- Ну падлы, с-с-суки, - сквозь зубы шипел матрос, - вы еще кишки в Черном море полоскать будете.
Для поручика это была уже вторая война, но он толком и не заметил, как поменялись лица врагов, как вместо баварских и саксонских стрелков убивать пришлось своих же ванек с физиономиями подчас ну совершенно рязанскими. Слишком быстро закружил вихрь перемен, слишком мало было времени во всем как следует разобраться...
Революция, свобода... Поручик не был реакционером. Еще до войны он вместе с друзьями смеялся над карикатурами на царя, царицу и проклятого хлыста. А уж насмотревшись на военный бардак, пришел к выводу: чтобы спасти Россию, надо срочно что-то менять. Когда же ветер революции смел монархический сор, был только рад. Впрочем, происходившее в дальнейшем поменяло его убеждения. Армия разлагалась, анархическая зараза проникала в нее слишком стремительно, и победа в войне становилась далеким призраком. Все эти Гучковы и Львовы были неспособны управлять Россией, а уж о болтуне Керенском нечего и говорить. Нет, перемены необходимы, но, прежде всего, необходима твердая рука, пусть придется пойти на определенные жертвы - но по-другому с этой страной нельзя...
Но было слишком поздно. С поднимающейся волной варварства не мог ничего поделать и Лавр Георгиевич. Новые монголы шли ныне на Русь не откуда-то с востока - нет, они просыпались внутри страны, готовые обрушить копившуюся веками ненависть на головы умнейших профессоров, прекраснейших барышень, благородных защитников Отечества, предприимчивых деловых людей, высоконравственных священнослужителей - на цвет нации, для того чтобы погрузить страну в пучину варварства, из которой это мужичье не выберется самостоятельно. И укротить их теперь можно только с помощью хлыста, петли, пулеметов - по-другому они не понимают.
Поэтому он сегодня здесь, хотя когда-то, в невероятно далекой уже юности, разносил шуточку про "столыпинский галстук", возмущался черносотенными "кровавыми наветами" и вообще проявлял определенное стремление к прогрессу.
Расстрельная команда выстроилась напротив стоящих у края оврага красных. Близкое расстояние, восемь стволов, если кто и останется жив - подохнет в яру, никуда не денется. Поручик уже не воспринимал их как людей - это были мишени, по которым надо отстреляться - и быстрее идти в деревню. Поэтому, наверное, таким холодком повеяло от неожиданной фразы рабочего:
- Ваше благородие, дозвольте "Интернационал" перед смертью спеть?
- Дозволяю, - у поручика дернуло щеку. Нервы, чтоб их.
Рабочий выпрямился, насколько позволял висящий на плече матрос, и торжественно, напористо и четко начал:
- Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов,
И тут же яростно и зло подхватил матрос:
- Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Два голоса слились в один, и в этой безумной, дикой большевистской песне поручику послышалось нечто страшное - не просто ненависть или боевой задор, но что-то большее.
Долгие годы на войне он пытался сохранить себя, не сойти с ума. В основном старался жить воспоминаниями - это лучший выход, когда кругом такая кровища и грязь. Воспоминания, впрочем, были зачастую хоть и сладостными, но незатейливыми. Первый поход в иллюзион с покойной maman. Первая победоносная схватка в стенах гимназии, где он удачно съездил в ухо белобрысому задире с неудобопроизносимой и уже давно забытой немецкой фамилией. Первая бутылка вина - дрянного, по правде сказать, но порядком ударившего в неокрепшую голову. Первая женщина - та ночь сильно его разочаровала, но постфактум, в грязных окопах, стала предметом нескольких горьких вздохов о безвозвратно ушедшей беспечной юности. Позднее прибавились другие - о погибшей России, ведь было очевидно, что даже если удастся сокрушить Совдеп, вернуть старую Россию образца четырнадцатого года, в которой он вырос и сформировался, невозможно.
У этих же было что-то другое. В глазах их было будущее, жуткое будущее, в котором не было места таким простым и привычным для него вещам, как дисциплина и субординация, брак и семья, закон и право, власть и собственность. И самое главное - за это будущее они без колебаний шли на смерть, в то время как поручик начинал осознавать, что глупо убивать и умирать ради воспоминаний, или ради расстрелянного Государя, или ради чертовой учредилки. Они верили - их революция неизбежно подожжет весь мир, и у них были для этого основания: разве достанет сил у тамошних рантье и бюргеров удержать в узде своих монголов, если даже в этой стране, где для квартального разбить рожу мужику - что для дамы прическу поправить, понадобились считанные месяцы, чтобы ниспровергнуть порядок? Но что больше всего его страшило - он не мог помыслить этого будущего, за которое они боролись. Так Иоанн Богослов не мог представить себе город, не обнесенный крепостной стеной, и в видениях его Новый Иерусалим предстал именно таким - готовым к обороне неизвестно от кого. Это значило - конец и впрямь близок, а он, поручик, обречен остаться в прошлом вместе с миллионами других, неприспособленных к новому миру и не желающих его.
- Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем...
И тут вступил юнец, не переломавшимся до конца голосом почти прокричавший:
- Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был никем, то станет всем!
Припев по-настоящему грянул, и тут поручик почувствовал, что дрожит. Он впервые в жизни почувствовал приближение Смерти - не той, обычной смерти от пули или осколка, а лютой, удушающей смерти в самоубийственной схватке с собственным народом. Чтобы как-то избавиться от этого ощущения, он не своим, высоким голосом заорал, забыв о промежуточных командах:
- Пли!
Солдаты не отреагировали. Они, кажется, тоже что-то почувствовали.
- Пли! - повторил поручик, стараясь заглушить совсем не тоскливое и не безнадежное "Никто не даст нам избавленья".
Очнувшиеся солдаты судорожно, вразнобой стали палить в красных.
Лада поднялась с земли, взглянула в небо, на пыльную дорожку Млечного Пути, такую близкую и одновременно немыслимо далекую. Сцена из прошлого все еще стояла перед ее глазами, и чувство единения с давно убитыми людьми, не просто людьми - настоящими Коммунарами - заставило ее прошептать оборванную строчку старинного гимна:
"Ни бог, ни царь и ни герой".
И - почудилось ли, нет? - от этих тихих слов дрогнуло испуганно пространство вокруг, а звезды стали будто бы ближе. Потому что теперь она знала, что делать.
Вызов пользователя...
- Мохаммед? Это я, Лада. Надо поговорить.
- Что? Ты? Откуда?
- Долго объяснять. Нужно собрать всех наших. В ближайшее время. Эстебан на Марсе, с ним так просто не свяжешься. Джаянт...
- Да ты с ума сошла? Ты же первая все бросила, все контакты оборвала! Знаешь, каково нам было? Особенно Амине...
- Кстати, Амину тоже надо найти. Свяжись и с ней, пожалуйста...
- С тобой она разговаривать не станет. Она со мной говорить не будет, если я о тебе упомяну.
- Я знаю. Только дело в том, что от нас теперь зависит судьба Коммуны. Без шуток. О таком шутить нельзя. Вы можете проклясть меня, можете казнить, но сначала выслушайте.
Молчание. Долгое и тяжелое, словно те четвертьтонные блоки питания из прошлой жизни. Затем - голос, которому всегда, и тем более сейчас, недоставало жесткости:
- У тебя есть две минуты, чтобы убедить меня в необходимости дальнейшего разговора.
Она старалась сдержать вздох облегчения, но не вышло.
- Замечательно. Больше мне и не понадобится.