— Я не стану просить тебя подать мне воды, — сказал мужчина. — Я сухой как подошва и скоро умру, так что вряд ли мне это поможет. — Роберт застыл на месте. Куча листьев, тряпок и спутанных каштановых волос — и посреди всего этого шевелится рот, вот на что это было похоже. — Мне нужно лишь кое-что рассказать, не то унесу с собой в могилу…
— Видишь ли, — продолжил он. — Мне перерезал связки некто по прозвищу Ушастый Эл. Рана смертельная, я знаю наверняка. Это во-первых. Так и передай своему шерифу, сынок. Уильяма Косвелла Хейли из Сент-Луиса, штат Миссури, ограбил и смертельно ранил в ногу — убил то есть, — наемный рабочий Ушастый Эл. Пока я спал, он спер у меня четырнадцать долларов, скрученные в трубочку, и перерезал мне коленные связки, чтобы я не смог за ним погнаться. Нога воняет, — сказал он. — Я пролежал здесь достаточно долго, чтобы она загнила. Ты знаешь, как оно бывает. Гниль будет распространяться до тех пор, пока я не сгнию весь, целиком. Пока не превращусь в труп, все еще способный видеть и мыслить. А потом, день на четвертый, умру окончательно. Я не знаю, что происходит с нами после — умирает ли разум, отправляемся мы на небеса или прямиком в преисподнюю. Поэтому на всякий случай я кое-что тебе расскажу:
Меня зовут Уильям Косвелл Хейли, мне сорок два года. Я был хорошим человеком, жил в Сент-Луисе, штат Миссури, у меня была работа, перспективы — но все переменилось чуть больше четырех лет назад. В ту пору я жил в доме брата, а моей племяннице, Сюзан Хейли, исполнилось двенадцать или около того; по ночам я начал пробираться к ее постели. Дошло до того, что я не мог уснуть, не мог остановить свое бешено колотящееся сердце, пока не встану с тюфяка, не проберусь в комнату девочки и не постою в тишине у ее кровати. Она не просыпалась. Даже в ту ночь, когда я поправил ей одеяло. Потом как-то раз я коснулся ее лица — она не проснулась, только за ногу свою во сне ухватилась, и больше ничего. Другой ночью я стянул с нее одеяло — спала как убитая. Я задирал ее ночнушку, трогал ее, делал с ней все что хотел. Абсолютно все. Она не просыпалась.
Я делал все, что мне заблагорассудится. Ночь за ночью. Она не просыпалась.
Потом как-то раз я вернулся домой — я тогда работал на свечном заводе, получить там место было несложно, впрочем, ничего другого нигде и не предлагалось. В основном там работали старухи, но брали они кого угодно. И вот слякотным зимним днем я подхожу к дому, а моя золовка, Элис Хейли, сидит посреди двора на замызганной лужайке. Растянулась, значит, и голосит как младенец.
— Ты чего, Элис?
— Мой муж избил Сюзан палкой. Он избил палкой нашу девочку. Палкой!
— О господи, она ранена? — спрашиваю. — Или просто напугана?
— Напугана? Ранена? — теперь она кричала на меня. — Моя девочка мертва!
Я даже в дом заходить не стал. Оставил там все свои пожитки, добрел до путей и запрыгнул в вагон — и с тех пор никогда не отходил от железки дальше, чем на сто ярдов. Всю страну объездил. И Канаду тоже. Никогда не отходил дальше чем на сотню ярдов от рельс и шпал.
Малышку Сюзан кто-то обрюхатил, сказала мне ее мать. Отец пытался выбить несчастного ребенка из ее живота. Бил ее бил — и убил.
Договорив, умирающий на некоторое время умолк. Хватая ртом воздух, уперся руками в землю — видимо, хотел сменить положение, но сил у него не осталось. Он и вдохнуть-то, похоже, толком не мог — пыхтел, сипел. «Теперь я бы немного попил», — он прикрыл глаза и затих. Когда Роберт подошел ближе, уверенный, что бродяга умер, Уильям Хейли, не открывая глаз, сказал: «Зачерпни из реки моим башмаком».
4
Мальчик никому не рассказал об Уильяме Косвелле Хейли. Ни шерифу, ни своей сестре Сюзанне, ни кому бы то ни было еще. Он принес бродяге глоток воды в его же ботинке, после чего оставил Уильяма Хейли умирать в одиночестве. Это был самый трусливый и эгоистичный из множества проступков, совершенных им в ранней юности. Но, возможно, это событие все же повлияло на него неочевидным образом, поскольку Роберт Грэйньер остепенился и все свои молодые годы провел разнорабочим в городе и окрестностях, нанимаясь то на железную дорогу, то в семьи предпринимателей — к Итонам, Фраям, Боннерам — и во всякой бригаде для него неизменно находилась работа, поскольку он не брал в рот спиртного, не делал ничего неподобающего и в целом считался надежным человеком.
Он работал, работал, и вот ему уже исполнилось тридцать — так о нем можно было бы сказать, но о нем никто особо не говорил, поскольку он мало кому был интересен. Разменяв четвертый десяток, он все еще колол дрова, грузил вагоны, работал в разных бригадах, созванных более предприимчивыми горожанами, которым требовалась помощь то здесь, то там.
