Разумные люди
Глава IСтарогородская мануфактура
На полверсты ниже города, на самом берегу Волги, как на сторожевом кургане, вздымается из вечной волжской туманной дали знаменитая наша фабрика, известная под именем Старогородской мануфактуры. Там, где при постройке ее, под легким покровом песчаной пыли, найдены были следы древнего становища Золотой Орды, расположился теперь багровый корпус многоэтажных фабричных зданий.
Летом внизу, под горою, у тонкой полоски песчаного берега — пристань и барки. Барки выгружают на берег тяжелые, точно еще сохранившие на себе пыль и зной Туркестана тюки хлопка. Заводские лошади, шатаясь в оглоблях от напряжения, вывозят крутою дорогою вверх тяжкие возы с тюками.
Пристань грузит обратно на запыхавшийся пароход тюк за тюком свежую пряжу. Пароход этот, огромный и важный, увозит пряжу еще на сто верст ниже в поселки Голого Карамыша, где сотни кустарей на простых деревянных станках в закопченных избах между делом работают знаменитую нашу, неподражаемую Старогородскую сарпинку.
В конторе многочисленным экскурсантам показывают груду образцов этой неестественно прочной ткани. И в этой прочности, и в неисчерпаемом богатстве ярчайших цветов, и в самом вынужденном техникой работы однообразии рисунков, как здесь же рядом в грудах песчаной пыли, редкий из посетителей фабрики не чувствовал аромата тысячелетий, погребенных в степных курганах Нижней Волги.
— Теперь нет прежней аппретуры[3],— поясняет обыкновенно директор фабрики, — так что исключительной нашей шелковистой сарпинки больше не работают… Да и у теперешней сарпинки нет настоящей отделки…
Сожалея, он провожает своих гостей до двери и передает их мастеру, который начинает водить экскурсантов из этажа в другой, открывая им секрет претворения хлопка в тончайшую пряжу.
Между этой фабрикой и нашим университетом, между рабочей слободкой, выстроившейся возле нее, и студенческим клубом испокон веков существовали какие-то шефские отношения, начавшиеся еще с того времени, когда строился университет: арендная плата с фабрики, по постановлению нашей прежней городской думы, передавалась на нужды студенческих организаций.
После революции материальные, как и шефские отношения между фабрикой и университетом, приняли более организованные формы, сохраняющиеся и до сих пор. Нужно отметить, что одним из замечательнейших явлений в жизни нашего университета, к сожалению не замеченным даже и теми, кто после жуткой и загадочной драмы, происшедшей у нас, старательно изучал в малейших подробностях быт нашей молодежи, остается вот эта установившаяся между университетом нашим и нашей мануфактурной фабрикой близость.
Она установилась сама собой. Ее не навязывали различными инструкциями ни той, ни другой стороне. Она начата была по оставшейся естественно близости к фабрике, откуда они пришли, нашими рабфаковцами. Ее укрепили наши спортсмены: неизменно боровшиеся за первенство футбольные команды; постоянно состязавшиеся друг с другом то лыжники, то гребцы, то конькобежцы, то шахматисты; ее, наконец, вынес в массу студенчества и населения фабричного поселка наш любительский драматический коллектив.
В студенческом клубе, где была маленькая и неудобная сцена, сорганизовалась неплохая труппа. (Она впоследствии и разыграла у нас пьесу, посвященную нашим событиям, о которой сказано вначале.) Эта труппа с каждым новым спектаклем выступала в клубе Старогородской мануфактуры, всегда переполненном для этого случая и рабочими и студентами.
Если к этому прибавить упоминавшуюся уже командировку наших комсомольцев на кружковые занятия и добровольные нередкие лекции нашей профессуры в клубе фабрики, то станет понятным, какое значение имела фабрика в жизни нашего университета и обратно — какое университет имел значение в жизни рабочего поселка при фабрике, не говоря уже о клубе.
В числе многих студентов, работавших на фабрике, был и Хорохорин: он регулярно вел занятия в клубном кружке политграмоты с фабричной молодежью. Как раз именно на другой день после вечера, столь обильного происшествиями, он должен был вести очередную беседу в кружке.
Фабричная машина, аккуратно заезжавшая за лекторами, доставила Хорохорина на фабрику в пятнадцать минут, но ни сумасшедшая скорость движения, ни холодный поток пронизанного уже весенней влажностью воздуха — ничто не освежило его.
Чувство глубочайшего отвращения, с которым он вышел из крошечной мансарды деревянного флигелька во дворе пивной, где услужливые проститутки наспех восстанавливали душевное равновесие гостей, не оставляло его всю ночь. От ощущения своей запачканности не спасло его ни мыло, ни горячая вода. С этим именно ощущением он заснул под утро и с ним проснулся вечером, когда машина уже стояла у крыльца дома, где он жил.
Автомобиль фыркал, дрожал под ним, неся его по просторным нашим улицам. Он же не замечал езды, не видел улиц, но, устремив опустошенный взгляд в спину шофера, думал с напряжением и последовательностью, совершенно так, как в этом же автомобиле обдумывал иногда с начала до конца предмет предстоящей беседы в кружке.
«Буров, кажется, был прав, да, прав, — думал он, выговаривая про себя свои мысли точными словами. — И почему я об этом никогда не думал? Да, голый акт ни от чего не спасает, нисколько не успокаивает, а наоборот… Действительно, все приходит в разлад…»
Он подумал об Анне, потом, конечно, о Вере — там и тут нужно было считать все конченным. Анна упряма, ее не переубедить, да едва ли и стоило. Вера смеялась, дразнила — это было уже слишком ясно, а думать о ней значило думать о Бурове, о пауке, о мансарде, о всем том, что слилось теперь в один кошмарный образ висевшего в паутине сытого паука.
«Нет, нужно начать новую жизнь, — решил Хорохорин, — все заново!»
Мысль о новой жизни сводилась, конечно, к мысли о новой женщине, без чего не могло быть — в этом Хорохорин не сомневался — душевного равновесия, как без душевного равновесия не могло быть не только новой, трезвой, но и вообще не могло быть никакой жизни, никаких занятий, никакой работы.
«Это значило бы уподобиться Бурову, — сурово подумал он, выходя из автомобиля, — и только!»
— Поторопились, — заметил ему шофер, — еще работают! Пройдите пока в контору…
Хорохорину было немного холодно. Он зашел в контору, но там было не теплее. Подумав, он поднялся по железной лестнице наверх и стал бродить по фабрике.
Дорабатывая последний час, тысяча веретен журчали неумолимым гулом, наполняя им весь пятиэтажный корпус. Говорить было трудно и расслышать другого нельзя. Хорохорин молча улыбался знакомым мастерам, но на их крики только махал рукою. Он проходил этажами, снизу наверх, из одного в другой, любуясь изумительными машинами, хлопотливо пережевывающими груды хлопка, следил за сотнями проворных рук, снимающих шпульки с пряжею, выточенною из хлопка в тончайшую нить.
И он не думал о Волге, о степях и сарпинке, ведущей свой род от тех ткачей, что тлеют в невскрытых курганах Приволжских степей.
Но на самом верху, где-то между журчащими сторонками прядильных ватеров, девушка в багровом сарпинковом платье с голыми руками и открытой шеей заставила его вспомнить о потомках свободолюбивых ушкуйников, оставивших внукам в наследство страстную волю к жизни и радостную силу смеясь побеждать.
Хорохорин посмотрел на нее с завистью — она, проходя по узкому коридору между сторонками журчащих, крутящих шпульки машин, положила голые руки на плечи парня, чтобы его обойти, и одного этого движения точеных рук было достаточно, чтобы вновь воскресить в Хорохорине острую мысль о женщине.
Девушка заметила Хорохорина и тихо без улыбки поклонилась ему.
Хорохорин ответил ей, узнавая, — это была одна из работниц в его кружке.
«Кто ищет, всегда находит!» — думал он и, улыбаясь девушке, прошел дальше. Она крикнула ему вслед:
— Сейчас, кончаем!
Он оглянулся, увидел злые глаза парня, провожавшие его, и ничего не ответил. Через минуту далеким эхом ворвался в фабричный гул урочный гудок, машины стали затихать. Хорохорин шел с фабрики уже в толпе рабочих, переполнивших узкие железные лестницы.
— Товарищ Хорохорин!
Он оглянулся, почти уверенный, что это она, и не ошибся — девушка догнала его, протискиваясь в толпе.
— Мы только умоемся и сейчас же все явимся в клуб. Не начинайте без нас…
Он кивнул головою, чувствуя, как этот знакомый фабричный, рабочий гул, насыщенный усталостью, сытостью физического труда, освежает его самого. Он улыбнулся девушке, наклонился к ней, как истомленный зноем путник в безводной пустыне склоняется к прозрачному источнику, и сказал:
— Я подожду, конечно. — И добавил вопросительно: — Варя?!
Она замялась, но глаза ее блеснули особенной радостью подростка, которого сочли взрослым, — это была благодарная готовность ответить преданностью. Она сказала:
— Да! А вы помните?
— Помню!
— А фамилия?
Он колебался секунду — сказать «твоя» или «ваша», но сказал «твоя» с таким же чувством, с каким, поколебавшись на берегу, идет в холодную воду купальщик.
— Твоя? Знаю — Половцева!
Плотная масса людей, спускавшаяся по узкой лестнице, сдавила их; они пошли вместе, толкаясь с чужими плечами и друг с другом. Хорохорин, наклоняясь к ее уху, говорил, почти волнуясь:
— Ты ко мне летом приезжала за книжками для вашей библиотечки, помнишь?
— Еще бы!
Она подняла на него глаза с восторгом. Хорохорин подумал мельком: «Как же я…» — но тут же с веселой гордостью продолжал:
— Ия хотел через два дня заехать на фабрику покататься с вашими ребятами на лодках…
— И не пришли!
В тоне ее были грустный упрек и покорность. Хорохорин тихонько погладил свою грудь — так больно сжалось сердце и овеялось холодком сожаления.
— Да, я уехал, — ответил он, — на практику… А теперь кругом работа, занятия, черт знает что — некогда…
Он опустил руку и, в толкотне столкнувшись с рукой девушки, пожал ее.
— Мы будем часто встречаться теперь, хорошо?
Она покраснела и промолчала, не вырывая руки. Хорохорин, остановившись за дверью перед нею, сказал с подкупающей простотой и искренностью:
— Мне нужен сейчас друг, вот такой друг, как ты… Я обошел сейчас фабрику и сразу почувствовал себя другим человеком. Здесь настоящие люди, настоящая жизнь. Не то что у нас там…
Она стояла перед ним опустив глаза и молчала до тех пор, пока не услышала его прямого вопроса:
— Хочешь, будем вместе учиться, думать, гулять? Мне нужно чаще сюда к вам ходить, но не одному только, хочешь?
— Конечно, хочу! — ответила она.
— А мне нужен друг, мне нужен друг! — повторял он, пожимая ее руки. — Если бы ты знала, как нужен!
— Может быть, и мне нужен! — с мальчишеской какой-то прорывающейся неожиданно смелостью ответила она и выдернула руку.
— Варя! — крикнул он благодарно.
Она засмеялась в ответ и ушла вперед, обгоняя его, но и этой встречи достаточно было, чтобы потом весь вечер, по пути в клуб, в клубе во время занятий Хорохорин, думая о новой жизни, неизменно думал и об этой девушке.
Машину дали раньше, чем всегда, — Хорохорин с досадой окончил занятия.
Шестнадцать подростков, еще носивших на шее красные галстуки, проводили его до дверей клуба вопросами, мешавшимися со смехом и шутками. Варя вышла за ним на крыльцо. Он пожал ей руку с улыбкой, как старой знакомой, и она проводила его блестящими глазами, смеявшимися в лицо всему миру.
