Сны памяти — страница 3 из 54

Говорят, что в этой семье был еще один брат. Увлекшись марксизмом, он взял псевдоним Федосеев, жил где-то в Поволжье и будто бы был одним из революционных учителей Владимира Ульянова (впоследствии Ленина). Был арестован и сослан в Сибирь и там покончил с собой из-за какого-то партийного недоразумения. О Федосееве-Богоразе я слышала году в 50-е годы от какого-то советского журналиста, который написал брошюру о марксистских кружках в Поволжье, приобщивших Ленина к марксизму. Этот журналист отыскал меня, показывал мне фотографию Федосеева и уверял что между мной и этим чрезвычайно заросшим волосами человеком находит фамильное сходство. Я тогда этим нисколько не заинтересовалась, так как к тому времени уже весьма негативно относилась к ленинизму, да, пожалуй, и к марксизму и даже испытывала что-то вроде стыда за причастность моей родни к идеологическим корням ленинизма. Потом, когда я сама была в ссылке в Иркутской области, я прочитала в иркутской газете статью о Федосееве-Богоразе, вероятно, это было в юбилейный, 1971-й год.

Что же касается Владимира Германовича, я прочитала о нем в книге известного лингвиста Н. С. Трубецкого, которого называют родоначальником современной структурной лингвистики. Трубецкой использует материалы Тана-Богораза по ительменскому языку, основывая его описание не на лингвистической традиции (возможно, и неизвестной В. Г. Богоразу), а на изучении языковой реальности. Думаю, что собрать полную библиографию его произведений вряд ли возможно, так как, насколько мне известно, многие из его лингвистических трудов не опубликованы и даже не собраны.

Уважаемая Катарина, Вы спрашиваете, ощущаю ли я себя «наследницей» Тана-Богораза по борьбе за права человека. Нисколько! Для этого я слишком мало знаю о его общественной и политической роли в русской истории, да и не стремлюсь принять эту долю «наследства» моего рода. Мне хотелось бы считать себя «наследницей» Владимира Германовича в лингвистике, но это мне, к сожалению, не удалось. Надеюсь, удастся моим детям или внукам.

Да, известно ли Вам, что В.Г. был автором нескольких популярных в среде народовольцев песен?

Конечно, я буду Вам очень благодарна, если Вы перешлете мне Вашу книгу о моем дядюшке (хорошо бы и его портрет, раз уж я, как вы считаете, похожа на В.Г.), когда она будет опубликована на немецком — с немецким у меня, правда, неважные отношения, но с английским еще худшие.


С искренним уважением к Вам,

Лариса Богораз

Москва, 1 марта 1999 г.

СУЛИМОВСКАЯ ДАЧА В СЕРЕБРЯНОМ БОРУ

В 30-е годы у Сулимовых была казенная дача в Серебряном Бору: огромный (по моим детским воспоминаниям) двухэтажный дом на большущем, заросшем лесом участке. Только перед домом была расчищена небольшая площадка для игры в городки. В обоих этажах по нескольку комнат, двери которых выходили в длинный коридор. В конце коридора на каждом этаже уборная и ванная. На первом этаже огромная столовая и такая же большая застекленная терраса. В углу и на террасе, и в столовой небольшие столики, на которых всегда стояли жбаны холодного кваса (видимо, это было модно тогда среди партийной номенклатуры: народная игра — городки — и квас, народный напиток). На всей этой даче жили несколько человек: сын Сулимовых Вовка (лет на 9 старше меня), мать сулимовского шофера с его дочерью, Вовкиной ровесницей, няня со мной и кухарка. Сами Сулимовы обычно отдыхали месяц где-нибудь в Сочи, а на дачу приезжали только на выходные, поиграть в городки. Данилу Егоровича Сулимова я никак не помню, тетя Елена — крупная, ширококостная, несколько мужеподобная женщина.

Кухарка ничего не готовила — в этом не было нужды: готовые завтрак, обед и ужин привозили из находившегося на другом берегу Серебрянки правительственного дома отдыха. Так что кухарка только разогревала еду и подавала ее на стол. В обычные дни на завтрак была простокваша, заквашенная каждому в отдельном стаканчике, яйцо (мне его не давали из-за диатеза, мне полагалась ненавистная манная каша без сахара). Когда приезжали Сулимовы, стол бывал заставлен всякой едой — супницами, тарелками с севрюгой, осетриной и т. п. На третье приносили огромное блюдо с пломбиром. Много недоеденной еды оставалось: надкусанные бутерброды, просто нарезанный хлеб и другое. А ведь шел 33-й, голодный год. Няня собирала эти объедки в холщовую сумку, брала меня, и мы шли с этой сумкой на речку Серебрянку. Садились на берегу и ждали. К нам подходили люди, и няня вытряхивала им в торбы содержимое нашей сумки.

На Вовку родители не обращали никакого внимания. Тетя Елена больше внимания уделяла мне: то выговаривала за то, что постоянно чешусь (от диатеза у меня был нестерпимый зуд), грозилась связывать мне руки, то ругала за то, что медленно ем, велела няне не выпускать меня из-за стола, пока не съем всю полагающуюся мне еду. Так я и сидела на веранде за столом от завтрака до обеда, от обеда до ужина. Но это только в дни, когда приезжали Сулимовы. В другие дни няня не выполняла строгих наказов тети Елены, считая, что надо мной она, няня, главная начальница. Не помню, чтобы когда-нибудь Сулимовы о чем-нибудь разговаривали с няней или с кухаркой. Даже меня, ребенка, поражало, что у них столько еды. Всю нипочем и не съесть, в то время, как нищие в Харькове и даже здесь, на Серебрянке, выпрашивают кусочек хлеба.

