— А кто может дать вам такое право, мистер Чодвик? — спросил Болд.
— Только мои наниматели, мистер Болд, — ответил управляющий.
— А кто они, мистер Чодвик? — настаивал Болд.
Чодвик позволил себе заметить, что если вопросы продиктованы праздным любопытством, он предпочёл бы на них не отвечать, а если мистер Болд преследует какие-либо далеко идущие цели, то сведения желательно запрашивать профессиональным порядком у профессионалов. Поверенные мистера Чодвика — господа Кокс и Камминс из Линкольнской коллегии. Мистер Болд записал адрес Кокса и Камминса, заметил, что погода для этого времени года стоит холодная, и пожелал мистеру Чодвику доброго утра. Мистер Чодвик согласился, что для июня прохладно, и отпустил посетителя поклоном.
Болд отправился прямиком к своему стряпчему, Финни. Не сказать, что стряпчий ему нравился, но, как объяснял сам Болд, он нуждался в человеке, знающем законы и готовым делать за деньги, что велят. Он и не помышлял вверить себя адвокату, просто покупал юридические услуги у юриста, как покупал сюртук у портного, потому что не мог так же хорошо сшить его сам. И он рассудил, что самый подходящий для этого человек в Барчестере — Финни. В одном отношении, впрочем, он не ошибся: Финни был само смирение.
Финни, памятуя про свои шесть шиллингов восемь пенсов [8], посоветовал тут же написать Коксу и Камминсу:
— Прихлопните их сразу, мистер Болд. Затребуйте в самой категорической форме полный отчёт о делах богадельни.
— Я думал бы прежде поговорить с мистером Хардингом, — сказал Болд.
— Да-да, всенепременно, — ответил покладистый Финни, — хотя, поскольку мистер Хардинг человек не деловой, это может повлечь… повлечь за собой мелкие осложнения, но, возможно, вы правы. Мистер Болд, я уверен, что визит к мистеру Хардингу не причинит никакого вреда.
По лицу клиента Финни видел, что того не переубедишь.
Глава III. БАРЧЕСТЕРСКИЙ ЕПИСКОП
Болд тут же отправился в богадельню. Час был уже довольно поздний, но Болд знал, что летом мистер Хардинг обедает в четыре [9], а Элинор вечером обычно уезжает кататься, а значит, он вполне может застать мистера Хардинга одного. Итак, примерно между семью и восемью часами он добрался до узорной железной калитки, ведущей в смотрительский садик. Хотя, как заметил мистер Чодвик, для июня было довольно прохладно, вечер выдался ясный и погожий. Калитка стояла не запертой. Поворачивая щеколду, Болд услышал из дальнего конца звуки виолончели. Он прошёл через лужайку и увидел регента со слушателями. Музыкант расположился на садовом стуле в беседке, у самого входа, так что виолончель, которую он держал между коленями, упиралась в сухие каменные плиты. Перед ним на простом деревянном пюпитре лежала раскрытая книга с нотами — то самое любимое, выпестованное долгими трудами собрание церковной музыки, которое обошлось ему во столько гиней, — а рядом сидели, лежали и стояли десять из двенадцати стариков, обитавших вместе с ним под кровом старого Джона Хайрема. Двое реформаторов отсутствовали. Я не говорю, что в душе они считали себя виноватыми перед добрым смотрителем, но последнее время они его сторонились, а его музыка утратила для них привлекательность.
Как занятно было наблюдать позы и внимательные лица этих сытых довольных стариков! Не скажу, что они понимали музыку, которую слышали, однако всем видом показывали, что она им нравится. Радуясь своей нынешней жизни, они старались, насколько в их силах, платить добром за добро, и неплохо в этом преуспели. Регенту отрадно было думать, что любимых старичков восхищают звуки, наполнявшие его почти экстатическим ликованием; он нередко говорил, что самый воздух богадельни делает её особо пригодной для служения святой Цецилии [10].
Прямо перед ним, на самом конце скамьи, опоясывающей беседку, сидел, аккуратно разложив на коленях шейный платок, пансионер, который и впрямь наслаждался этими мгновениями или очень правдоподобно изображал, что наслаждается. Годы — а ему было за восемьдесят — не согнули его мощную фигуру; он по-прежнему был рослый, статный, красивый, с умным высоким лбом, обрамлённым очень редкими седыми прядкам. Чёрное приютское платье из грубой материи, панталоны и башмаки с пряжками чрезвычайно ему шли; он сидел, опершись руками на палку и положив на них подбородок, — слушатель, о котором может мечтать каждый музыкант.
Он безусловно был гордостью богадельни. По обычаю, одного из призреваемых назначали кем-то вроде старосты, и хотя мистер Банс — ибо таково было его имя, и так к нему всегда обращались другие пансионеры, — получал не больше денег, чем они, он прекрасно понимал своё положение и держался с соответствующим достоинством. Регент называл его помощником смотрителя и не считал зазорным, изредка, в отсутствие других гостей, пригласить к жарко натопленному камину и попотчевать стаканом портвейна. И хотя Банс никогда не уходил без второго стакана, его никакими уговорами нельзя было соблазнить на третий.