— В среду? — крикнула она.
— Да, в среду, как всегда!
Автомобиль фыркнул, рванулся, пошел. Хорохорин нахлобучил шапку, поднял воротник пальто, обвязал шарфом шею и, уткнувшись в тепло шарфа, так просидел неподвижно всю дорогу.
Он весело постучал в низенькую дверку домика, где жил. Хозяйка отворила неожиданно скоро.
Хорохорин пробежал мимо, поскрипывая намерзшими половицами коридора, но она остановила его:
— Вас ждет там какая-то!
— Кто? — почти крикнул он, и сердце у него замерло.
Хозяйка покачала головой. Он торопливо проскользнул через темную прихожую в свою крошечную комнатку. Там было темно, в маленькое окно едва проникал свет уличного фонаря, но и его было достаточно для того, чтобы узнать в сидевшей за столиком гостье Веру Волкову.
Он остановился за порогом, недоумевая. Вера с любопытством смотрела на него. Он растерянно прохрипел:
— Здравствуйте!
Вера расхохоталась.
— Удивительный вы человек, Хорохорин! Когда не надо, вы чуть не догола раздеваетесь, а когда нужно, вы и пальто не догадаетесь снять! Нормальный вы человек или нет?
Он подошел к ней:
— Вера, зачем вы пришли?
Голос у него дрогнул. Вера не без нежного лукавства отвернулась, ответила тихо, почти покорно:
— Еще нужно и об этом спрашивать?
— Вера!
Он метнулся к ней, потом прочь, сорвал с себя пальто, шапку, шарф, бросил все это куда-то в угол и первый раз в жизни опустился перед женщиной на колени.
Этот жест тронул Веру. Она обняла его голову и положила ее на свои колени.
— Нет, право, вы милый, оказывается!
— Вера! — вырвался он. — Вера! Зачем вы пришли? Говорить об Осокиной? Дразнить меня… Или…
— И то, и другое, и третье! — оборвала она его.
— И третье? — крикнул он.
— И третье! — как-то вздрогнув вдруг, но совершенно твердо ответила она.
— И вы будете приходить ко мне…
Она посмотрела на него со скукой, но тотчас же улыбнулась:
— Пока Осокина у меня, буду к вам ходить. Что делать…
— А потом?
— А потом вы будете ко мне ходить… да что вы торгуетесь? — раздраженно добавила она. — Ну?
Она распахнула шубку и с какой-то змеиной ловкостью спустила ее с плеч, с рук. Цветистый капот скорее угадал, чем увидел в сумерках Хорохорин. Он прижался к ее груди и вдруг с веселым смехом, с той простотой и легкостью, с какой обращался с Анной, опрокинул Веру на кровать.
Глава IIТот, кто любит
Для нашего шахматного турнира тот вечер был самым решительным, и клуб задолго еще до начала игры был переполнен. Хотя большинство следивших за турниром шахматистов не сомневалось, что первенство останется за Королевым, тем не менее интерес к партии Сени с Очкиным, имевшим тогда уже звание мастера, был совершенно исключительным, благодаря замечательным успехам Сени на этом турнире.
Королева, после того как он получил звание чемпиона нашего города, а затем и всего Поволжья, у нас мечтали послать на последний международный шахматный турнир в Москву, и надо пожалеть, что разыгравшиеся у нас события помешали этому. Мы же не сомневались, что юному мексиканцу, привлекшему внимание всего мира, пришлось бы сильно потускнеть, если бы на турнире появился наш чемпион!
Вечером Королев волновался, немножко нервничал, потирал руки, старался шутить и смеяться, но отвечал как-то невпопад большею частью и даже Зою, явившуюся в клуб, долго не замечал.
Он пожал ее руку, буркнул:
— Хорошо, что зашли! Только не убегайте, как вчера!
— Вы же и вчера не проиграли?
— Да, да! Нет! — резко ответил он, заглядывая ей в глаза, и вдруг рассмеялся с какой-то тихой уверенностью. — Нет, я не проиграю! Силища какая-то ко мне привалила — вот, чувствую ее!
Он убежал от нее тут же и, точно торопясь приложить к делу свою силищу, кричал:
— Когда же начинаем? Пора!
— Очкина нет! — развел руками распорядитель.
— Где он?
— Не приходил еще!
Грец, вертевшийся тут же, подошел, заметил:
— Что за черт! Я же его час назад встретил — он сюда шел!
— Он один был? — ехидно спросил распорядитель.
— Нет, с девицей какой-то.
— С Гриневич?
— Кажется, она!
Распорядитель свистнул и развел руками. Королев пожал плечами, буркнул сердито:
— Как это не противно нашим ребятам бегать за шелковыми юбками! Пустая куколка.
— Не забудет же он о турнире, черт возьми?
— Может быть, — рассмеялся Грец. — Забыл же он, где свой карман, где чужая касса.
— Что ты болтаешь? — оглянулся на него Королев. — В чем дело?
— Хорохорин говорил, не знаю. Во всяком случае, казначеем уже сам Берг сидит в кассе… Понятно, откуда у него галстучки и брючки!
— Это уж черт знает что такое! Что ж Хорохорин.
— Да он вчера как сумасшедший тут был, а сегодня и носу не показал Анна его к черту послала. Вот в чем дело!
Сеня с досадою вывернулся из кучки прислушивавшихся студентов и хотел уйти, но распорядитель кричал уже.
— Начинаем. Очкин здесь. По местам, товарищи!
В комнате стало тихо, через минуту шарканье ног прекратилось, игроки уселись за столы, окруженные толпами зрителей.
Зоя протискалась вперед и стала смотреть на игру.
Белые достались Очкину. Кто-то сзади Зои вздохнул сочувствуя Королеву, и тут же кто-то огрызнулся Рано хоронишь! Смотри, как он начал!
Нарядненький партнер Сени начал игру конем. Этот модный ход преследовал цель — вывести слона, но задержал развитие центра и ослабил пешку.
Спохватившись, Очкин начал играть осторожно. Зрители погрузились в молчание. На четырнадцатом ходу, после рокировки, он двинул пешку и тогда своими же пешками запер слона. Ход Сени был очевиден для всех — он переставил коня под одобрительный шепот зрителей. Тогда весь правый край белых оказался скованным, находящимся под постоянной угрозой.
Очкин растерянно закурил папироску. Сеня укрепился, прежде чем перейти к окончательной атаке. Только на двадцать первом ходу начался давно подготовлявшийся и решительный натиск. Белый конь заметался, не зная, как спасти своего короля.
— Нет уж, не поможет! — шепнул кто-то за спиной Зои.
Черные мастерски добивали врага. Несмотря на лишнюю фигуру, у Очкина не было защиты. Он встал, прежде чем зрители успели обдумать красивое и сильное завершение игры.
— Сдался! — глухо сказал он.
Оглушительный гром аплодисментов встретил поднявшегося пожать руку партнеру Королева. Он, отвечая на поздравления, выскользнул из толпы и подошел к Зое.
— Очкин плохо играл, — торопливо говорил он. — Черт знает, что с ним сегодня. Я думал, не знай что будет, а вышло легко… Рассчитывал на ничью! Уйдемте отсюда, а то будут без конца говорить и поздравлять… С чем тут поздравлять?
— Поздравлять, может быть, и не нужно, — тихонько заметила Зоя, когда они вышли из клуба и пошли по тихой улице, — но прекрасно всякое мастерство… Это все равно, какое мастерство, — добавила она, — лишь бы был настоящий мастер! Делает ли сапожник ботинки, или доктор Самсонов оперирует больного… Играют ли в шахматы или читают стихи, но всегда покоряет мастерство!
— Великая вещь, — ответил Сеня.
Над ними было высокое небо, зеленые звезды и голубая луна. В провалах каменных улиц сияли огни.
— Куда мы идем? — спросил он.
— Все равно…
Каменные улицы вывели на черную площадь. Зоя шла чуть-чуть впереди, опираясь на его руку, к белому дому с высокими каменными ступенями и круглыми колоннами.
Она улыбнулась:
— Посидим здесь?
Он, не отвечая, постлал на ступеньку полу своего пальто и сел. Зоя опустилась рядом. Сеня взял руками ее голову и обернул к себе.
— Зоя!
— Что?
Он рассмеялся.
— Я об одном только сожалею, что вы не можете видеть, как вы сейчас хороши!
— Только сейчас?
Лицо ее было близко, и влажные ее губы кружили голову. Он положил свои крепкие руки на ее плечи и еще на какое-то огромное расстояние приблизил ее к себе.
— Зоя, скажите, что мне делать, чтобы вы любили меня?
— Ничего.
— Зоя, вы любите?
Она не вымолвила ни слова — ее губы были уже закрыты его губами. Над ее головой были капители белых колонн, уходящих в небо, и голубая луна на нем, гасившая зеленое сияние злых звезд.
В глазах ее блеснули слезы, как капли росы.
— Зоя, о чем же вы плачете? — крикнул он.
— Не знаю…
— Вас никто никогда не целовал?
— Никто никогда!
— Вы боитесь меня?
— Нет!
— Сколько вам лет, Зоя?
— Восемнадцать!
— И вы никогда никого нс любили?
— Нет!
— Зоя, почему же у вас в глазах слезы?
— Не знаю, Семен, не знаю…
Она оперлась на его плечи и встала:
— Вам холодно, Сеня. Пойдемте!
Она застегнула его пальто, он поцеловал ее руки, сказал серьезно:
— Я буду любить вас недолго: только до моей смерти!
Глава IIIВесна идет!
Весь материал, посвященный тому или иному отображению трагических событий в нашем городе, имеет одно неоспоримое достоинство: он освобождает нас от обязанности с такими же последовательностью и подробностями излагать повесть дальше, как это мы делали в первой ее части.
Имея таким образом огромное преимущество перед другими — не говорить того, что всем известно; имея возможность не рассказывать о давно рассказанном, мы можем теперь передать последовательность событий с такой же почти стремительностью, с какою они на самом деле происходили, останавливая внимание лишь на самом главном, да на том, что осталось в тени или вовсе было не замечено другими.
Однако нельзя отнести это упущение за счет одной только неосведомленности авторов.
Тут сыграло роль и желание — вольное или невольное — затушевать значительность событий, притупить остроту вопроса, преуменьшить размеры последствий, свести все к сложному уголовному происшествию, если и заслуживающему внимания, то только своей запутанностью.
Уже одно то, что наши же события послужили фабулой для повести в «Вечерней газете», подтверждает эти соображения.
Между тем для нас, знавших о кружках «Долой стыд» и «Долой невинность» гораздо раньше того, как о них упомянул очень кратко тов. Бухарин[4] в своем докладе о комсомоле на последнем съезде партии, и знающих, может быть, и сейчас на месте больше, чем знают о них и о подобных им в Москве, — для нас уголовное в живой хронике событий стоит не на первом и не на главном месте.
Нам не представляется возможным выделить главных действующих лиц так, чтобы они стояли вне времени, вне пространства, вне быта, вне своей среды, как это делается в уголовных романах. Мы не могли поэтому оставить в тени рабочий поселок, Варю Половцеву, некоторые другие моменты, помогающие нам вывести нашу хронику за пределы того, что сообщают и в дневниках происшествий в каждой газете.
Насколько мы правы в этом, покажет дальнейший рассказ.
Весна в наших краях, как по всей Нижней Волге, приходит всегда как-то вдруг, неожиданно. После жесточайших морозов, суровых ветров на синем небе вдруг появляется беспечальное солнце, ледяные сосульки шлепаются в рыхлые сугробы снега под крышами как подрезанные; дороги на улицах темнеют, покрываются откуда-то взявшимся навозом, в колеях их скопляются ручейки, и вскоре уже улицы полны воды, овраг наш, пересекающий город, шумит и бурлит водопадами, и на припеках вытапливаются черные тропинки по тротуарам, и молодежи начинает щеголять без калош, в свежеподштопанных и ярко начищенных сапогах.
