ите как следует провод, соединяющий вас с творцом! Редкие проблески вовсе не находятся в родственных отношениях с ослепительным сиянием, даже не седьмая вода на киселе. Одно вполне может слегка походить на другое, однако это вовсе не повод сиять во всю мочь! Мой карманный фонарик, в котором разрядилась батарейка, кажется, по-прежнему в состоянии светить, я беру его в руки, однако, увы, он больше не светит! Мне прежде следует вставить в него что-то, поместить в него множество иностранных слов, которые имеют смысл сами по себе, сами являются смыслом. Таковы и актеры. Все иначе, господин актер, все не так, госпожа актриса! Если ваше содержимое обладает зарядом, это вовсе не значит, что вы излучаете свет! Вы, правда, способны создавать свет, однако по какой-то причине вы этого сегодня не делаете. Я извлеку на свет другого актера, другую актрису, этого добра у нас полно. Да, этого добра хоть завались! Стало быть, я заряжаю актера, используя потребную для этого силу моих слов, примешиваю сюда не оплаченные по счетам требования по меньшей мере двух сотен других авторов, действительно великих и в самом деле живших на белом свете, пусть они и кажутся нам сегодня нереальными, а еще я примешиваю к этому свои собственные многочисленные требования, которые возвышаются рядом со мной и никого больше не пропускают; актеру предъявляют требования, которые теперь исходят от меня, ведь именно я нацарапала слова ручкой в блокноте, на списке покупок, заявила свое авторство и власть над этими призрачными домашними существами, над этими незнакомцами, над духами, которых я вызвала, и вот я прикладываю все это к телу актера. Ему ни за что теперь от них не отделаться, он может уйти из театра, а потом снова вернуться, — мою печать ему с себя не смыть. В любой момент он может прочитать мои требования прямо на собственном теле, на котором я их пропечатала. Уберите технические помехи! Исполнитель роли чувствует, что при необходимости я вытащу его со склада реквизита за волосы, чтобы он стал моим клиентом, и что он делает? Что он предпринимает, чтобы на своем пути, толкая перед собой магазинную тележку мимо длинных рядов полок, по меньшей мере однажды снова встретить самого себя? А ведь я ему это недвусмысленно запретила. По мне, так пусть он встретится с кем угодно, пусть ему попадется под ноги, виляя хвостом, даже его собственное равнодушие, только не он сам. Он должен услышать мое требование и одновременно уметь не заметить его, чтобы стать тем, кто сам выдвигает требования. И, случайным образом, эти требования имеют такой вид, который я все это время сама имела в виду! Браво! Теперь он все сделал правильно. Наконец-то до него дошло. Теперь он стал мною, не настаивая на этом, но и не настаивая на том, чтобы быть тем, кого он должен играть. Ему вообще не нужно быть настойчивым, он лишь должен владеть каждым мгновением. Я держу его резиновый хлыст, который в конце концов снова и снова будет хлестать только меня. Ему так непросто стать другим, но он может быть другим! Правда, не совсем тем, кого он играет, а тем, кого он создает, кого он извлекает из потаенных глубин своего тела: никакой половинчатости, и уж ни в коем случае (я вас умоляю!) никакой цельности. Не извлекать наружу самого себя, равно как и никого другого. Пусть он зависнет где-то в неизвестности, но не имеет ни крючка, ни петельки, за которую бы его подвесили на гвозде, вбитом в стенку, чтобы он обрел постоянное место, где висит, раскачиваясь, его мягкая плоть. Висит до тех пор, пока ему снова не будет позволено показаться на свету, который, с одной стороны, есть лишь призрачное сияние, но одновременно — вещь вполне реальная. Это опасно. Для всех. Приготовлено к выдаче. Не обезврежено, но управляемо. Закреплено в моем почерке, до тех пор, пока исполнитель не выйдет наружу, не сойдет с рельсов, не сверзится в темный лес, не появится совсем в ином виде на всеобщее обозрение. Я держу свой фонарик, чтобы светить вослед, однако он исчез навсегда, безразлично, хочется мне того или нет.
1997
НЕ ХОЧУ ГЛУБИНЫ© Перевод А. Белобратова
Я не хочу играть и не хочу смотреть, как играют другие. Не хочу никого заставлять играть. Не нужно, чтобы люди на сцене что-то говорили и делали, словно они живые. Не хочу видеть, как на лицах актеров отражается обманчивая цельность — цельность жизни. Не хочу видеть игру этих «хорошо смазанных мускулов» (Ролан Барт), состоящую из речи и движения, — так называемую «выразительность» актера, обученного своему ремеслу. Не хочу, чтобы движения и голос соответствовали друг другу. Сегодня в театре осуществляется некое открытие-откровение, как — мы этого не видим, потому что ниточки, управляющие происходящим на сцене, протянуты там, за кулисами. Вся машинерия скрыта от взора, актер, окруженный техникой, подсвеченный со всех сторон, слоняется по подмосткам. Произносит слова. Он бездумно копирует человека, он прибегает к утонченной выразительности и, как фокусник ленту, вытягивает у себя изо рта другого человека — с его судьбой и его историей, разворачивающейся перед нами. Я не хочу пробуждать к жизни незнакомых людей на потребу зрителям. Мне не хочется, чтобы на сцене мы ощутили сакральный привкус божественного пробуждения к жизни. Не хочу театра. Пожалуй, я готова выставить на всеобщее обозрение такое действие, которое можно осуществлять просто для того, чтобы что-то изображать, без всякого высшего смысла. Пусть актеры говорят то, чего люди обычно не говорят, ведь театр не есть жизнь. Пусть актеры демонстрируют свою работу. Они должны говорить о том, что происходит, и не стоит утверждать, будто в них творится нечто иное, о чем могут напрямую сообщить нам их лица и их тела. Пусть на сцене говорят непрофессионалы!