— Вы слишком добры, мистер Хардинг, слишком добры, — неизменно говорил он, когда ему наливали второй стакан, но через полчаса, допив, вставал и со словами благословения, которые его покровитель очень ценил, удалялся в собственную обитель. Он хорошо знал жизнь и, дорожа этими безоблачными мгновениями, не хотел затягивать их до того, что они станут утомительны для хозяина.
Мистер Банс, как легко можно вообразить, был горячим противником нововведений. Даже доктор Грантли не питал такого праведного отвращения к тем, кто вмешивается в дела богадельни. Мистер Банс был человеком церкви до мозга костей, и хотя не особо жаловал доктора Грантли лично, чувство это проистекало скорее из того, что в богадельне не было места двум людям столь сходного склада, а вовсе не из различия чувств. Банс был склонен полагать, что они со смотрителем вполне управятся без посторонней помощи. Разумеется, епископ регулярно инспектировал богадельню и в таком качестве заслуживал всяческого почтения со стороны всех, связанных с завещанием Джона Хайрема, однако Банс был уверен, что Джон Хайрем не предусматривал вмешательство в свои дела со стороны каких-либо архидьяконов.
Сейчас, впрочем, его мысли были далеки от подобных забот, и он глядел на своего смотрителя так, будто почитал музыку райским даром, а музыкантов — почти небожителями.
Когда Болд тихонько вышел на лужайку, мистер Хардинг поначалу его не заметил и продолжал водить смычком по струнам, но потом по лицам слушателей понял, что кто-то пришёл. Он поднял глаза и с тёплым радушием приветствовал молодого друга.
— Продолжайте, мистер Хардинг, прошу, не прерывайтесь из-за меня, — сказал Болд. — Вы знаете, как я люблю церковную музыку.
— Да что вы, пустяки! — воскликнул регент, закрывая книгу, но тут же вновь открыл её, поймав восхитительно молящий взгляд старого друга Банса. — Ах, Банс, Банс, Банс, боюсь я, вы всего лишь льстец. Ладно, тогда я закончу. Это любимейший фрагмент из Бишопа [11]. А потом, мистер Болд, мы прогуляемся и побеседуем, пока не вернётся Элинор и не нальёт нам чаю.
Так что Болд сел на мягкую траву послушать музыку, а вернее — подумать, как после такой идиллической сцены завести тягостный разговор, смутить покой человека, столь тепло его встретившего.
Болду показалось, что музыка закончилась слишком быстро; он почти жалел, когда медлительные старички закончили свои долгие прощания.
Ком встал у него в горле от простых, но ласковых слов регента.
— Один вечерний визит, — сказал тот, — стоит десяти утренних. Утренние визиты — сплошная формальность; настоящие разговоры начинаются только после обеда. Вот почему я обедаю рано — чтобы успеть вдоволь наговориться.
— Вы совершенно правы, мистер Хардинг, — ответил его собеседник, — но боюсь, что я нарушил заведённый порядок и должен просить всяческих извинений, что в такой час беспокою вас по делу.
Мистер Хардинг глянул непонимающе и с лёгкой досадой; что-то в тоне молодого человека обещало неприятный разговор, и регент огорчился, что от его любезных приветствий так небрежно отмахиваются.
— Конечно, буду счастлив помочь, чем смогу…
— Дело касается счетов.
— В таком случае, мой дорогой, ничем не смогу помочь, ибо в этих вопросах я сущий младенец. Знаю только, что мне платят восемьсот фунтов в год. Идите к Чодвику, он знает про счета всё, а пока скажите, заживёт ли рука у бедной Мэри Джонс?
— Заживёт, если она будет её беречь, но, мистер Хардинг, я надеюсь, вы не возражаете обсудить со мной то, что я имею сказать про богадельню.
Мистер Хардинг испустил долгий, протяжный вздох. Он возражал, очень сильно возражал против обсуждения этих вопросов с Джоном Болдом, однако, не обладая деловым тактом мистера Чодвика, не умел защитить себя от надвигающейся беды; он печально вздохнул, но не ответил.
— Я питаю к вам самое глубокое уважение, мистер Хардинг, — продолжал Болд. — Самое искреннее, самое.
— Благодарю вас, мистер Болд, благодарю, — нетерпеливо перебил регент. — Очень признателен, но не будем об этом. Я могу ошибаться ровно так же, как любой другой. Ровно так же.
— Однако, мистер Хардинг, я должен выразить свои чувства, чтобы вы не заподозрили в моих действиях личную неприязнь.
— Личную неприязнь! В ваших действиях! Вы же не собираетесь перерезать мне горло или предать меня Церковному суду.
Болд попытался выдавить смешок и не сумел. Он всерьёз вознамерился исправить несправедливость и не мог шутить над своим решением. Некоторое время он шёл молча, затем возобновил натиск. Мистер Хардинг, слушая его, быстро водил смычком (который по-прежнему был у него в руке) по струнам воображаемой виолончели.
— Я боюсь, есть основания полагать, что завещание Джона Хайрема исполняется не вполне точно, — сказал молодой человек, — и меня попросили в этом разобраться.
— Очень хорошо, я нисколько не возражаю, так что не будем больше об этом говорить.
— Лишь ещё одно слово, мистер Хардинг. Чодвик направил меня к Коксу и Камминсу, и я полагаю, что мой долг — запросить у них сведения о богадельне. При этом может сложится впечатление, будто я действую против вас, и я надеюсь, что вы меня простите.