Тогда становится нестерпимо видеть замазанные рамы, дышать весной только через открытую фортку, смотреть сквозь заплесневелые, сизые от зимы стекла на мальчишек, играющих в бабки.
Вера раскрыла свое окно еще неделю назад, теперь же его закрывали только на ночь. С подложенной под грудь подушкой, она лежала на подоконнике и смотрела на улицу.
Зоя ходила из угла в угол молча — она чувствовала себя как кошка, посаженная в ящик без всякой нужды и провинности: ей хотелось царапаться и кусаться, но, чувствуя бессилие против крепких стен, она только жалобно вздыхала:
— Ой, милая! Когда же конец? Ведь он еще утром хотел зайти!
— Зоя, к чему эта канитель? Когда я была у Хорохорина, он дал мне слово, что устроит тебя обратно!
— Теперь я сама не хочу этого!
— Чего же ты хочешь?
— Работать! Стать сама себе предком!
— Слова, все это слова только. — Она зевнула и вдруг расхохоталась. — Но для чего же я тогда к нему ходила?
— Для меня? — насторожилась Зоя.
Вера немедленно поднялась с окна и серьезно посмотрела на подругу:
— Ой, не смей думать! Я и без того пошла бы, а тут просто предлог был хороший. Он так и взбесился. Милая, как я ненавижу их всех!
— За что?
— Все за то же!
— За ручки и ножки?
— Да, за них! Ты думаешь, — она выпрямилась, точно готовая сражаться до последнего аа истину своих слов, ты думаешь, есть из них хоть двое на сто, которые бы женились, сходились с женщиной для прямой цели рожать вместе детей?
Зоя усмехнулась:
— Двое найдется, я думаю!
— А я не уверена!
Она охватила голову руками и покачала ею:
— Зоечка! Какая это гнусность, милая! Ведь мне этого и не нужно было совсем, когда я замуж выходила! А он меня приучил, развратил — вот и пошло и пошло! Сколько на эту гнусную личную жизнь времени уходит, сколько сил, нервов, а ведь этих нервов хватило бы, чтобы университет кончить! Люди этими нервами стихи пишут, картины рисуют, важные дела делают, а мы что?
Она тоскливо выглянула в окно, крикнула: «Королев идет!»— и замолчала.
Зоя вышла его встретить и вернулась с ним.
Ну, конечно, — говорил он, — конечно, Зоя! Завтра вы отправляетесь на фабрику и будете работать! Поздравляю вас, поздравляю — новая жизнь, все новое, настоящее, исправдашнее!
Он жал им обеим руки и улыбался без конца.
Нет, Зоя, вы мне спасибо скажите! Я ведь с ним, прежде чем договориться, двенадцать партий сыграл! Вот уж никогда не думал, что из шахмат можно такую пользу осязательную извлечь! Но, — он расхохотался и поднял палец сурово, — но я, товарищи, не покривил душою ни разу! Я проиграл ему только одну партию! Честно проиграл… И то только потому, — добавил он с самоуверенностью профессионала, — что был рассеян и позволил ему рокироваться…
Зоя, кружась по комнате, поцеловала Веру и затем самого Королева. Он зажмурил глаза и, открыв их, вдруг опечалился.
— Но подождите, подождите — тут еще огромный есть вопрос! Хорохорин у вас не был? — обернулся он к Вере и, когда та покачала головой, сказал — Сейчас примчится! Нам надо до него решить, решить, Зоя! Вас восстановили!
Вера всплеснула руками. Зоя только удивленно раскрыла глаза.
— Итак, выбирайте, выбирайте! Университет или фабрика?
Зоя сказала спокойно:
— Я предпочитаю фабрику. Дело это решенное!
— Ага! — завопил Королев. — Так я теперь скажу вам, что вышло в центральной комиссии, когда разбирали ваше заявление…
Сеня рассмеялся, вздохнул и заходил по комнате из угла в угол, лукаво поглядывая на Веру, недвижно застывшую у окна.
— Хорохорин с ума сошел и сам себя в лужу посадил. Во-первых, написал такой отзыв на вашем заявлении, что председатель комиссии глаза вытаращил: «За коим же чертом ее исключали?»— спрашивает. Потом от ячейки — опять хороший отзыв. Успехи — отличные. Приписано и о том, что вы ушли от отца. В комиссии только плечами пожали и объявили нашей комиссии выговор.
— Перестарался наш Хорохорин! Усмехнулась Вера.
— Зато и шествует сюда грозным победителем…
Вера вскочила, сжала пальцы так, что они хрустнули. Мгновенная краска стыда опалила ее лицо с такой яркостью, что Зоя посмотрела на нее удивленно. Этот взгляд вернул Вере наружное спокойствие. Она опустилась на свое место с высокомерной усмешкой:
— Что же, посмотрим…
Сеня быстро обернулся к Зое:
— Итак, Зоя, вы можете вернуться в университет без всякого смущения… Там рассуждают просто: в чем дело был попом? Ну а сейчас не поп — раз, а во-вторых вы ушли из семьи. Вы не будете краснеть за себя. Выбирайте.
Он стоял перед нею, не переставая улыбаться и не сходя с шутливого тона. Внутри себя он не был так спокоен, но желал только одного — предоставить Зое свободный выбор между тем и другим. Ему казалось, что уже на всю жизнь будет нарушено его душевное спокойствие, если он окажет хоть едва заметное давление на нее в этот момент.
Он почти не сомневался в ее выборе, но чувствовал что одним словом Зоя может сейчас поколебать его без граничную уверенность в ее искренности.
Он ждал. Зоя ответила просто:
— Что тут выбирать?
Она на мгновение задумалась. Сеня не понял ее и с плохо скрываемым смущением повторил:
— Решайте, Зоя!
— Да я уже решила!
— Что, что вы решили? — крикнул он нетерпеливо.
Она обернулась к нему: глаза ее сияли не меньше, чем голубое небо за окном.
— На фабрику! — крикнула она. — На фабрику, Сеня! Уж теперь-то в особенности на фабрику. Жить хочу, любить хочу, радоваться хочу, работать хочу и в университет хочу, как все, а не исключением…
Королев поднял ладони щитками, сказал:
— Конечно. Вопрос исчерпан. Теперь последнее слово: я обогнал на трамвае Хорохорина и по его удрученной морде видел — идет сюда. Что ему говорить?
— То есть что сказать? Возвращаюсь я в университет или нет?
— Да, да, чтобы уж путь к отступлению раз навсегда отрезать…
Зоя отошла к окну и задумалась — она и без того знала, что решает раз навсегда.
— Самое страшное тут то, — медленно выговорила она, — что я одного человека видеть не буду целыми днями, неделями, может быть…
— Это вы про кого? — лукаво спросил Сеня, и опять по-детски милым стало его лицо.
— Не важно про кого, — отвернулась она, — а важно, что это факт…
— Да и руки испортятся… — усмехнулся Сеня.
Зоя подняла голову:
— Я, Семен, руками дорожу не больше того, чем и всем остальным, чем дорожить надо ради здоровья и чистоты. А работой меня не удивишь, потому что я работать умею. Так, может быть, я еще и не хуже, а лучше жить буду — это так…
Сеня подошел к ней.
— Значит, и вся причина в самом страшном, что человек раз в неделю в субботу приедет, так, что ли?
— А он приедет?
— Он, Зоя, приедет.
Зоя быстро пожала его руки и отвернулась к окну — теперь, почему-то только теперь, на восемнадцатом году жизни, и только вместе с любовью пришла острая чуткость и к привлекательности улицы, и к красоте весеннего неба, в сравнении с которой все прошлые переживания и самые увлекательные радости стали тусклыми и пустыми.
— Итак, что же сказать Хорохорину, товарищи?
Молчавшая до сих пор Вера вскочила с места и всплеснула руками:
— Милые, как это хорошо! Зоя, ты решила так?
— Решила!
— Серьезно? Раскаиваться не будешь?
Зоя улыбнулась с некоторым высокомерием даже. Вера махнула рукой.
— Тогда ладно! С Хорохориным я сама поговорю! Ох, как это замечательно все выходит!
— Говорите! — разрешил с преувеличенной и смешной важностью, смеша Зою, Королев. — А мы пойдем, Зоя! Пойдем ведь? Лужи огромные, мальчишки кораблики пускают, солнце греет! Все это для вас завтра исчезнет… До воскресенья!
— И от этого только выиграет!
— Да! Одевайтесь, Зоя!
Она одевалась с веселой торопливостью. Вера следила за нею, за Королевым, ей помогавшим, и странно — она завидовала им. Какая-то смутная и жесткая мысль мелькнула в ее сознании. Она не додумала ее, но подошла к Королеву, впилась в рукава его пальто тонкими пальцами и крикнула ему в лицо:
— Ну, слушайте, Королев! Если вы ей… Ей, — она кивнула на Зою. — Если вы ей сделаете… — голос ее дрогнул истерически, — вот это… — у меня темнело в глазах, — ручки и ножки… Клянусь вам, я сама, сама перегрызу вам горло!
Она отшвырнула его руки и высунулась в окно. Королев обернулся к Зое, ничего не понимая. Она тихонько оттащила его в угол и шепнула:
— Ничего, ничего… Это она про то говорит… Она про аборт так говорит! Она думает, что и мы… так же, как другие…
Сеня понял тогда очень многое. Он как-то затих вдруг, потом подошел к Вере и, тронув ее руку, сказал глухо:
— Слушайте, Вера… Я вам честное слово даю, что вам не придется трудиться. Я бы сам себе горло перегрыз за это гораздо раньше вас!
Вера встала. И в ее глазах остались следы весеннего, насквозь влажного дня. Она улыбнулась, сказала:
— Какие вы счастливые!
Потом, отвернувшись к окну, заговорила тихо:
— Что бы я дала, чтобы идти сейчас, как вы, на улицу… Смотреть на все новыми какими-то глазами и понимать, что мальчишки играют в бабки, пускают кораблики… Солнце греет, весна идет…
Но стук в дверь перебил ее. Она подошла, крикнула: «Кто там?»— и сейчас же, запирая дверь, ответила громко:
— Одну секунду, обождите! Я одеваюсь!
Сеня посмотрел на нее с удивлением. Вера, торопливо толкая его в спину, прошептала:
— Идите сюда, в чулан, — там другая дверь на черный ход… Пусть он вас не видит, я будто бы ничего не знаю. Ступайте!
Они пошли через шкаф, давясь смехом, толкаясь в темноте.
Вера захлопнула за ними дверку, и они, уходя, слышали, как она крикнула:
— Теперь войдите! Я готова!
Королев и Зоя, взявшись за руки, как дети, сбежали вниз по крутой лестнице, не переставая хохотать.
Глава IVПаук ткет паутину
Уже и в это время тот, кто захотел бы приглядеться к Хорохорину, мог легко заметить, что он изменился: он худел, бледнел, двигался без прежней уверенности в себе, становился вспыльчивым, рассеянным и нетерпеливым.
Даже и чрезмерная его возбужденность, с которой он вошел к Вере, не могла это скрыть.
Вера улыбнулась, насмешливо здороваясь с ним.
— Кажется, к тебе не вернулось твое душевное равновесие? — заметила она.
Он сжал зубы и, не отвечая на ее вопрос, сказал весело:
— С Осокиной все устроилось.
— А? Очень рада! — равнодушно ответила она. Что еще нового?
— Ничего, — поднял он изумленно брови, — но ты, кажется, очень хотела этого?