Когда тетя Елена в 57–58-м г. вернулась из Сибири, я пыталась видеться с ней, помогать ей, чем могла — хотя бы дотаскивать продукты, (но за помощь она неизменно расплачивалась со мной, бедной учительницей, богатым старобольшевистским пайком). Скоро я убедилась, что наше с ней общение невозможно, вредно и для нее, и для меня, каждая наша встреча заканчивалась яростным спором, ссорой. «Тебе все в нашей стране не по душе, даже погода!» — кричала она в ответ на мою нарочито нейтральную фразу, что на улице мерзко, снова дождь и слякоть. А как-то она спросила у меня, что это я высматриваю на витринах книжных магазинов. Я сказала, что ищу последний роман Ремарка. — «О чем роман, ты читала?» Я назвала «Время жить и время умирать» — этот роман был напечатан в № № 8–10 «Иностранной литературы» в 1956 г., вскоре он вышел и отдельной книжкой. Это было время всеобщего увлечения Ремарком, и купить книжку в столичном магазине было практически невозможно, вот я и надеялась, авось, встречу ее в провинциальном магазинчике, куда еще не докатилась столичная мода. — «Расскажи!» — попросила тетя, я и стала пересказывать, но когда дело дошло до финала, где двое партизан, отпущенных конвоирами, стреляют в своих спасителей — немцев и убивают их, тетя Елена категорически сказала: «Этого не может быть!» — «Тетя Лена, я не спорю, может быть, в реальной жизни такого и не бывало, но в романе Ремарка именно так написано». — «Не может быть, чтобы так было написано; а если и написано, такое не могло быть напечатано ни в каком журнале!» Уверить ее не представлялось никакой возможности, даже когда я пообещала принести ей журнал, она не хотела ничего слушать и продолжала твердить: «Этого не может быть!» Она нервничала, и мне пришлось прекратить разговор, чтобы с ней не случился удар, а затем пришлось вообще сократить наши встречи.

Долгое время мы не виделись. В начале нашего знакомства после тетиного возвращения из лагеря она надеялась, что найдет взаимопонимание с моим старшим сыном Саней, тогда пионером, в будущем — она надеялась — пламенным комсомольцем. Этого не произошло. Тогда она перенесла свои надежды на следующее поколение, на моего внука, Саниного сына Мишу.

И этим ее надеждам не суждено было сбыться!

Тетя Елена была холодным, сухим человеком, и никакой родственной близости, никакого душевного тепла мы друг к другу не испытывали, даже независимо от наших «идейных разногласий». Однажды наша случайная встреча вызвала у меня искреннее сочувствие к ней. Году в 67-м я случайно встретила ее в магазине на Ленинском проспекте. Хотела было незаметно пройти мимо, да не смогла: она была полуслепая, мне стало стыдно от нее прятаться, и я подошла к ней:

— Тетя Елена, здравствуйте!

— А, Лара! Ну, что Юлик? На каком он лагпункте? В Мордовии? Это ничего. Кажется, там нет лесных командировок. А какая работа?

— Рукавицы шьют.

— О! Это хорошо! (сама-то она почти весь срок оттянула в Сибири на лесоповале, и лишь в конце срока — на слюдяном заводе, в слабосилке.)

— Да, ничего, вот только с нормой они там, мужики, не справляются.

— Это ничего, был бы выход на работу, нарядчик запишет норму. Пайку получит.

— За невыполнение — свидания лишают…

— Опять тебе все не нравится. (Дальше я привожу слова тети Елены буквально) А у нас лагеря — лучшие в мире! У нас две простыни заключенному давали. «Бред», — комментировал мой папа, когда я ему пересказала наш разговор.

— А за выполнение нормы даже премиальную булочку давали, — сказала тетя Елена мечтательно. Ей, я думаю, ни разу не досталась эта вожделенная булочка, но помнила она о ней, наверное, до самой смерти. Тетя Елена как жена врага народа провела в лагерях 19 с половиной лет. В лагерь ее везли из суздальской тюрьмы (где содержались «ЧС»-ы — так называлась специальная категория заключенных, «членов семей врагов народа») в «седьмом вагоне», описанном в повести Е. Гинзбург «Крутой маршрут». В сибирском лагере тетя Елена работала на лесоповале, потом как доходягу ее перевели чернорабочей на слюдяные разработки. И какая разница — была ли она умной или не очень, высокопоставленной дамой или простой работницей. После хрущевской реабилитации она вернулась в Москву без пальцев на руке — отморозила на лесоповале, — она рассказывала с некоторым презрением, что в паре с ней работал заключенный москвич, и он плакал, отморозив руки — он был скрипач. После реабилитации ей дали квартиру в Москве, конечно, она получила инвалидность и почетное звание «старой большевички».

Тете Елена умерла в конце 70-х, в доме для престарелых большевиков. Туда она перебралась по собственной воле, не желая ни в чем зависеть от своих родственников, всех поголовно «антисоветчиков», от восьмидесятилетнего брата («Пойди, пойди, донеси на меня, что я антисоветчик», — говорил ей мой отец) до восьмилетнего правнучатого племянника Миши.