Это может быть показ мод, и пусть женщины, одетые в свои наряды, произносят фразы! Не хочу глубины!
Показ мод, да, ведь платья можно показывать и сами по себе. Долой людей, которые создают систематическую связь с вымышленным персонажем! Они словно одежда, знаете, у нее ведь тоже нет своей формы, она облегает фигуру человека, который и ЕСТЬ ее форма. Все эти оболочки беспомощно и уныло свисают с вешалок, но вот кто-нибудь облачается в них и произносит слова, как мой любимый святой, который существует, потому что существую я: я и тот, кем я должна быть, — мы больше не появимся на подмостках.
Не появимся ни поодиночке, ни вместе. Взгляните на меня пристальней! Вы меня больше никогда не увидите! Пожалейте сейчас об этом. Святый, святый, святый! Кто может знать, какие фигуры в театре имеют право голоса и слова? У меня в пьесах сталкиваются друг с другом множество персонажей, вот только кто есть кто? Бог весть, мне эти люди незнакомы! Любой из них может быть абсолютно другим, и его может играть некто третий, который совпадает с кем-то четвертым, и никому это не бросается в глаза. Говорит какой — то мужчина. Говорит вот эта женщина. К зубному врачу приходит на прием лошадь и рассказывает анекдот. Я не хочу с вами знакомиться. До свиданья!
Актеры имеют склонность фальшивить, зато зрители — нет. Собственно, нужны только мы, зрители, актеры вовсе не обязательны. Поэтому люди на сцене могут оставаться размытыми, неотчетливыми, они — аксессуары жизни, и мы без них вышли погулять, вышли с приклеенными к вялым сгибам локтей сумочками. Актеры излишни, подобно сумочкам, в них содержится, — словно грязный носовой платок, коробочка с леденцами, пачка сигарет, — поэзия, которой их набили. Неясные призраки! Продукты без смысла, ведь их смысл — это «продукт контролируемой свободы» (Ролан Барт). Для каждой игрушки на сцене отводится определенная степень свободы, которой может располагать актер. Лужа свободы разлилась, и актер — берите, не стесняйтесь! — наливает себе сок, разбавляет камерной жидкостью, добавляет свои секреции. Никаких секретов тут нет. Он размазывает эту слизь по себе. Но что бы и сколько бы он ни взял из своей копилки жестов, торжественную поступь и безудержную болтовню ему приходится имитировать, ведь он и ему подобные должны уметь подражать. Это как у модной одежды: каждая деталь в ней определена, но в то же время не слишком узко ограничена своей функциональностью. Пуловер, платье, у них ведь тоже свои просторы и проймы. Да. И вот что еще совершенно необходимо: мы, зрители! У нас нет свободы быть неподлинными. Вот у них, у тех, кто на сцене, — сколько угодно, ведь они — узоры нашей жизни, подвижные, меняющиеся под рукой Господа, по мановению режиссера. И вот он срывает человека со сцены, словно воротник, и морочит нас другой деталью на платье, которая ему больше нравится. Или этот директор филиала игрушечной фабрики просто укорачивает человека, как платье-мешок, подшивая оборку по-новому. Не оскорбляйте нас своим содержимым! Или тем, что вы пытаетесь выдать за содержимое, кружась вокруг нас, словно собаки, и захлебываясь лаем. Кто тут главный? Не воображайте себе лишнего! Ступайте прочь! Театр имеет смысл, не являясь содержанием, а демонстрируя власть кукловодов, движущих всю машинерию. Лишь прибегнув к своему авторитету и весу, режиссер может заставить пустые продуктовые пакеты светиться, — обмякшие и дырявые пакеты с каким-то количеством поэзии внутри. И вдруг то, что не имело значения, начинает что-то означать! Господин режиссер устремляется в вечность и извлекает оттуда нечто трепетное. А потом он убивает все, что было в наличии, и его инсценировка, основанная, в свою очередь, на повторении того, что уже было, становится тем единственным, что имеет право на существование. Он отрицает прошлое и одновременно (следуя моде!) подвергает цензуре будущее, которому в ближайшие сезоны предстоит подстраиваться под него. Новое прибирают к рукам, будущее упорядочивают еще до того, как оно наступило. Потом проходит год, и газеты снова радостно вопят о новом открытии, о неожиданном, сменяющем то, что устарело. И театр вновь начинает сначала, будущее сменяет и спасает прошлое, однако будущему, постоянно сравнивая себя с прошлым, приходится склоняться перед ним. Для этого существуют театральные журналы. Нужно посмотреть все, чтобы вообще иметь возможность что-то увидеть.