— Отчего же не хотеть. Ты тоже хотел, если старался!
— Да, но.
— Да, но не понимаю, — резко перебила она, почему ты мне прежде всего об этом сообщаешь, а не ей самой?
— Я для тебя это делал, Вера!
Она рассмеялась.
— Вера, — подошел он к ней, — когда ты была у меня тог да… И раньше ты сказала…
Он ловил ее руки и тянул к себе. Она отошла к окну. — Слушай-ка, ты, — небрежно начала она, — слушай! Я у тебя была — верно! Но верно еще вот что, мой милый…
Она задумалась и, глядя куда-то в сторону, как-то мимо его, хотя говорила с ним только, сказала тихо, точно для себя:
— Верно еще вот что… Ты мне сегодня не нужен, Хорохорин!
Он смутился. Руки его упали. С совершенной растерянностью он переспросил:
— Сегодня не нужен? То есть как не нужен, Вера?
Она пожала плечами.
— Что тут непонятного, милый мой? Не нужен — и все тут. Как мужчина мне ты не нужен, а сам по себе ты не очень-то интересен, особенно сейчас. Понятно?
— Вера!
Он шатнулся к ней со сжатыми кулаками и отступил бессильно.
— Черт возьми! — вскрикнула она. — Можете же вы, мужчины, приходить к женщине тогда, когда вам хочется? Почему же и мне не сказать тебе, что ты мне не нужен?
Он искривленными губами едва произнес:
— Что ж! Логично!
— Ну и в чем дело?
Он грохнул кулаком по столу:
— А в том, что мне не женщина, а ты, ты нужна!
Вера, присматриваясь к нему с деланным любопытством, сказала тихо:
— Ой, Хорохорин! Ой, милый, да уж ты не влюблен ли в меня?
Он опустился в знакомое кресло со вздохом и бросил свои руки, как чужие, ненужные вещи, на свои колени.
— Не знаю. Но так… так нельзя, Вера! Я каким-то лунатиком стал. Я и в университет стал ходить, только чтоб с тобой увидеться… Я к тебе два раза приходил, да увидел в окно, что эта Осокина у тебя торчит, — не вошел. Я сижу дома вечерами, вздрагиваю от каждого стука — думаю, не ты ли?
Вера холодно перебила его:
— Это ты напрасно: я к тебе больше не приду, не беспокойся!
— Вера!
— Ну что «Вера»? — Она пожала плечами. — И вообще, раз уж это беспокойно для тебя, могу тебя уверить и слово дать: я к тебе не приду и тебя не позову больше…
— Без меня есть много?
— Найдутся! Было бы болото, а черти будут…
Хорохорин вскочил.
— Болото, болото! Верно — болото! — Он подошел к окну и высунул голову наружу. Как раз перед лицом его пришлась измятая подушка, на которой лежала Вера. Он прижался к ней, закрыв глаза.
— Послушай, Хорохорин, — говорила она над его головой, стоя рядом и с тоскою заглядывая в окно, — ты парень красивый и видный, ничего тебе не стоит найти себе подходящую женщину. Таких, как Анна, много, и на твой век их хватит, они не скоро еще выведутся… Никакой в тебе любви нет и не будет. Я видела, как другие любят, и знаю, что это такое! Любовь их возносит, а тебя твои гнусненькие потребности толкают — правильно ты сказал — в болото и еще такое болото, что ты и не видишь! Ты с какой-то работницей на фабрике связался, я слышала, или это ты так сболтнул, для меня только?
Хорохорин молчал.
— Есть она или нет? — настойчиво повторила Вера.
Хорохорин безнадежно кивнул головой.
— Если хорошая девушка, так жаль ее. Да не сойдется, я думаю, с тобой хорошая девушка, а если из того кружка — так того тебе только и нужно, ничего ты больше не заслуживаешь! У нас об этих кружках много говорят известно, что это такое… Ваши с Анной детищи.
Он поднял голову. Она поспешно кивнула ему.
— Да, да… Прямое следствие из проповедуемой вами простоты отношений. Борьба с мещанством, как Анна говорит…
Она оборвала речь и засмеялась:
— Что это я расфилософствовалась?
Хорохорин вдруг, точно обдумав все, встал и протянул руки:
— Вера, ну давай по-настоящему жить! Ну как все сойдемся, будем жить! Ну, поженимся, если это нужно.
Ну, милый, ты уже через край хватил! Это не только Анна, пожалуй, и Осокина смеяться будет.
— Вера!
Он ловил ее руки, тянулся к ней, — она легко, но настойчиво отталкивала его. Наконец он отошел и покачал головою.
— Нет, так нельзя жить, нельзя, нельзя! Вера! — крикнул он так, что она вздрогнула. — Вера! Да ты знаешь, что вот сейчас, сейчас я могу уйти от тебя и не вернуться никогда больше!
Она хрустнула пальцами и с искренней тоскою посмотрела на него.
— Милый мой, да, пожалуйста! Сделай одолжение! Говорю тебе: ты мне не понадобишься больше.
— Буров придет? — крикнул он.
Она удивилась, но осталась спокойна.
Ну и Буров, — медленно выговорила она, — ну и Буров! Тебе-то не все равно? Я только боюсь его, — неожиданно прибавила она. — А разве он плох?
— Паук!
— Что? — переспросила она.
— Паук! — повторил он зло. — Паук! Половой паук!
Вера, улыбнувшись, махнула рукой.
— А все вы, милый мой, одинаковы! Я-то уже знаю, видела много! А ты не паук? — резко обернулась она к нему. Ты не паук?
— Я? — тупо переспросил он.
— Да, да, ты? Ты погляди на себя в зеркало, милый мой!
Она добавила резко:
— Иди, Хорохорин, на тебя смотреть противно!
Она отвернулась к окну, словно дожидаясь, что тот поторопится после этого действительно уйти.
Но Хорохорин стоял неподвижно, опершись руками на стол.
Он чувствовал, как тонет в нечистом болоте, отрывается от всего мира, от солнца, весны и воздуха, и знал, что довольно ей, этой женщине, прижать его к себе, чтобы засияло солнце снова и вернулся мир.
Он содрогнулся от этой странной зависимости. Она легла петлей на его шею, он почти почувствовал даже спиравшееся дыхание в груди.
Именно в эту минуту пришла впервые ему в голову мысль — вынуть из кармана револьвер и убить ее и себя.
— Так было бы лучше! — нарочно вслух, чтоб испугать ее, сказал он, но она не спросила ни о чем, и он прибавил: «Прощай!»
— До свиданья, Хорохорин! — ответила она с такой простотой и естественностью, что он, теряя сознание от бешенства, потянулся к карману, где камнем лежал револьвер.
Она взглянула на него с любопытством, почти с испугом. Этот взгляд вдруг заставил его вспомнить другую девушку так Варя глядела ему в лицо, когда он говорил о борьбе классов, о социализме, о грядущем мире… За длинной беседой в клубе шло короткое свидание наедине, и этот затаенный испуг встречал всегда его ласки.
Он вздрогнул — ему стало стыдно за себя, за Варю. Его подхватил какой-то внутренний вихрь. Он не прибавил больше ни слова и вышел с суровым решением, не удержавшись, впрочем от того, чтобы не хлопнуть дверью.
Вера брезгливо пожала плечами, но, тут же рассмеявшись над собою, отошла к окну, оперлась грудью на подушку, легла на подоконник и стала без дум, без мыслей следить за клочьями облаков на вечеревшем небе.
Розовый, чистый закат обещал на завтра безветреный, солнечный день.
Глава VСторожевые костры
Бессонною ночью зреют решения, но кто же осуществляет их солнечным утром, ярким полднем или в сумерки загадочного вечера?
Хорохорин метался между фабрикой и Собачьим переулком, редко заглядывая в университет. Он чувствовал себя отрезанным от всего мира — даже волновавшее всех сообщение о растрате в кассе взаимопомощи не тронуло его. Душевное равновесие, которым он прежде так гордился, не возвращалось к нему. Наоборот, в черных впадинах его глаз вспыхивали искры сумасшедшей тоски.
Он чувствовал, что теряет физические силы, он иногда сдавливал до боли виски и с тупом страхом, запершись в своей комнате, наказывал хозяйке никого не пускать к нему.
Никто не приходил. Тогда, утомленный тоской и бездействием, он садился за работу. Фабричная машина, останавливавшаяся под окнами и увозившая его на фабрику, в клуб, к Варе, возвращала его назад физически сытым, но с опустошенным сознанием, в котором тогда зажигались с новою силою белые фонари Собачьего переулка.
Между тем в университете все шло своим чередом.
Всю весну наша студенческая труппа готовила к постановке старую «Рабочую слободку», имея в виду, главным образом, поставить ее для рабочих фабрики.
Уже недели за две до спектакля, приходившегося на конец апреля, когда у нас уже цветет сирень и весна вдруг грозит смениться знойным летом, по всему поселку были расклеены раскрашенные пасхальными красками афиши.
Спектакль назначили на субботу, за которой следовало воскресенье и два дня майских торжеств — ряд праздников, справляемых у нас испокон веков с исключительными торжественностью, нарядностью и весельем.
Фабрика работала в две смены. Вечером в субботу — день, оказавшийся памятным для многих из участников рассказываемых событий, — оконные огни пятиэтажного корпуса долго горели электрическим светом; издали они сливались в одно сплошное зарево сторожевого костра на кургане.
Королев был на фабрике еще задолго до конца работы второй смены. Он бродил по поселку, облитому молочным светом электрических фонарей, спустился в рощу к больнице, поднялся в гору к школе, вернулся назад и тогда понял, каким сторожевым огнем светит в степных просторах огромная фабрика: в деревянной церковке — фабричный клуб; вместо креста на ней, символа рабской покорности и орудия казни, — тонкий шпиль с плещущимся на нем красным флагом; вместо алтаря — уголок Ленина, по стенам — книжные шкафы и посредине огромный стол, за которым шуршали газетами и листами книг.
В ограде — гигантские качели, тихий смех и говор, и в зареве сторожевого костра веселая улыбка девушки, уходившей от парня в сумерки ночи со смехом.
— Не могу, не могу, я на контроле в театре буду!
Сеня остановился, глядя ей вслед. Неожиданно, точно сорвавшись с кольца гигантских качелей, к нему подбежала Зоя.
Мы не уговорились. Я не знала, где мы встретимся. Думала, в театре! — Она дышала тяжело после качелей и беготни, протянула руку с робостью.
— Вы в сортировочной продолжаете работать? — спрашивал он, пожимая ее руки. — Я заходил туда…
Она кивнула головой. Он тихонько пошел рядом.
— Скверная работа, — сказал он, — я сам там с полгода проторчал! А как вы вообще себя чувствуете?
Он задал этот вопрос с незначащей простотою. Но Зоя задумалась на несколько мгновений, прежде чем ответила: в одну секунду она проследила в памяти все тяжелые дни, прошедшие до этого последнего от самого ухода ее из дому.
И, точно подведя итог, ответила твердо:
— Я хорошо себя здесь чувствую, Семен. Именно — чувствую! Конечно, работа нелегка… Две ночи я почти не спала — и от усталости и от взволнованности… Но чувствую себя хорошо! А вот теперь я познакомилась с одной девушкой здесь, стало приятнее, чем везде, — тут! Это та самая девушка, которая в Хорохорина влюблена… — добавила она тихо.
Из темного мрака рощи светили огни в решетчатые окна, и сквозь них несся гул голосов медноголосого оркестра.
Они прошли по тропинке и очутились опять перед церковью, бывшей старообрядческой церковью, теперь переделанной в помещение для репетиций, гимнастических упражнений и кружковых клубных работ. На белых скамьях два десятка рабочих с медными трубами, флейтами, барабанами старательно по нотам разучивали какой-то победоносный марш.
