— Так, а пес что?
— Я про пса и говорю. Его я привязал. Он сорвался с привязи, и мне к нему было не подобраться, я подхожу — он отступает. Он знал, что я хочу его прикончить — из-за того, что мне рассказал Кутеней-Боб. Этот пес все понимал — после того, что с ним приключилось, о чем мне Кутеней-Боб, индеец этот, и поведал, — псина вдруг стала дико сообразительной. И вот берусь я за ствол, чтобы прикладом прищучить старого сучонка и вдруг — ба-бах! И вот уже я сам на жопе сижу. А вот уже я и лежу, и небо вроде как падает вверх. Меня, мистер Грэйньер, подстрелили. Вот сюда, — Питерсон указал на перевязь вокруг левого плеча и груди. — Мой собственный пес.
Питерсон продолжил: «Все, полагаю, потому, что он путался с молодой человеко-волчицей. Если, конечно, в ней есть что от человека. Не знаю. Короче, с тварью той. Если, конечно, она была сотворена. Потому что на этой земле есть твари, которых Бог не сотворял».
— Путался?
— Да. Прошлым летом я как-то впустил пса в дом, потому что он растявкался и все никак не мог умолкнуть. Мне хотелось, чтобы он был рядом — тогда я смогу его кочергой двинуть, если он еще раз голос подаст. На следующее утро он вскарабкался по стене, как медведь по дереву, вылез в окно и принялся носиться по крыльцу взад-вперед. Потом по всему двору, взад-вперед, взад-вперед, а потом сорвался с места — и в лес, и тринадцать дней я его не видел. Так вот. Так вот, Кутеней-Боб заехал ко мне некоторое время спустя. Знаешь его? Его на самом деле зовут Бобкэт — Рысь, то есть. Бобкэт что-то там; Бобкэт-Скалоед — или еще какое из тех умчи-кукумчи индейских имен. Короче, он заезжает пару раз в сезон — просит немного денег, понюшку табаку или там воды напиться. Вот он мне и говорит, сам знаешь что: видели, говорит, поблизости, девочку-волка. Показываю ему своего пса — тринадцать, говорю, дней носа не казал, а теперь вернулся одичалым, едва меня признает. Боб смотрит ему прямо в глаза, пригнувшись, значит, почти до земли, и говорит: «Богом клянусь, тебе лучше его пристрелить. В его темных глазах — я это вижу — запечатлен образ девочки-волка. Он с волками якшался, мистер Питерсон. Да, тебе следует его пристрелить до следующего полнолуния, а не то он призовет девочку-волка, и станешь ты пищей для волков, а она выпьет твою кровь, как виски». Думаешь, я испугался? А то! «Напившись твоей крови, она станет ходить по дорогам, разговаривая твоим голосом, мистер Питерсон, — вот что он мне сказал. — Она подойдет к окну каждого, перед кем ты в чем-то провинился, и твоим же голосом обо всем расскажет». А я и раньше о ней слышал. Эту девочку-волка уже видели — много лет назад, во главе стаи. Кузен Стаута приехал из Сиэтла на прошлое Рождество и увидел ее — он сказал, между ног у нее болталось кровавое месиво.
— Кровавое месиво? — спросил Грэйньер, напуганный до глубины души.
— Не спрашивай. Кровавое месиво, да. И Боб, который из кутенеев, сказал, это был послед или какая-то часть волчьего зародыша, вылезшая из ее тела. Они в Христа, кстати, веруют.
— Чего? Кто?
— Кутенеи — в Христа, в ангелов и демонов, в тварей всяких, которых Бог не сотворял, человеко-волков, например. В любую религиозную нелепицу или дичь, какую услышат, и веруют. А еще для них разницы между людьми и животными нет — человек, койот, медведь, им все едино.
Грэйньер вгляделся в темноту лежавшей перед ним дороги, боясь увидеть там человеко-волчицу. «Боже милостивый, — сказал он. — Не знаю, смогу ли еще хоть раз проехать ночью по этой дороге».
— А я тебе о чем — спать не могу по ночам, — сказал Питерсон.
— Полагаю, Господь даст мне сил.
Питерсон фыркнул. «Девочку-волка Господь не сотворял. Она — плод противоестественных желаний человека и волка. Ты пацаненком когда-нибудь корову насаживал на кочерыжку — с друзьями там?»
— Что?!
— Забирался ли ты мальчишкой на пенек, чтобы присунуть корове? Там, откуда я родом, все так делали. Там это не считается противоестественным.
— По-твоему, человек может обрюхатить корову или волка? Ты, я, кто угодно еще?
Голос Питерсона повлажнел от страха и возбуждения: «По-моему, ночь темнеет, луна полнеет, а твари, не сотворенные Богом, существуют, — у него как будто горло сжалось. — Боже! Как же эта дыра болит, когда кашляешь. Но я рад, что мне не придется пытаться заснуть всю ночь, ожидая, что эта девочка-волк и ее стая придут за мной».
— Так, а ты сделал, как велел тебе индеец? Пристрелил пса?
— Нет! Он пристрелил меня.
Грэйньер громко выдохнул. Растерянный, напуганный, об этой части истории он напрочь забыл. Он все вглядывался в деревья по обе стороны дороги, но той ночью ни одно дитя противоестественной любви не показалось.
