Сны накануне. Последняя любовь Эйнштейна — страница 2 из 44

тоже не виновата. Более того: именно она напоминала ему, что надо навещать Элеонору в ее душной, с зашторенными окнами комнате, именно она отсылала его вечерами почитать жене Эдгара Алана По перед сном. Странно, но жизнерадостная, глуповатая Элеонора любила мистические и зловещие книги По. А в смерти ее она не виновата, и тот странный намек на помощь… тот странный намек консула пусть останется на его совести.

— Бибо! — Мадо подошла к клетке с попугаем. — Бибо, ну почему ты такой печальный? Может, ему нужна подруга? — жалобно спросила отчима.

— Все это иллюзии. Когда ты думаешь, что у тебя есть подруга, — это иллюзия. А вот у Чико иллюзий нет. Смотрите, что он вытворяет.

Она обернулась. Фокстерьер Мадо — глупый и ласковый Чико носился возле ручья, подпрыгивая и широко раззевая пасть: охотился на бабочек.

— Он так увлекся, что может свалиться в воду.

— Чико! — позвала Мадо.

Но пес, пытаясь настичь сверкающую в утреннем свете, изумрудно-голубую, трепещущую добычу, прыгнул вперед и свалился в ручей.

— О, мой дурачок! — Мадо через лужайку бросилась на помощь, помогла вылезти мокрому и сразу будто похудевшему псу.

— Это похоже на меня, — сказал он.

Она обернулась:

— На тебя? Почему?

— Просто похоже. Я так же, как он, любил ловить бабочек у ручья.

Странная фраза — и сказана слишком серьезно, без улыбки, но расспрашивать, почему сказал ее и что она означает, не стоит, здесь, на этой террасе, в присутствии Мадо — совсем не стоит, у нее сегодня будет достаточно времени на вопросы и… ответы.

Она надела его любимое платье, темно-синее в крупных белых цветах, белые носки и белые полотняные туфли.

Эстер, как всегда по утрам, возилась со своими грядками.

— Вы надолго? — спросила, не вставая с колен, заслонившись от солнца ладонью.

— Спросите у капитана, он ведь решает.

Взяла весло и пошла к калитке.

С этой женщиной я знакома десять лет, и она для меня осталась загадкой. Я знаю ее так же мало, как в первый день. Очевидно единственное: она не любит меня тоже, но, в отличие от застенчивой и деликатной Мадо, не считает обязательным скрывать свои чувства, когда мы наедине.

Ветер был восточный, с океана, он умело управлялся с парусом, и они быстро вышли сначала к Верхним шлюзам, потом в Круглое озеро. Где-то на западе, над Верхним озером шел дождь, на горизонте темнело серолиловое пятно.

— Ну что, пойдем вверх или?.. — это была первая фраза за все время пути.

— Давай, как ты решил дома, дождь уходит.

Над заливом Фладвуд стояла огромная радуга, и они прошли прямо под ней. Потом он взял восточнее и направил шлюпку к лесистому острову в Длинном заливе. Их острову.

Сюда редко причаливали другие яхты. Обычно те, кто попадал в Длинный залив, проделав долгий путь, стремились на север — к цивилизации, к гостинице, ресторану, венскому кофе с яблочным паем. А для тех, кто шел с севера, с Верхнего озера, причаливать было рано.

Заветное место — маленький песчаный пляж, причал, обложенное камнями кострище. Она взяла то, что он любил, — молоко, фрукты, ванильные булочки, мюнхенские сосиски. Специально ездила на Верхнее озеро, где была немецкая лавка.

Пока он пришвартовывал шлюпку, расстелила на белом нежном песке большую вышитую салфетку, разложила снедь.

— …Как аккуратно

Разложен по столу узорный плат.

И как песком посыпан пол опрятно!

Ты превратила скромный уголок

Рукою чудотворную в чертог,

— продекламировал он, подойдя. Их любимая игра: находить подходящее из «Фауста», но сейчас его голос не звучал как виолончель или как альт, в нем проступало что-то безжизненное.

— Ты никогда не забываешь взять то, что я люблю, а Элеонора всегда забывала. Брала наугад. Разведу костер.

Это тоже было необычным, да, он иногда по нескольку раз повторял конец фразы, но никогда по-старчески не комментировал своих действий.

«Бедный мой, — подумала, украдкой глянув в его сторону. — Бедный, бедный Генрих, бедная Гретхен!»

— Я не спросил тебя о дне отъезда, — сказал он, нанизывая сосиски на шампур. — Уже назначен?

— Через месяц из Сиэтла уходит пароход, надеюсь, что успеем.

— Надеешься? — он встал и ушел к костру, чтобы положить шампуры на огонь.

Так, на расстоянии, разговаривать было легче.

— Надеюсь, потому что еще не приступали к упаковке скульптур… ну, и того немногого, что я решила взять с собой.

— А что будет с твоими крысами? — он подошел, налил кофе, взял булочку и, повернувшись к ней спиной, стал смотреть на радугу.

— Это ужасно, но их придется оставить, карантин слишком долог. Их берет Глэдис. Мои Снежок, Крошка и Тучка осиротеют.

— Ничего. Конни их любит и будет хорошо ухаживать за ними, а кроме того, им все равно скоро умирать и хорошо, что ты не увидишь этого, впрочем, как и моего ухода.

— Пожалуйста, не говори об этом.

— А что за тайна? Тайны нет. Мне почти семьдесят, пора и честь знать… О, идиот! Наша еда!