— Вы знаете, — тихонько говорил Сеня, идя с Зоей в глубину еще прозрачной насквозь, еще не спутавшейся лист вою рощи, — вы знаете, ведь мне так хотелось, чтобы вы предпочли фабрику!
Она покачала головою. Он осторожно вел ее под руку по узкой тропинке, засоренной прошлогодними сучьями и листвой, и продолжал:
— Потому что я вас очень люблю, Зоя!
Она вздрогнула. Он пожал ее руку.
— Вот только поэтому, Зоя. По-настоящему люблю, как на всю жизнь любят. И раньше я всегда думал и чувствовал не могу полюбить девушку из той, из чужой среды. Не люблю я их, не по душе они мне. А вы все-таки от них, хоть и стали нашей…
Он продолжал серьезно:
— Нет, у наших у многих дурной вкус. Они постоянно бегают за девушками не их класса. Этот дурной вкус в том и заключается, что вот это должно быть воспринято так, как раньше, в прежнем обществе, представляли себе женитьбу графа на горничной. Общество было страшно взволновано неимоверным скандалом: как это так? Он забыл наши традиции, ведь это некрасиво, ведь этого нужно стыдиться. Такое тогда было отношение… И у нас пусть такое же будет! Но ты наша, ты сейчас работница, Зоя, и я тебе могу, как своим, «ты» говорить! Хочешь?
Он обернулся к ней и столкнулся с ее взглядом, насмешливым и голубым. Она спросила:
— А ты разве у них тоже спрашиваешь, хотят они «ты» говорить или нет?
Он сжал ее руку и расхохотался:
— У нас уж такая повадка!
— И у нас тоже! — подчеркивая «у нас», ответила Зоя. — У нас на фабрике друг другу «вы» не говорят!
Она немножко высокомерно отвернулась от него, потом тут же повисла на его руке, пугливо вглядываясь в темноту.
— Только уйдем отсюда. Здесь темно и везде кругом одно и то же… Что ни куст — то парочка!
По косой тропинке они вышли к театру. У входа толпились мальчишки, стояла очередь у кассы, но в самом театре, еще не согревшемся после суровой зимы, уже рассаживались ранние гости.
Места Сени пришлись к стене. Над головою у Зои висел белый плакат. На нем четко было выведено нетвердой в живописи рукою:
«Дети до 16-ти лет на собрания и лекции не допускаются. На зрелища, если под их уровень, то допускаются».
Зоя улыбнулась плакату. Под потолком вспыхнула электрическая люстра. Сеня взглянул на плакат, и Зоя тихонько шепнула ему:
— До шестнадцати лет! У нас на фабрике позавчера в больницу пришла из школы девочка, кажется, четырнадцати или пятнадцати лет, вызвала акушерку и говорит ей: «Тетенька, миленькая, сделайте мне аборт, только поскорее, чтобы в училище не опоздать…» А кому же бы и слушать лекции, как не им? Вместо зрелищ вроде нашего кинематографа!
Рядом с ними сел на скамью угрюмый человек. Зоя за молчала. Сеня обернулся к своему соседу, спросил:
— Вы здешний?
— Здешний.
— Рабочий?
— Да.
— Слушай-ка, — засмеялся он, — а ведь недавно еще я тут работал, а только уж все по-другому стало! Гляжу хожу — театр, клуб, столовая, кооператив, даже парикмахерская с зеркалами… Школа, больница. А общежития какие! Да мы в городе таких комнат ни за какие деньги не найдем! Ведь вы совсем хорошо живете!
— Для того и корону свергали, чтобы лучше жить! — угрюмо ответил рабочий и отвернулся.
Рядом с ним открыли боковые двери. Снаружи из рощи повеяло влажным теплом весеннего вечера. Зоя тихонько вышла за двери на высокую площадку, облокотилась на перила и посмотрела в веселую ночную даль, мимо потухающих огней поселка, за которым и отсюда виднелись берега Волги.
Река казалась переполненной водою, похожей на тягучий, расплавленный свинец, стывший легким туманом. Огромный серебряный диск луны дел ел гладь ее нестерпимо яркой.
Зоя смотрела вдаль, слушала доносившийся в двери голос Королева, уже о чем-то жарко заспорившего со своим угрюмым соседом, не отвечавшим ему.
— Пьянство прежде всего, — говорил он, — ослабляет нас как борцов! Оно ослабляет волю, пьяный человек за себя отвечать не может! А откуда, товарищ, пьянство пошло? Товарищ, жизнь была скучной, мы были рабами… Просвета в жизни не было, а человеку хотелось радостей… Когда выпьешь, все кажется лучше. А теперь, товарищ?.. Теперь ведь не то совсем…
В зале становилось вольно и весело. Голос Сени глох. Зоя уже не разбирала слов. Тогда ей стало слышнее, как где-то в роще, под звон гитары, кто-то нежнейшим тенором запевал песню о Стеньке Разине.
Она слушала песню, прикрыв глаза, видела волжские волны, поглощающие персидскую княжну, и таким простым и понятным казалось ей — отречься от всех плотских радостей ради идеи долга и борьбы.
Глава VIПоловодье
По скрипучим ступенькам на терраску поднялись с хохотом Анна и с нею незнакомый Зое рослый, мускулистый парень, с засученными для чего-то рукавами рубахи. Он перекинулся с Анной смешком, когда она подошла к Зое. Потом Зоя видела, как он, слушая их разговор, пристально разглядывал Анну с ног до головы — он только что познакомился с нею.
— У тебя места есть? — спросила Анна.
Зоя кивнула.
— Не запаслись билетами, — пробормотала Анна, перегибаясь через перила и глядя вниз, — нельзя с тобой проткнуться? У этого тоже нет! — кивнула она на парня, и тот засмеялся.
— Не видал я! А вы городские, что ли?
— Из города!
— Только на спектакль?
— А что тут делать кроме?
Он игнорировал Зою, говорил только с Анной, обращался к ней и стоял рядом с нею.
— Комсомолка?
— А ты?
— Тоже!
— Что ж тебе спектакль? — буркнул он. — «Рабочую слободку» не видала? Пойдем по роще походим!
— Для рощи время останется! — ответила Анна.
Зое почудилось — парень вздрогнул, но захохотал и обнял Анну.
— Ты что это? — отозвалась она, не убирая руки его. — Торопишься очень?
— Чтой-то тут прохладно очень! — хихикнул он.
— Анна, — шепнула Зоя тоскливо, — здесь люди кругом!
В ответ ей Анна рассмеялась, потом, всматриваясь в темноту за стену театра, где двигалась взад и вперед какая-то взволнованная человеческая тень, пробормотала:
— Это кто там, не видишь?
— Не вижу.
— По-моему, это фабричная девчонка одна. Я ее с Хорохориным видела… Обязательно его ждет!
— Тебе-то что, Анна?
— Ничего, так! Иди-ка ты на свои места! — неожиданно заметила она Зое и обернулась к парню, осторожно осматривая его с ног до головы. — В самом деле, коли билетов нет, в рощу, что ли, пойти? Не торчать же тут на крыльце.
— Пойдем в рощу, — взволнованно просил парень, — там наши все теперь… По-моему, театр этот — тоже мещанство здоровое!
— А кто же это там «наши» в роще?
— Так, товарищи!
— Ого! — вспомнила Анна. — Ты не из кружка ли?
Он помялся, не зная, что ответить. Она наклонилась к нему:
— Ты из «Долой стыд», да?
— Пойдем, там увидишь!
Входные двери притворили. Зоя торопливо кивнула Анне и вошла в театр. Анна, скучая, еще раз оглядела парня, сказала, идя вперед:
— А ну, шут с тобой, пойдем, что ли, пошляемся тут где-нибудь! Не на крыльце же торчать всю ночь!
Парень прогромыхал по деревянной площадке твердыми каблуками сапог. Зоя вышла из двери, крикнула:
— Анна, есть места, хочешь сюда?
Не надо уж! — ответила она и исчезла в тени.
Зоя вернулась и молча села. У нее чуть-чуть дрожали губы от отвращения. Королев спросил, поглядывая на нее:
— Ты что?
Она коротко рассказала. Он махнул рукою.
— Чепуха. В полой воде всякая дрянь наружу всплывает, да тонет скоро!
В распахнувшиеся полы занавеса к рампе вышел Хорохорин. Зал затих. Он откинул волосы со лба, положил руки в карманы, вынул тут же их и, тогда уже освоившись, стал говорить.
Вступительное слово к пьесам вообще не слушают; Хорохорин же, как нарочно, говорил в этот раз спотыкаясь и кашляя.
— Ячейка отзывает его из правления, — шепнул Королев. — С чего он так развинтился?
Хорохорин был в том состоянии, когда человек, плохо владея собой, еще может видеть себя как постороннего. Он знал, что речь не выходила, и поторопился кончить ее.
Темный зал всплеснул десятками белых крыльев и тут же заглох. Хорохорин исчез в боковой двери.
Занавес поднялся. Зал затих. Зоя положила руку на руку Сени, сказала чуть слышно:
— Сколько действий будет?
— Четыре, кажется.
— Ой, мало! Мне всегда жалко, когда пьеса кончается. Так бы сидеть и смотреть и смотреть…
В антракте, как во всех любительских спектаклях, продолжавшемся очень долго, Королев вышел с Зоей наружу. Возле театра, на крыльце, на террасах, заплеванных, засоренных подсолнечной шелухой, утопая в клубах дыма, висевшего над толпой, толклась с визгом и хохотом фабричная молодежь.
Королев протолкался с Зоей через толпу, им в уши летели тупые шутки, напускная развязность, смех и брань.
Сеня с ожесточением закурил папиросу и, не докурив ее, выбросил вон.
— Пойдем на места!
До следующего акта они сидели почти молча.
Глава VII«Тенгли-фуут»[5]
Хорохорин, отделавшись от обязательной речи, не остался в театре. Вера участвовала в спектакле, а он эти дни не встречался с нею и не хотел ее видеть даже со сцены.
Выйдя через сценический проход наружу, он остановился. Тотчас же из тени на свет открытой двери вышла Варя. Хорохорин столкнулся с нею, как только сошел с крыльца. От девушки веяло ароматом душистого мыла, какой-то особенной привлекательностью свежевымытого лица, шеи, рук. Хорохорин протянул ей обе руки и заговорил, тяжело дыша:
— Варя? Ты ждала?
— Нет, нет! — торопливо отреклась она. — Нет! А ты уже кончил говорить?
— Да…
— Как жалко, что я не слыхала! Я опоздала, я во второй смене работала…
— Да нет, что же! Тут нечего слушать-то…
— Я люблю, когда ты говоришь! — серьезно ответила она, поворачиваясь и идя с ним. — Ты умный! Я хотела бы такой быть…
Она была меньше его ростом и немножко привставала на кончиках пальцев, когда заглядывала в его лицо, останавливаясь для этого на секунду.
Хорохорин поймал ее за плечи и поцеловал. Она не умела отвечать на поцелуи — он почувствовал только сухие мягкие губы ее и оттолкнул тут же, почти грубо.
Она съежилась, стала как будто еще меньше. Он сказал резко:
— Ты и целоваться не умеешь!
— А это нужно? — спросила она.
— Да, нужно! — грубо заговорил он. — Да, нужно! Мы с тобой разумные люди, мы должны не закрывать глаза на действительность. Не для разговоров мы сходимся с женщинами… Говорить и с мужчинами можно. Не для чего так далеко таскаться друг к другу из-за разговоров одних… В конце концов мы — грамотные люди! Возьми книжку, больше узнаешь за час, чем со мной за целый вечер.
Она повисла на его руке, опустила голову, не возражая: может быть, он был прав.