Слухи какое-то время еще ходили. Шериф опросил нескольких свидетелей, утверждавших, будто они видели ту тварь, и заключил, что все они были честны и трезвы. Руководствуясь их описаниями, шериф пришел к выводу, что речь о самке. Люди опасались, что она вновь нарожает полукровок, еще человеко-волков, чудовищ, которые в итоге, по логике вещей, призовут похоть самого дьявола и обрушат на север всевозможное зло. Кутенеи, которые, как известно, придерживались языческих обычаев и суеверий, все до единого падут жертвой сатаны. И лишь очистительные огонь и кровь смогут положить конец тому, что обрушится на долину.
Но то были пагубные помыслы праздных умов, и, по мере приближения выборов, их внимание захватили демоны сребролюбия и склоки вокруг железнодорожных владений — и тайны холмов долины Мойи на некоторое время забылись.
6
Со дня свадьбы четырех лет не прошло, и вот он уже овдовел; Грэйньер жил в своей времянке у реки, чуть ниже того места, где когда-то стоял его дом. Он жег костры до глубокой ночи, часто засиживаясь до самого рассвета. Он боялся своих сновидений. Поначалу ему снились Глэдис и Кейт. Потом только Глэдис. Наконец, когда Грэйньер провел в уединенном молчании пару месяцев, ему снился один лишь костер — как он поддерживает огонь перед сном; силуэт его собственной руки и обугленный конец сосновой палки, которую он использовал в качестве кочерги, — и, обнаружив наутро лишь серый пепел и головешки, он удивлялся, ведь в его сне всю ночь горел огонь.
Еще три года спустя он жил в своей новой хижине, стоявшей аккурат на месте предыдущей. Теперь по ночам он спал беспробудно и часто ему снились поезда, и часто — один конкретный поезд, в котором он ехал; он чувствовал запах угольного дыма, а мимо проносился мир. А потом он стоял посреди этого мира и звук поезда стихал вдали. В этом было что-то неуловимо знакомое — полунамек из детства. Бывало, он просыпался под тонущий в долине шум поезда «Спокан Интернэшнл» и понимал, что его-то он и слышал во сне.
Как раз от такого сна он проснулся в декабре, в его вторую зиму в новой хижине. Вот поезд идет на север, вот поезд прошел. Он снова был ребенком в чуждом ему мире, и это пугало, мешало заснуть. В темноте Грэйньер оглядел свое жилище. Кровельные работы он уже закончил, врезал окна, поставил две лавки, стол и пузатую дровяную печь. Спали они с рыжей собачкой по-прежнему на подстилке, но в остальном этот дом почти ничем не отличался от того, в котором они с Глэдис и малюткой Кейт когда-то были счастливы. Вероятно, осознание именно этого факта, здесь и сейчас, в темноте, после ночного кошмара, и вызвало к жизни Глэдис, точнее, ее дух. За несколько долгих минут до того, как она появилась, он почувствовал ее присутствие в комнате. Безошибочно ощутил — как даже с закрытыми глазами различил бы фигуру того, кто встал напротив окна, перекрыв ему свет.
Правой рукой он коснулся собачки, вытянувшейся рядом. Она не гавкала, не рычала, но Грэйньер почувствовал, как вздыбилась и застыла шерсть у нее на спине, когда явление стало не просто ощущаться в комнате, а обрастать чертами — поначалу лишь зыбкое свечение, как от оплывшей свечи, и вот оно уже приняло форму женщины. Она мерцала, свет колыхался. Вокруг нее трепетали тени. Это была Глэдис, точно, она — бликующая, ненастоящая, как человек на киноэкране.
Она ничего не говорила, но каким-то образом передавала свои чувства: она скорбела по дочери, которую не могла найти. А без этого она не могла почить в Иисусе или упокоиться в лоне Авраамовом. Ее дочь не перешла в мир духов, а затерялась здесь, в мире живых; одинокое дитя в горящем лесу. Но лес не горит, сказал он ей. Глэдис не слышала. Она вновь переживала свои последние мгновения: лес пылает, у нее всего минута, чтобы собрать кое-какие вещи и с ребенком на руках выбежать из хижины, пока холм обволакивает дымом. Все, что она похватала, теперь казалось ей ничего не стоящим, и она выбрасывала одежду, ценные мелочи, а жар гнал ее к реке. Когда она добралась до края утеса, в руках у нее остались лишь Библия и красная коробка шоколадных конфет — то и другое она прижимала к себе локтями; ребенка она держала на руках у груди. Она остановилась и уронила конфеты и тяжелую книгу, пока привязывала ребенка к переднику, — и вот она снова готова их подобрать. Чтобы удержать равновесие, спускаясь по каменистому холму, ей требовалась одна свободная рука, и она выбросила Библию, а не конфеты. Это обнажившееся безразличие к Богу, к Отцу всего сущего, ее и погубило. В двадцати футах над водой она споткнулась о камень — и в следующее мгновение сломала спину о валуны внизу. Ноги у нее онемели, она не могла ими пошевелить. Она лишь теребила узел на переднике, пока ребенок не освободился и не пополз по берегу, чтобы, пусть хоть какое-то время, побороться за жизнь. Вода ласкала Глэдис, и вот уже эта нежная сила стащила ее вниз, завладела ею; Глэдис утонула. Одну за другой из лужиц и из-под камней малышка подбирала разбросанные шоколадки. Восьмидесятифутовые ели, высившиеся над водой, прогорев, падали в ущелье, иголки на ветвях полыхали и испускали дым, как пиротехнические змеи, объятые пламенем верхушки шипели, касаясь поверхности реки. Глэдис плыла мимо, уже не по воде, а над ней и видела все, происходящее в мире. Мох на кровел