Вернулся с почти обугленными сосисками.

— Первый раз прозевал, первый раз за десять лет… проклятые эмоции… я всегда умел выключать их, как кран, а с тобой не получается…

— Ничего, они очень вкусные поджаристые. И все остальное, что ты делал эти десять лет, было прекрасно. Ты все всегда делаешь прекрасно. Даже удивительно. Ведь ты плохо управляешься с парусом, не знаешь навигации и мореходных сигналов, у тебя никогда нет карт и спасательного жилета, и все-таки ты — отличный моряк, ты здорово ориентируешься без компаса, предчувствуешь шторм и не боишься бури.

— Я и сейчас предчувствую шторм.

— Да, милый, никуда нам от него не деться.

— И ты зря меня утешаешь. Я — неудачник. Во всем. Как отец и муж, я потерпел фиаско. И в науке…То, что я хотел доказать, не получилось. А я потратил тридцать лет, лучше бы я был водопроводчиком. Наша любовь тоже… Зачем ты уезжаешь? Это связано с тем, что произошло в Канаде, с этим бегством?

Она почувствовала, как сердце глухо стукнуло и остановилось. Конечно, готовилась к этому разговору, но чтобы он повернулся так… Ну что ж, так, может, даже лучше, без предисловия. Она молчала, подыскивая слова.

— Я понимаю, здесь тайна. — Он положил руку на ее колено и смотрел своими огромными лучистыми глазами прямо ей в глаза. — Помнишь, я сказал тебе в нашу первую встречу, что самое глубокое и прекрасное переживание, которое может испытывать человек, — это ощущение таинственного. Это так, и ты, когда я тебя увидел, ты была — сама тайна. С первого взгляда я физически ощутил прикосновение к тайне. Но это была другая тайна, не та, что сейчас.

— Да. У меня есть тайна. Тягостная.

И она начала с давних времен, со знакомства с Бурнаковым. Но когда рассказала о письме из Сарапула, о муках отца и о том, как Бурнаков посоветовал показать письмо одному человеку из консульства, попросить у него помощи, и что из этого вышло, он вдруг положил ладонь на ее губы:

— Замолчи. Ты все врешь. Ты всегда была ужасной выдумщицей.

Она молча смотрела в его лицо сенбернара, сейчас — очень старого сенбернара.


Ей снился сон. Она на Ваганьковском кладбище. Одна. Сумерки. Стоит у открытой могилы. Вокруг густая зелень. Слышит чьи-то шаги по асфальту. Кто-то невидимый приближается к ней по дорожке, там, за кустами. Страх сковывает ее, и все же когда некто уже рядом, в густых сине-зеленых кустах, она отталкивает его ногой, отталкивает с силой и просыпается оттого, что наяву чувствует, как нога прикоснулась к чему-то мягкому.

Она села и дрожащей рукой мелко перекрестилась — впервые за много-много лет, и сразу же отчетливая мысль: «Это была она! Она приходила за мной — значит, пора».

За мутным окном серел поздний февральский рассвет, но если зажечь лампу в изголовье, можно представить, что ночь еще продолжается, и попытаться уснуть. Зачем просыпаться? Зачем вставать?

Она снова опустилась на подушки, закрыла глаза. Кто это сказал: «Смерть ничего не меняет… граница между прошлым, настоящим и будущим — лишь иллюзия». Это он сказал — в тот самый длинный жаркий осенний день на озере, когда над заливом Фладвуд встала необычайно яркая радуга и парусник прошел прямо под ней, и они причалили к одному из островов, где песчаный откос поднимался вверх и на нем шумели сосны, там был родник…

До нее донесся чей-то голос: «Олимпиада в Лейк-Плейсиде…»

Что делает там эта жуткая баба?! Как она туда попала? Лейк-Плейсид совсем недалеко от Саранак, они ездили в соседний городок по восемьдесят седьмой, маленькая кондитерская с чудным мороженым, он всегда брал сначала ванильное, потом фисташковое, приходилось его останавливать… Лейк-Плейсид окружен горами и водопадами, он подолгу смотрел на Водопад Высокого ущелья и всякий раз удивлялся тому, как тихая с виду речка Озэбл вдруг преображается в мощный поток, рассыпающийся даже не брызгами, а небольшими шариками. Лицо у него становилось совсем детским… Но кто это все время повторяет: «Лейк-Плейсид»? Это на кухне надрывается радио… Откуда им знать про Лейк-Плейсид и при чем здесь Олимпиада, что ей там нужно? Она опять жарит рыбу, назло ей, знает, как она ненавидит эту вонючую бильдюгу и нотатению, в ресторанчике старой гостиницы в Лейк-Плейсиде рыба пахла… как же она пахла?.. Да — девушкой, это он так говорил, что рыба пахнет девушкой… иногда он уходил до рассвета и возвращался с чудной серебряной рыбой, серебряной рыбой, пойманной в Озере Серебряного неба, так на алгонкинском наречии индейцев называлось их озеро — Саранак…

— Вот и хорошо, — сказала Олимпиада, — хорошо, что не приедут, ничего не случится, если их не будет, а то бы только сифилиса понавезли эти американцы, а наши все равно всех победят…

— Зато продукты будут в магазинах, — возразил чей-то гнусавый голос.

К Олимпиаде пришла в гости придурковатая «племенница», и они на кухне пили чай.

Она вспомнила сон и как перекрестилась истово.