Маленькой, непокорной, любопытной девочкой, ночью, лежа на полу в тесной каморке, забитой вещами, мебелью и детьми, она из-под одеяла в щелочку смотрела на неспящих отца и мать. Тогда она не понимала и злилась: как мать позволяла отцу делать это? Потом оказалось, что это делали все отцы с матерями подруг. Тогда было страшно. И еще недавно, пробегая по поселку, потом по коридору своей казармы, мимо желтых дверей с чугунными номерками, она не могла не думать, что это делалось тут рядом, постоянно, неизменно, с ужасающей простотой, может быть, сейчас, в эту минуту, за этой дверью, за этим окном.
Разумный человек должен разумно поступать! — твердил над ее головой человек, умевший говорить, все знавший, все изучивший. — Нечего прятать голову под крыло, как страус! Почему ты стыдишься об этом думать и говорить?
— Не знаю!
Она не говорила об этом, но думать — о, не думать об этом теперь уже нельзя было, когда он, этот самый главный во всем мире человек, самый хороший, самый умный, он этого требовал, не замечая, как нестерпимо ей было ему уступать.
А он шел рядом по лунной дороге и продолжал говорить, для чего-то понижая голос, когда им навстречу попадались чужие люди.
— Чего ты боишься? Подруг? Или последствий? Скажи наконец! Что же, я каждый раз тебе сначала лекцию должен прочитать?
Она выдернула руку и выпрямилась.
— Я ничего не боюсь!
И точно для того, чтобы убедить его в этом, она со вздохом, но решительностью ребенка, отдающего суровому отцу, притворяющемуся плачущим, любимейшую игрушку, вскинула ему руки на плечи, быстро становясь перед ним на цыпочки:
— Ну, хорошо! Хорошо! Ну, делай что хочешь!
Он снял ее руки со смягчившейся суровостью. В этот же миг откуда-то со стороны раздался хохот и грубый окрик:
— Варька! С студентами гуляешь! Ну, погоди…
Хорохорин вздрогнул, шатнулся в сторону — чья-то тень исчезла за длинным сараем. Варя опустила голову.
— Кто это? — спросил он.
— Не знаю, — у нее брызнули слезы, — тут есть парень один. Со мной работает.
— Я ему голову проломлю…
Он покровительственно взял ее под руку, она шла покорно.
Главное было сказано — точно оборвалось. Он шел рядом с нею ее хозяином, он вел ее, и нужно было идти, с отвращением молчать и ждать, когда все это кончится, и он сядет возле, закурит и будет потягиваться с хозяйской сытостью и мужским самодовольством.
— Я не знала совсем, что так много требуется сношений, — говорила она, насилу расклеивая рот, чтобы выговорить такие прямые слова, — я так думала, что всего раз, для ребенка.
— Женщинам действительно это менее необходимо… — буркнул он. — Но не для ребенка же это делают только.
— А я так думала. И теперь так думаю, — твердо ответила она, вздрагивая при приближении какого-то парня, — и буду думать… И я так хотела всегда — замуж не выходить никогда, а чтобы был ребенок, так прямо пойти к самому хорошему, и самому умному, и самому красивому человеку, и пусть он это сделает, на минуточку меня полюбит… Я глупая была! Но только и теперь…
— Что теперь? — спросил он.
— Я терплю, чтобы ребенок был как ты. Нужно бы еще подождать, милый, потому что я такая молоденькая, и жалованье у меня маленькое, и трудно мне будет… Я уже знаю, как трудно будет, — вздохнула она, — да я вытерплю! Только чтобы мальчик у нас родился!
Хорохорин грубо остановил ее.
— Если забеременеешь, так можно аборт сделать. Не говори глупостей: какой ребенок?
Варя засмеялась и, сжав губы, чувствуя себя хитрой и настойчивой, не ответила ни слова.
Все уже это было для нее решено так твердо, что и говорить об этом она считала ненужным. Лучше было говорить о другом, чтобы не прошло время даром, но она знала, что сейчас надо молчать, не спрашивать, а идти покорно за ним, потихоньку же про себя хитро усмехаться и ждать, когда это необходимое кончится, и этот самый главный человек, вздыхая, сядет возле нее и будет курить и отвечать спокойно на все, что она спросит. И сегодня она спросит: «Зачем поставили на Волге железные колпаки, красный и белый, на которых сейчас горят огни? Для чего они нужны, как они называются, кто их зажигает?»
Она улыбалась сквозь слезы и, цепляясь за его руку, вошла в рощу.
Роща, спускавшаяся к оврагу и поднимавшаяся за мостиком в гору, в эти весенние и летние субботние вечера жила своею особенной, страшной жизнью. Снаружи спокойная, едва прикрывшаяся свежей листвою, дышавшая уже запахом гнилых, опавших листьев, внутри она жила шепотом человеческих голосов, тихим смехом и шутками.
Лунный свет в перепутанных сучьях ткал светлую паутину. Под низкими деревьями, в кустах мелькали обнимавшиеся люди.
Варя не поднимала глаз. Хорохорин шел, торопясь, ломая сучья, отстраняя с дороги кусты. Паутина лунного света над головою, эти пары кругом топили его в страшном, невылазном болоте.
Он чувствовал подымающееся бешенство и злость.
Варя шла. Он все крепче и крепче сжимал ее руку, он боялся ее отпустить, в ней было последнее спасение, она могла — ему все еще верилось в это, — она могла вернуть ему душевное равновесие, покой и радость.
Они вышли в гору, почти на край рощи. Здесь было тихо, безлюдно. Хорохорин опустился на свежую зелень и, не выпуская Вариной руки, заставил ее сесть рядом.
Она отталкивала его, он защищался от ее рук сначала ласково, смеясь, потом сурово и зло. Наконец он вскочил и крикнул:
— Если ты не перестанешь, я уйду!
Она не взглянула на него, но, сжав зубы, закинула руки за спину и, там сцепивши их холодными пальцами, легла неподвижно на траве.
— Ведь не насилую же я тебя, в самом деле! — раздраженно крикнул он, опускаясь к ней. — Ведь черт знает что можно подумать со стороны!
Она не отвечала.
Чтобы выдержать нестерпимую муку, она не открывала глаз, не разжимала стиснутых зубов и с отчаянным усилием старалась думать о другом.
…И она думала о том, что она выросла, стала совсем взрослой девушкой. Уже давно ее выбирают делегаткой, давно знают все и любят. Уже, к изумлению мужчин, назначили ее заведующей отделением, и справляется она с ним не хуже других. Тогда в одинокой своей комнатке приняла она только раз самого красивого, самого доброго, самого умного человека, как мечтала девушкой…
И вот уже родился ребенок, звенит в комнате детский плач. Потом — вот он учится ходить, маленький-маленький, но чудесный, совсем как настоящий, исправдашний человек. Он ко всему тянет ручки, потом уже обо всем спрашивает, вот с такими же огромными от любопытства глазами, какие бывали у нее самой, когда она спрашивала:
— А почему же не падаем мы ночью, если земля круглая и мы вниз головой?
Но он уже бегает в школу, сидит над книжками и растет, и учится, и сам знает больше матери. Вот уже в книжках известно, что на Луне живут только звери, а на Марсе есть и люди, что от них пришло сообщение и к ним от нас послана с учеными необыкновенная машина…
Так неужели не вытерпеть этих мук?
Хорохорин гремел спичками. Она открыла глаза, с сожалением отрываясь от своих грез.
— Милый мой!
Он поспешно наклонился к ней и поцеловал ее в холодные, сжатые губы.
Глава VIIIПетля
Самое страшное в «тенгли-фуут», в этой липкой бумаге для мух, то, что она не представляет собою ничего иного, кроме канифоли, растворенной в скипидаре и размазанной затем на листе бумаги: сладкого там ничего нет. Однако напрасно жужжать прозрачными крыльями, вырываясь к свету, когда ноги так прочно приклеены к смертельному обману!
С горы сквозь просветы деревьев были видны матовые электрические фонари, тихонько раскачивавшиеся над подъездом театра. Хорохорин смотрел туда пустыми глазами, думал: «Так жить нельзя» — и слушал, что говорила Варя.
Ее голова лежала на его коленях. Она смотрела вверх, прямо над собою, и говорила тихо:
— Неужели может быть, что и там, как на земле, живут люди? Я прочитала про марсиан, неужели они такие? Ну, скажи, скажи: могут там люди быть?
— Возможно!
— Мне рассказывали, что в Америке нашелся такой ученый и богатый человек. Он собрал на горе много топлива и зажег. Был огромный костер, огромный-огромный. Тогда Марс был близко к Земле. И вот на другой год на Марсе видели ученые такие же огоньки… — Варя вздрогнула. — Неужели они ответили?
— Я не слышал об этом, но, может быть, что-нибудь в этом роде и было.
— Да и ты еще не все знаешь! — вздохнула она. — А я хотела бы, хотела бы все знать, что только можно знать! Мне не трудно учиться, я все понимаю, и у меня память хорошая! Я иногда про себя повторяю твои лекции, почти точь-в-точь! Хочешь, когда-нибудь я тебе повторю все?..
— Да, хорошо!
— Послезавтра — демонстрация. Мы пойдем в город, и, когда я освобожусь, я забегу к тебе…
Он торопливо ответил:
— Нет, не ходи пока ко мне. Я заниматься буду, надо зачеты сдать. Я запустил все…
— Почему? Ведь это так приятно, что учишься?
— У меня нет душевного равновесия…
Она опрокинула голову назад так, чтобы заглянуть ему в лицо, и проворно сказала:
— Да… Но теперь есть? Теперь ты будешь заниматься. Я ведь не знаю, зачем это нужно! Но я разумной могу быть. Правда? Я не понимала, как другие позволяют с собой это делать, а теперь сама позволяю тебе…
Она закрыла глаза: жертва была принесена, теперь легко было радоваться совершенному подвигу.
Хорохорин наклонился к ней, подумал тоскливо: «Зачем я с ней еще связался?» — сказал тихо:
— Пойдем, Варя. Спектакль скоро кончится. Уж поздно…
Она встала без возражений. Он шел быстрее ее, она отставала. Ему же хотелось скорее выйти из рощи, он свернул на дорогу к мосту, потом пошел прямиком, чтобы сократить путь.
Где-то рядом слышались смех и возня. Он отвернулся, но знакомый голос привлек его внимание. Совсем на открытой полянке, выбиваясь из чьих-то рук, сердито кричала Анна:
— Я сказала — довольно!
На свету он увидел ее лицо: оно было кругло, полно и сыто. Хорохорин быстро свернул в сторону, увлекая за собой Варю. Анна их не заметила, она продолжала отбиваться и кричать:
— Довольно! Уйдите!
Варя упала и, охнув, стала тереть ушибленное колено сквозь платье.
Хорохорин прислонился к дереву и стал ждать ее. Там, в паутине ветвей, лунного света, темноты и хрустящей под ногами прошлогодней гнили, продолжалась возня.
Анны не было слышно. Хорохорин затаил дыхание — ему и в голову не приходило, что все это действительно могло быть.
Варя тихонько тронула своего спутника за руку.
— Пойдем, все прошло уже!
— Что прошло? — испугался он.
— Нога. Пустое совсем! Зачем ты побежал так? Это же наши парни там, наверное…
Он двинулся было назад. Неодолимая сила тянула его в рощу. Но едва он сделал шаг, как там вспыхнул желтый свет зажигалки и снова взорвался оглушительный хохот.
Варя тоскливо удержала его.
— Куда ты, пойдем здесь!
— Что же это здесь делается? — тупо спросил он, подчиняясь ее желанию и идя за нею.
