Снегири горят на снегу — страница 9 из 53

Вскоре послышались шаги в сенцах. Вошла хозяйка, поставила ведро с морковью на скамейку.

— Ой, здравствуйте. Я ведь и не пойму, кто это, сослепу.

Присмотрелась ко мне:

— Доченька… Что в темноте сидишь? Огонь зажги. А я в погребе там копаюсь.

Остановилась передо мной, сцепив пальцы, разогревала настывшие руки и из темноты морозной шали смотрела участливо.

— Тетя Шура… Какая морковка у вас… Уже декабрь, а она как свежая. Я никогда такую не видела. Красивая… Можно, я одну попробую?

— Что ж это я стою! Мне раздеваться надо. И тебя никуда не посадила.

— А я к вам за капустой… Вы мне не продадите? С чашку…

— Что бы чуть пораньше… Я ведь погреб закрыла… Ну, посиди.

— Я тогда следующий раз, — заспешила я.

— Посиди… Я слажу. Мне самой надо достать.

Она вынула из кармана рукавицы, обшитые холстиной, взяла кастрюльку.

— Я недолго… А ты ешь морковку. Вон ножик-то на столе — чистить будешь. Да смотри не застудись, она холодная.

У тети Шуры мы уже покупали с Юркой картошку. И я иногда прихожу к ней за молоком. Я начала скоблить морковку над ведром. Она влажнела, и брызги от ножа сыпались мне в глаза. Мерзли пальцы. Когда я тронула морковку зубами, она откололась свежей знобящей долькой. Я скоблила ее еще и еще, и густой холод поднимался в лицо.

Тетя Шура вошла, я сказала:

— А я… Смотрите, сколько съела. Полведра.

— Господи!.. Это я так принесла. Ешь ты!.. Ее у меня почему-то свиньи плохо едят…

Я прыснула:

— А я съела!

Она выпрямилась поспешно.

— Да, Катя… Доченька… Вот уж… старая я совсем. Глупая.

А сама улыбалась хорошо и смущенно.

— Ты раздевайся. Посиди у меня, а то ведь скучно одной-то. Молоденькая ты очень. А у нас морозы. Как посмотрю на тебя… Не ходишь ты никуда. Одна все… А ты ко мне ходи. К людям поближе. Ведь одна-то без людей надсадишься. Раздевайся… Старик сейчас придет.

Доченька…

Мне не хотелось никуда уходить. От ласкового участия, от нежного щемящего слова.

Тетя Шура взяла со стола пучки калины, разорвала тонкую связку и начала осыпать их на жестяной лист. Мерзлая калина подпрыгивала и стучала, как круглые стекляшки. Свет из окна падал на руки. Тетя Шура сдвинула калину на край листа, подняла его на грудь, и мерзлые шарики покатились по жести. Рука подхватывала уползающий сор, подбирала к себе наверх, отпускала, а загоревшаяся горка скапливалась внизу, росла отпотевшим рубиновым слитком. Рука ее казалась голубой в темных жилах, была маленькой, трогающей. Розовели перламутровые пуговички на кофте. Мне захотелось забраться на лавку с ногами, сидеть в теплом деревянном уюте и думать. Думать и понимать, что я не женщина, — тетя Шура женщина, а я только наблюдаю какой-то неизведанно красивый обряд, который она создала. Мне хотелось и хотелось смотреть на ее руки, не двигаться и вдруг узнать, что моя жизнь, мороз, книги на полке, Юрка — все это сон, только приснилось, и я почему-то знала, что такому сну была бы рада.

— Интересно тебе на нашу жизнь смотреть. Скучно, поди? У людей сейчас телевизоры появились. Смотрят… Жить-то теперь легче. Народ съезжаться стал. Чужих много. Вот и вы приехали. А раньше… Раньше ты нашу жизнь не видела.

Тетя Шура собрала упругие корешки в чашку.