А потом он встретил Глэдис Олдинг. Один из его братьев — впоследствии он не мог вспомнить, которого именно благодарить, — взял его с собой на службу в методистскую церковь, и там была она: миниатюрная девушка, сидевшая по другую сторону прохода и тихонько подпевавшая гимнам; Роберт сразу выделил ее голос среди прочих. После службы все собрались за лимонадом и булочками в церковном дворе, и там она непринужденно представилась ему, слегка улыбнувшись — можно подумать, девушки такое каждый день проделывают; может, оно и правда так — Роберту Грэйньеру это не было известно, поскольку Роберт Грэйньер сторонился девушек. Глэдис выглядела значительно старше своих лет — это из-за того, как она позже ему объяснила, что выросла в доме, подставленном солнцу и летом проводила слишком много времени на воздухе. Руки у нее были грубыми, как у пятидесятилетнего мужчины.
Они часто виделись: Грэйньер, учитывая обстоятельства их знакомства, искал встреч с нею на воскресных службах у методистов, а также на собраниях вечерней молитвенной группы по средам. В разгар лета Грэйньер отвел ее по Ривер-роуд к участку земли размером в акр, который он приобрел на низком утесе над Мойи. Он купил его у молодого Гленвуда Фрая — тот мечтал об автомобиле и впоследствии обзавелся им, продав немало земельных участков таким же, как он сам, парням. Он сказал ей, что думает разбить здесь сад. Идеальное место для хижины находилось ниже по тропинке, идущей по скудно заросшему холму, который он мог с легкостью выровнять, сдвинув несколько камней, формировавших холм. Он мог бы расчистить для хижины площадь и побольше, вырубив деревья вокруг — можно было даже пни не выкорчевывать, а для начала огородничать прямо среди них. Тропинка в полмили длиной вела к лужайке, которую расчистил несколько лет назад Уиллис Гросслинг, ныне покойный. Дочь Гросслинга сказала Роберту, что он может пасти там скот — не стадо конечно, но несколько голов пожалуйста. А ему и не надо было много — пару овец да пару коз. Может быть, дойную корову. Все это Грэйньер рассказал Глэдис, не упоминая, к чему, собственно, клонит. Он надеялся, что она сама догадается. Точнее, был почти уверен — не случайно же она на эту прогулку надела то самое платье, в котором по воскресеньям ходила в церковь.
Был жаркий июньский день. Они одолжили повозку у отца Глэдис и привезли с собой в двух корзинах еду для пикника. Вскарабкались на холм и добрались до луга Гросслинга, поросшего ромашками — те доставали им до колен. Расстелили одеяло у ручейка, струившегося в траве и прилегли рядом. Грэйньер считал это пастбище красивым местом. Кто-нибудь должен все это нарисовать, сказал он Глэдис. Под легким ветерком кивали лютики, подрагивали лепестки ромашек. При этом казалось, что на краю поляны цветы стоят неподвижно.
— Мне кажется, сейчас я способна понять все таким, какое оно есть, — сказала Глэдис. Грэйньер знал, как много значат для нее церковь и Библия, и решил, что сейчас, возможно, она говорит о чем-то таком.
— Тогда ты видишь меня насквозь, — сказал он.
— Да, вижу — ответила она.
— А я вижу тебя — прямо перед собой, — сказал он и поцеловал ее в губы.
— Ой, — сказала она. — Прямо к зубам моим прижался.
— Это плохо?
— Нет. Давай еще раз. Только легче.
Тот первый поцелуй был похож на обратное падение — Роберта вытолкнуло наружу из норы, прямиком в мир, в котором он, похоже, сможет жить; как будто раньше он сопротивлялся чему-то, а теперь развернулся, отдался течению. Целый день они целовались среди ромашек. Он чувствовал, что вскипает изнутри, что крови в нем больше, чем он способен вместить.
Когда солнце распалилось, они перебрались под лабрадорскую сосну, одиноко стоявшую среди былинок; он прислонился спиной к стволу, она прижалась щекой к его плечу. Сколько же там было ромашек — поле будто вспенилось. Он хотел попросить ее руки прямо сейчас. И боялся спросить. Она, должно быть, тоже этого хочет, иначе не лежала бы здесь, дыша ему в плечо, позволив ему зарыться лицом в ее волосы, еле уловимо пахнущие потом и мылом. «Как думаешь, Глэдис, ты бы вышла за меня?» — спросил он, сам того не ожидая.
— Да, Боб, думаю, с радостью бы вышла, — сказала она и, кажется, на мгновение перестала дышать; он выдохнул, и оба рассмеялись.
Когда летом 1920-го, отработав в Ущелье Робинсона, он возвращался с четырьмя сотнями долларов в кармане — сперва проехал в пассажирском вагоне до Кер-д’Алена, штат Айдахо, потом в товарняке по Ухвату[3], — долину Мойи пожирал огонь. В Боннерс-Ферри он въезжал сквозь сгущающееся марево древесного дыма; городок заполонили обитатели прибрежных районов, которым теперь негде было жить.
Грэйньер искал жену и дочь среди укрывшихся в городе. Многие из них остались без крова и были обречены на скитания. О его семье никто ничего не знал.
Он искал в толпе среди сотни людей, разбивших лагерь на ярмарочной площади, окруженных жалкими остатками их мирского имущества, каких-то случайных мелочей, кукол, зеркал, уздечек — все было влажным от воды. Эти успели, миновав лесной пожар ниже по течению, перейти реку вброд и выбраться на южный берег. О других, которые двинулись на север, пытаясь обогнать распространение огня, с тех пор не слышали. Грэйньер спрашивал всех и каждого, но о жене и дочери так ничего и не узнал, и отчаянье его росло по мере того, как он наблюдал странное счастье тех, кто выбрался живым, и их же неприкрытое безразличие к судьбе тех, кому это не удалось.