— Все то же! — тихонько вздохнула она. — Уйдем отсюда…
В роще снова послышался смех. Варя зажала уши от едкой брани и торопливо побежала вперед. Она как будто разорвала страшную паутину кругом. Хорохорин вырвался на просторную дорогу со вздохом облегчения.
Живой поток темных человеческих теней расползался от театра во все стороны. Медноголосый оркестр гремел из решетчатых окон бывшей старообрядческой церковки. Дальше, в ограде новой церкви, слышались голоса, метались под высоким столбом в кольцах гигантских качелей чьи-то тени.
Оттуда, лишь только они поравнялись, послышался оклик:
— Хорохорин! Мы здесь!
Кричал Боровков, вздымавшийся высоко над оградой в кольце. Хорохорин неохотно зашел в ограду, не зная, как быть со своей спутницею. Варя шла тенью за ним, но едва они вошли, как со скамьи Варю окликнула Зоя. Она благодарно улыбнулась ей и села рядом.
Хорохорин оглянулся, отыскивая ее. Но едва он подошел к скамье, как из-под черного шарфа, закутывавшего женскую фигуру возле Королева, выскользнула рука и тихонько потянула к себе полу его тужурки.
Он вздрогнул, почти угадав эту руку.
— Хорохорин? Иди-ка сюда!
Он не противился. Еще раз в нем мелькнула какая-то смутная надежда. Он остановился перед Верою:
— Что?
— Ужасно устала я! — Она действительно чувствовала себя усталой, почти разбитой после спектакля. — Послушай, проводи меня до трамвая. Я хочу домой, пока еще трамвай есть. Но тут страшно у них ходить. Наши все остаются…
— Зачем?
— Что зачем?
— Зачем я с тобой пойду?
Она пожала плечами.
— Проводишь меня.
— А потом?
— Ну, странно, что потом? Вернешься сюда, или поедем вместе…
Он задохнулся. Он чувствовал себя прилипшим к чему-то, чего нельзя сшвырнуть с ног.
— Куда с тобой? — хрипло спросил он.
Она встала.
— Какой ты бестолковый сегодня! Идешь или нет?
Он потер лоб, сказал, слабея:
— Да, поедем вместе. Мне нужно в город. Да, мне тоже нужно!
— Ну вот, слава Богу, надумался.
Они обошли всех сидевших, прощаясь. Вера поцеловала Зою, протянула руку Варе.
— Вы с фабрики, да?
— Да!
— А вы — милая. Вы с Зоей работаете вместе?
— Нет. Мы в одной казарме живем.
Хорохорин молча жал всем руки. Ему не хотелось смотреть ни на кого. Королев взял его руку ласково, сказал:
— Ты что-то нынче, брат, плоховато говорил!
Хорохорин не ответил. Спину его жгли потупленные глаза Вари. Он догнал за оградой Веру и пошел рядом с нею.
— Это ужасно утомляет, — говорила она, — на сцене. И играть, и суета такая… Я вся как разбитая. Возьми меня под руку, что ли!
Он сделал и это, но молча. Так молча вышли они на дорогу, ведущую в город. Огни трамвая стояли неподвижно вдали.
— Не успеем к этому все равно! — сказала она и пошла тише. — Спектакль хорошо сошел?
— Я не видел!
— Где ты был?
Он помолчал, потом сказал глухо:
— Буров говорил мне раз — в пивной мы с ним встретились, — говорил, что одно это голое чувство — рецидив. Это получается действительно скотство.
— Ты о чем это? — не поняла она.
— Вот обо всем том, что происходит кругом…
— Где?
— Там, в роще, у нас в университете, у меня, у тебя…
— То есть?
Он ответил не сразу, но зато с полной отчетливостью и ясностью:
— Сначала это все оправдывается естественной потребностью, да, хорошо. Но потом это выливается в самоцель, забаву, развлечение. Это отвратительно.
— Почему же? — насмешливо спросила Вера. — Анна уверяет, что это законно: кинематограф стоит сорок копеек, а это даром…
— Это вовсе не даром, — взволнованно и очень серьезно вступился он, — это может стоить и стоит страшно дорого… Это захватывает всего человека, это тянет в пропасть…
— Ты до этого теперь только додумался?
Он посмотрел на нее и пришел в себя.
— Я еще ни до чего не додумался, я только думаю!
— Ты бы зачеты сдавал! — брезгливо заметила она. — Лучше бы дело было!
Он тоскливо стал оправдываться:
— Это самый главный, самый важный вопрос.
— Хороший бы был вопрос, если бы изобрели паровую машину, пустили ее и утешались, что это самое главное. Я думаю, это главное делается, чтобы от него толк был чему-нибудь?
Хорохорин, может быть, тогда лишь заметил, что Вера умна и находчива, он оглянулся на нее, как будто в первый раз видел. Она расхохоталась.
— Хорохорин! А ведь когда-то и я считала тебя умным парнем! Но ведь ты даже и не читал ничего никогда, кроме «Азбуки коммунизма»?!
Он прижал ее руку к своей с нежностью.
— Вера, слушай! Я тебе все скажу…
Он продолжал с настойчивостью человека, решившегося высказаться во что бы то ни стало до конца.
— Я сейчас имел эту девушку…
— Какую?
— Ту, с которой ты говорила прощаясь…
Вера удивленно посмотрела на него и с нервною дрожью пожала плечами.
— Послушай, Хорохорин, она же совсем девочка!
— Не знаю. Восемнадцать лет, семнадцать… Это не важно!
— Ой, Хорохорин, а ты еще гаже, чем я думала!
Он не слушал ее, занятый собою.
— И это гадко, верно. Потому что мне ты нужна.
Она расхохоталась:
— Даже и сейчас?
Он не обратил внимания на ее смех.
— Не для того только. Это любовь, что ли? — прибавил он глухо.
— Половая психопатия, от которой надо лечиться, — оборвала она его, дрожа и кутаясь в шарф. — Это скотство, Хорохорин! И жалею я, что я не Боровков: я бы тебе морду набила за эту девушку!
Она вырвала руку и пошла вперед. Конечная остановка трамвая была близко. В маленьком павильоне было пусто — вагон только что ушел. Вера забилась в угол, закрылась шарфом и молчала.
Хорохорин с неистовством закурил папиросу.
Он ходил из угла в угол по павильону, сжимая кулаки и скрипя зубами. В павильон набирались пассажиры. Он вышел на рельсы, грызя мокрый окурок.
Из города, играя красным светом, шел вагон трамвая. По блестящим рельсам двигались далеко вперед лучи ярких фонарей. Тогда, глядя на них, он подумал, что лучше всего было бы уйти в мрак навстречу вагону и там положить голову на рельсы, чтобы с отвращением, в боли и смерти выплюнуть самого себя.
Глава IXНевозможно заниматься!
В статье, озаглавленной по-толстовски — «Не могу молчать!», появившейся в наших «Известиях» на другой же день после разыгравшейся трагедии, к рассказу о которой мы приближаемся, в этой серьезной статье не было даже упомянуто имя Бурова.
Действительно, немногие из нас в то время вспоминали его. Все знали, что Буров уезжает не сегодня завтра, все считали его как бы исчезнувшим с горизонта. Да и сам он думал так же, нисколько не сомневаясь в том, что здесь все кончено и решено.
Но когда чемоданы были увязаны, билеты куплены, стены его комнатки ободраны, полы затоптаны, Федора Федоровича охватила отчаянная тоска.
С утра до вечера по привычке он наливался пивом, но не успокаивался и, как ему казалось, не пьянел. В самом деле, вечером накануне отъезда он совершенно твердо поднялся из-за своего столика у окна, рассчитался с хозяином за буфетной стойкой, выслушал пожелание счастливого пути и, приподняв шляпу, вышел за дверь.
Он прошел жиденькими бульварчиками, рассаженными перед университетскими зданиями, и неторопливо свернул на нашу главную в городе — Московскую улицу. Казалось, что он мирно прогуливался в последний раз, но многие уже потом, гораздо позднее, припоминали, что шел он, никого не замечая, не отвечая на поклоны знакомых.
Он не заметил даже, как прошел нашу Московскую в лучшем ее квартале, между Немецкой и Никольской улицами. Был теплый майский вечер, был восьмой час вечера. В эти часы весною наша главная улица кишит парами. В лучшем же квартале широкие наши асфальтовые тротуары кажутся издали живыми: тут сплошная толпа молодежи, двигающаяся взад и вперед бесконечными вереницами рука об руку.
Над ними стоит облако дыма; в шуме, шарканье ног, смехе нельзя слушать и говорить. Всюду летят плевки, кожурки от семечек, окурки, незагасшие спички.
Мирные прохожие идут по дорогам или же вовсе обходят переулками этот квартал. Но молодежь наша предпочитает эти тротуары и прекрасному нашему бульвару, раскинувшемуся здесь же рядом, на площади, и множеству тихих, поросших тополями улиц, и всем скверам, большим и малым, которыми изобилует наш город.
Нужно быть занятым чем-то особенным, из ряда вон выходящим, нужно иметь рассеянность Песталоцци[6] или сосредоточенность Архимеда[7], чтобы протолкаться в этой толпе, не замечая ее.
И все-таки Буров не заметил ее. Он спокойно спустился по площади, миновал ряд поперечных улиц, дошел одною из них до переулка, прошел по нему, оглядываясь на дома, и спокойно свернул в открытые сводчатые ворота. Пройдя через двор, он поднялся по крутой и нечистой лестнице и позвонил; затем прошел через кухню, поблагодарив на ходу открывшую ему дверь старушку, и очутился перед дверью Веры Волковой.
Можно было подумать, что только сейчас заметил он, куда пришел. Поколебавшись минуту, он постучал и вошел.
Вера взглянула на него больше с досадою, чем с изумлением. Вместо приветствия она осмотрела его, улыбнулась его действительно смешной плюшевой шляпе, чрезвычайно надвинутой на лоб, и тотчас же сказала, швыряя на кровать книгу, которую держала в руках:
— Невозможно заниматься!
Федор Федорович не снял шляпы, не разделся. Он постоял минуту в дверях, потом прошел к дырявому креслу и сел, сказав тихо:
— Я к тебе пришел, Вера! Прости, но я…
Она вздернула плечи.
— Очень остроумно! Ты думаешь, что я не вижу, кто и куда пришел? Вижу! Но это невозможно! — всплеснув руками, повторила она. — Сейчас только выгнала Греца! Камышева в окно увидела, не впустила! Того и гляди, явится Хорохорин… Это каждый вечер! Невозможно заниматься!
Федор Федорович сжал губы.
— Ну, что тебе нужно? — спросила она.
— Вера, я уезжаю завтра!
Она кивнула головою серьезно.
— Слышала, да! На юг?
— Да, в Ялту!
Она подумала, потом подвинулась к нему.
— Жалко! Ну, что же сделаешь, поезжай! — Она подошла к нему ближе и тихонько погладила его по щеке. — Ты что-то обрюзг очень! Лечиться тебе нужно, верно! Пьешь все?
— Пью!
— Скверно.
Он не удержался, схватил ее руку, но тут же, почувствовав ее желание вырваться, отпустил.
— Я не вернусь никогда сюда!
— И лучше! Ах, и мне надоело здесь!
— Вера!
Он вздрогнул всем своим оплывшим, уже тучным телом.
— Вера, поедем со мной. Будем по-человечески жить. Любить как все.
Она рассмеялась, потом отошла к окну и вернулась серьезной.
— На что мне это нужно? — спросила она. — Ну что вы ко мне пристаете, то один, то другой! У меня комната есть, стипендию мне дают, учиться я хочу, сцена у меня есть. Вот окно есть, небо, звезды…
Буров впился толстыми пальцами в локоток кресла.
— Вера! Я последние слова тебе говорю! Это последние слова, истинные слова! Не шути ими!