— Мужики все механизаторы. В этом году хлеба помногу получили и денег… Каждый месяц теперь платят. Мужики на машинах, а жены доярки. Вот и… Снарядные стали ходить. Дома себе новые поставили.

А мы раньше как строились… Со стариком из тайги лес привезли, а поставить — магниту не хватило. Два года срубом стоял. Возили-то на подводах, мужики по коню из двора давали — помочь. А сейчас бригада дом в тайге построит, прямо на месте. Трактор привезет. Бери… — с растрочкой на десять лет. А они за три года все расплатились. Помногу стали получать. Раньше я в колхозе за полтора трудодня по семьсот снопов навязывала. Молодая была. Спину вечером не разогну. А сейчас… так себе… Женщины на уборке и не бывают. Мужики все. И не знаем, когда уберут.

Что-то деда долго нет… К сумеркам он уже приходил… В конторе, наверно, опять. Я его ругаю: «Хватит нам, отец. Ну что ты опять идешь в эту кочегарку?» Мерзнет он там. Говорит — стыдно в контору ходить… А так… Отработает, уйдет к мужикам и сидит там… Как будто ровня со всеми. Никак не хочет остепениться.

— Теть Шур… Вы что делаете-то в башне?

— Воду качаю. Бак там большой наверху. Приду, печку растоплю, нажму кнопочку, и насос заработает. Скважину там пробурили. Из… искатели какие-то приезжали. Колхоз нанимал. Вот мотор воду и качает. Как бак наполнится, я другую кнопочку нажму… Вот и все… Интересно прямо.

— И не перекачиваете? Как же вы?

— Там же бокулочка деревянная плавает, а к ней веревочка привязана с гайкой. Я себе такую меточку на стенке сделала. Как грузик до меточки дойдет — так и все… Красота одна. Насос качает, а я сижу. И полтора трудодня записывают. Только один раз ночью задремала, вода сверху как польется, прям на голову. Я испугалась — ничего не пойму. Смех один. А опомнилась — вода на полу. Все пимы промочила. Потом песком засыпала — пол-то земляной. Всю ночь провозилась. Интересно… Да ты зайди когда-нибудь, посмотри. Вода-то теперь по трубам прямо к коровам подходит. Захотят напиться — подойдут, надавят носом на тарелочку, а вода сама льется. Отпустят, а ее нет. Коровы сейчас тоже как ученые. Разве это не кино?.. Новый председатель все выдумывает.

О председателе она сказала с нескрываемым одобрением.

— Любят у вас его, теть Шур?

— А кто как… Кто не любит. Он не больно с мужиками знается. Сам вина никогда рюмки не возьмет, и никто из мужиков к нему не подпарится. Зайдет когда: «Ты что, бабка, в углу замешкалась? Не пива ли нам хочешь подавать? Смотри…» — Строго так скажет. Он председатель такой… Анохина свинью раз в силосной яме поймали. Он этому Анохину на собрании высказывал, высказывал — смех один. Да разве за собрание он Анохину не надоел? Ох, это такой гад, прям идиот…

Тетя Шура засмеялась.

На улице обметали снег с валенок. В избе с холодным паром появилось что-то морозное и седое. Чем ближе оно подходило к свету, тем больше становилось Дмитрием Алексеичем.

— Драгоценный человек какой у нас, — он развязывал опояску на шубе и улыбался. Из обледенелых усов в беззубом прогале рта виделся один зуб — крупный и прокуренный, как янтарный наконечник мундштука. Дмитрий Алексеич разделся и, морщась, срывал сосульки с усов. Рубаха его старчески свисала, а подбородок был тверд, в белой жесткой щетине. Видно, раз в месяц бреется. Голова кудлата, с неяркой сединой.

Он достал из кармана измызганную газету, оторвал прямоугольничек, прилепил к губам, стал возиться с кисетом. Покачал головой:

— Опять ребята шалованили. Вот дал им кисет — ничего не оставили. Что им… Здоровые черти… Молодые. Бумагу на две самокрутки рвут.

