведь сразу на хоздвор сворачивает, до часовни полкладбища пилить; хоздвор всех клиентов и перехватывает. Часовне только и остается — во время захоронений прояснять. А много ль прояснишь, когда родственники не в себе. Вот и получается, что у часовни заработок меньше, чем на хоздворе.
И народ там, в часовне, наоборот, позабористее, чем на хоздворе, меньше двух раз никто и не сидел. А Гарик гребет и гребет, да еще, дурак, хвалится. Да еще пьяная Валька притащилась у Гарика деньги требовать, Воробьеву, мол, долю. А Гарик ей: накрылся твой Воробей и доля его. А сам его кулаками прикрывался все это время: они, мол, и дохлого Ворьбья сто лет бояться будут. И, главное, громко изъяснял, так чтоб слышали.
Не учел, что часовня не так Воробья боялась, как его, Гарика, не любила с его бородой, образованностью и ленивым нездешним разговором.
Накрылась его карьера. Через две недели после Воробья Гарик сам оказался у Склифосовского. И случилось это днем, в открытую, в рабочий день.
Мишка с Финном в тот день сидел в глубине хоздвора на штабеле длинных труб: Петрович менял водопровод по всему кладбищу. За свой счет, кстати, менял, иначе его б поменяли.
Финн, как обычно, был без работы, а Мишка ждал Гарика. Две мраморные доски — Гарик вчера велел — были залиты в кронштейн. Окрепший за три дня сушки цветник Мишка отшарошил прямо здесь, на хоздворе, еще до десяти, до оживления.
Гарик обещал подойти к двенадцати: полтора часа кури да Петровичу на глаза не показывайся: увидит — ткнет на мусор. А чужой мусор ворочать — хуже нет. Оттого и поглядывал Мишка на ворота хоздвора: от Петровича прятался. Тем более Гарик давно в контору не посылал, все жмется: завтра, завтра… Из-за этого «завтра» с Борькой-йогом кипеж на весь базар подняли. Уж на что Борька с Гариком чуть не приятели, Борька тоже с хоздвора и тоже образованный, а вот сцепились. Борька его жидом обозвал: вцепился, говорит, в монету, сам жрешь, а в контору — хрен. Смотри — доиграешься…