Достал с полатей пустой мешочек, пощупал…

— Вот едят их мухи… — Кашлянул сухо. Потом стал шуршать в другой комнате на печке. В темноте уронил какую-то крышку.

— Дед, что ты там?

— Что, что… Табак не найду.

Появился с охапкой корней, кряжистых, как женьшень. Сел на скамейку рубить.

Машинка у него на толстой доске вся из металлических пилок. Они входят зубцами ряд в ряд. Верхние пузатые.

Дмитрий Алексеич вставит корень, нажмет рычажком, табак хрустнет и просыплется вниз желтой крошкой. Воздух вокруг сгущается, давит сухой крепостью.

— Дед, задушишь всех, — тетя Шура кашляет со слезами. — Кать, ты отойди от него. И думаешь, это хорошо, — укоряет она. — Сам весь пропитался…

— Самосад глаза прочищает. А ты, бабка, уже не видишь ничего, потому что ругаешься.

И действительно, глаза у него промытые, хитрые. Он улыбается беззубым ртом, мнет листья.

— Дед, — говорит тетя Шура, — ты нам ничего не рассказываешь, связался со своим табаком. Что в конторе-то было?

— Опять меня в ревизионную комиссию назначили. Птицеферму проверять будем.

— Да не лезь ты, не лезь… Молодые, они лучше тебя разбираются. Им жить… А ты сидел бы со своим табаком. Включат его одного старого, для смеху только… А он там напроверяет… И ему, дураку, тогда и дрова самому последнему привозят, и огород не пашут.

— Молчала бы… Ты никогда ничего не понимала.

— Да еще лучше тебя все чую. Это я только неграмотная. А ты как был, так и остался нихтошка. Без меня бы пропал. Вот грамотой своей задаешься…

Дмитрий Алексеич большими горстями, глубоко засовывая руку, ссыпал табак в мешочек, положил на полати под ситцевую занавеску.

— Плохо дело у нас происходит, — сказал он строго. Я не ожидала мгновенной перемены, сжалась. На его лицо нашла тень. — С председателем разногласия… Он, Измаденов, что? Изворотлив, чертенок… Редкий… Умеет…

В колхозе свиней завел. Пестрых… Они пошли. Из института комиссия приезжала. Так у них эти свиньи хуже наших получаются. А он им ячмень на машинах прудит. Девки жаловаться стали — тяжело, кормить не успеваем. Он запарник сделал, дорогу подвел. Свинарки теперь на тележках корм подвозят. Вот ведь головастик какой. Теперь дворы надо строить, машины покупать, а денег нехватка. Он тогда что придумал: картошку сажать. Скороспелку. У нас в огородах еще не цветет, а в колхозе уже по кулаку. Он старух снарядит, инвалидов, распределит всю на каждый дом, хочешь не хочешь — копай. Берет на железной дороге вагоны, картошку грузит, и в Ашхабад. Как вагон — так пятьдесят тонн. С каждым вагоном колхозника отряжает — продавать. Палатки в городе построил.

Привезут ее туда и по сорок копеек всю пужнут, а то и по пятьдесят. Ето что? Двадцать тысяч рублей каждый вагон! В новых деньгах. А он в этом году отправил двадцать пять вагонов.

Он теперь никого на работу не заставляет ходить — сами идут. Квартал пройдет, он по сорок копеек на трудодень рассчитает. А в отчетный год по шестьдесят копеек обошлось. В районе его спекулянтом обозначили. А ето не спекулянт. Он не себе… В обчее дело… Все время как было? Без согласия. Председатели старались, как больше из нас выколотить, а с председателя выжимали, чтобы он больше с нас выколачивал. Люди и измучились страхом перед недостатком, нищетой долгой. Вот и слаба их вера. А ето сомнение, как обруч, держит людей, осторожными сделало.