— Я не шучу!
— Вера!
Буров неожиданно, с большой неловкостью, за которой, однако, чувствовались решимость и сдавленное желание быть искренним до конца, сполз с кресла и обнял ее ноги.
— Вера! Вера! — говорил он, прижимаясь лицом к ее ногам. — Вера! Ну, скажи, чтобы я остался, скажи, что иногда я тебе бываю нужен… Вера?
Он терялся, слова не шли в голову. Он только крепче обнимал ее и чувствовал, что она стоит покорно, молчит, не отталкивает его от себя и как будто думает о том же, о чем и он.
Он ошибался, конечно. Если бы он поднял глаза, чтобы взглянуть на нее, он с ужасом увидел бы странную улыбку на ее губах и холодный свет торжества в зеленых глазах. Она смотрела на него с удивлением, жалостью и брезгливостью, которыми сменился первый испуг от его горячности и первое изумление.
— Вера… Вера… Вера… — шептал он.
Она вырвалась грубо и сильно. Он остался на полу. Она отошла, не скрывая брезгливой дрожи, ползавшей по ее телу с ног до головы.
У Федора Федоровича потемнело лицо.
— Ну, что же? — крикнул он.
— Нет! — коротко ответила она.
Он сделал шаг к ней.
— А ты думаешь, что я не вижу, не знаю, что есть? И ты думаешь, что я так уеду, простив тебе, что вот я, разумное существо… Ученый с блестящей будущностью, в двадцать три года начавший новую главу в микробиологии… Вот так здесь обращаюсь в ничтожество перед тобой…
Он закрыл лицо руками и через минуту сказал почти спокойно:
— Я тебе не нужен больше?
— Нет!
Она помолчала, точно обдумывала, повторила «нет» и села против него.
— Да, не нужен! Я тогда готова была любить тебя и, может быть, любила. По-настоящему. Точно из подвала на нарядную улицу вышла — такою жизнь показалась…
— Это любовь была! — прошептал Буров.
— Да, была! А ты что сделал? Ты увидел меня у Грузинского. Я лечилась. Я еще дрожала, я еще едва могла стоять на ногах. Ты проводил меня до дому, просил прийти… Руку поцеловал — так я вот тут у окна ночь сидела, на звезды смотрела, о тебе думала! А ты что сделал? Ты пришел на другой же день — с вином; больную, ошеломленную гипнозом, кого целование руки уже покоряло и заставляло не спать ночь, ты меня напоил, ты меня взял… Ну, так что тебе надо? — крикнула она. — Получил свое и убирайся! Не нужен ты мне, никто мне не нужен!
— Вера, ты любила меня!
— Пустое! Один намек на любовь…
— Вера, но мне невозможно жить без тебя…
— Какое мне дело до этого!
Он дышал тяжело и терялся от ее слов.
— А что мне делать?
— Твое дело уж, не мое!
Буров помолчал.
— Все то же, — отвернулся он, — все то же… Но надо кончать, надо кончать.
— Чем скорее, тем лучше!
— Как?
Он столкнулся с ее глазами и опустил свои.
— Очень просто, сухо ответила она, — уехать и не мешать жить ни мне, ни себе.
— Так я, я уже не нужен тебе?
— Нет, нет, нет!
Он положил руки на локотки кресла, точно собирался подняться на них.
— А когда мужчина понадобится, так ты позовешь кого-нибудь?
— Ну конечно, позову!
Буров встал.
— Вера! — разделяя слова, сказал он. — Вера! Я не уеду так просто, как ты думаешь. Я не могу так уехать.
Он сел снова, как будто для того только и вставал, чтобы произнести выразительные эти и не очень понятные слова.
— Да не уезжай. Мне-то что до того?
Буров посмотрел на нее сумасшедшими глазами, силясь досказать ими то, что осталось скрытым в других словах.
Но Вера не заметила его взгляда — за дверью послышались шаги и стук.
Она сжала виски, посмотрела на своего гостя, потом на бессильно распростертую на постели книгу, прошептала:
— Невозможно заниматься!
— Кто это?
— Ну Хорохорин, конечно!
Он встал и быстро запер дверь на крючок.
— Не смей открывать!
Вера взглянула на него с угрозою. Он шатнулся к ней, но сейчас же махнул рукою бессильно.
— А, все равно! Прощай! Я выйду здесь!
Он прошел к шкафу и, раздвигая висевшие там по стенам платья, открыл противоположную дверь. Вера с досадою захлопнула шкаф, затем скинула крючок с двери, схватила книжку и, уткнувшись в нее, крикнула:
— Входите же!
Дверь растворилась с быстротой вихря — вошла Зоя. Вера взглянула на нее и расхохоталась.
— А я думала — Хорохорин! — вздохнула она с облегчением и поцеловала взволнованную подругу.
— Я только на одну минуточку! — еще не отдышавшись, проговорила Зоя. — Я только узнать: прислали мне мои вещи из дому?
Вера улыбнулась.
— Письмо пришло тебе, а вещей не приносили!
Зоя стиснула губы, но тотчас же сделала равнодушное лицо и заговорила о другом.
Глава XОтец
Управление уголовным розыском помещается у нас в центральной части города на Бабушкином взвозе и занимает бывший князя Куткина особнячок. От Бабушкина взвоза до Собачьего переулка ходьбы всего несколько минут, но это короткое расстояние, как чувствовал Петр Павлович Осокин легло между ним и дочерью, после ее ухода из дому, непроходимой бездной.
Приходя на занятия в угрозыск, Осокин, прежде чем приступить к работе, с затаенным злорадством неизменно заглядывал в окно, точно полагал украдкой, сквозь самые стены домов, увидеть раскаяние дочери. Но так как он ничего не видел, кроме крыш, труб да появившихся в самое последнее время на крышах антенн, а от дочери ничего, кроме коротенькой записки с просьбой доставить в Собачий переулок, дом 6, кв. 9, ее собственные вещи, не получал, то со вздохом и усаживался за свой стол.
Явившись в седьмом часу вечера (в угрозыске у нас занимаются и по вечерам) и в тот замечательный день, который потом так взволновал не только наш город, но и весь Советский Союз, Осокин по обыкновению заглянул в окно и с обычным вздохом сел на свой высокий стул под плакатом «Субинспектор[8] 2-го района».
Дочка ваша еще не вернулась? — спросил его, не поднимая глаз, субинспектор 4-го района, сидевший напротив. Он заранее знал ответ сослуживца и спрашивал вместо вечернего приветствия.
— Нет, сердито барабаня по столу, ответил Осокин, — нет! И известий нет?
— Известия есть! — сказал неожиданно Осокин, и тот изумленно поднял на него глаза.
— Какие же, Петр Павлович?
— Вещи потребовала! Вещи ее собственные, то есть там платьишки да бельишко… Да главное, видите ли, книжки кое-какие! И адресок сообщает: действительно, как мне и говорили, в Собачьем переулке, у какой-то подружки.
— Это в вашем, значит, районе?
— Так точно. Даже и дом этот знаю и квартиру был по одному дознанию.
Заявителей в комнате еще не было, и говорить о семейных делах можно было с полной откровенностью.
— Вещишки-то отослали? — равнодушно спросил субинспектор 4-го района.
Осокин вдруг нахмурился.
— Вот уж этого я, извините, не понимаю. Раз она свою собственную жизнь начала и от отца отреклась, то какие у нас могут быть с нею дела? Наконец, раз твои вещи тебе нужны, то прогуляйся сама! У меня посыльных нет для этого, а сам я и стар и охоты нет! Все это я письмом ей ответил…
— Гордый вы очень, Петр Павлович, с детьми!
— Да, горд, ибо ее вырастил, вспоил, вскормил и могу от нее уважения требовать. Ей мои родительские чувства не нужны — так и она мне не нужна!
— Ну, это вы напрасно! Случись с ней что-нибудь прибежит она, вы и простите!
— Я?
— Да, вы, конечно!
— Никогда этого не будет! — обрезал Осокин и на минуту даже прекратил разговор.
Субинспектор взглянул на него с любопытством — в скучной служебной тишине семейная драма Петра Павловича уже давно стала предметом необычайного интереса.
— И что вы ей такого сделали? — спросил агент, стоявший у окна, закуривая папиросу и располагаясь отдохнуть за болтовней. — Человек не злой…
Из кабинета начальника высунулась голова помощника.
— Кто из агентов свободен?
— Кажется, Петров один! — ответил инспектор.
— Прачкин где?
— На кражу ушел.
— А Брандт?
— На убийстве с утра!
— Пошлите Петрова мне!
Голова скрылась. Осокин усмехнулся.
— Видите ли, тайну моего прошлого обнаружили и дочери в вину поставили: дескать, происхождение!
— Это что же за тайна?
— Попом я был!
— Да ведь вы по своему желанию сан сняли!
Осокин пожал плечами и угрюмо ответил:
— Дочка-то, однако, у попа родилась. Теперь многие священство бросают, так что тут особенного?
— Это верно! — согласился субинспектор и, покачав головою, добавил сочувственно — И как это вы в попы попали? Совсем не похоже на вас!
А куда было из семинарии деваться? Отец плачет «Я стар, помирать хочу. Бери мое место!» Сам к архиерею ходил, выхлопотал. Я и обернуться не успел, как мне и невесту нашли, и поженили, и указ дали из консистории. Вы и пошли?
— Как же тут не идти было? Прямо гипноз какой-то. Да что идти! Я и до сих пор, может быть, в попах бы служил, если б жена не померла…
— Вера была?
— Какая вера, — махнул рукою Осокин. — Вера у редких была! А так что же? Не все ли равно, тем ли, другим ли пропитание себе добывать! А как жена померла родами, так тут я и задумался: как же это без женского пола жизнь прожить? Сошелся было с учительницей, а в деревне, знаете, в те времена как на такие вещи смотрели? Сейчас к архиерею — донос! Архиерей на меня — епитимью… Плюнул я, да и подал прошение о снятии сана!
В субинспекторскую комнату ввалился огромный рыжий человек с заявлением. Его лениво усадил к себе субинспектор 1-го района. Два других поближе подвинулись к Петру Павловичу, заинтересовавшись подробностями его биографии.
Он тихо им улыбнулся, поджег загасшую папиросу и продолжал.
— Не пускали меня долго! Вызывали для увещевания три раза! Архиерей меня укоряет: «Вы подумайте, что о вас говорить станут!» А я ему отвечаю: «Эх, ваше преосвященство, вы вот и в сане, а послушали бы, что о вас говорят!» «Это верно!» — буркнул он и ушел! А на третий раз меня вызвали — я уже обстригся и штатское надел! Делать было нечего — сейчас же указ написали!
Все расхохотались. Рыжий заявитель ушел. Дежурный сказал, что привели арестованных. Субинспектора велели обождать и не слышавший из-за рыжего заявителя рассказа инспектор снова начал расспросы:
— Почему вы в угрозыск попали?
Случайно. Как сан снял, деться некуда было, я в судебную палату писцом устроился! И тут свое образование по сыскной части получил: всякие это допросы переписываю, а сам любопытствую и иногда следователю шепну, бывало, как опрос повернуть! Дослужился до помощника секретаря. А тут революция, закрыли палату, я без дел! Сначала в добровольную милицию записался, а потом так и до угрозыска дошел… Что зря говорить — делом этим интересуюсь!
— Да, вас начальник как-то Пинкертоном назвал!
— Слыхал, — не без гордости и солидности заметил Осокин, — это меня за банковское дело так окрестили, как я Улыбышева уличил!
Петр Павлович захихикал самодовольно. Агент откликнулся, обнажая профессиональное любопытство:
— Чем вы уличили?
— Кража через пролом в стене, в банке! Следов ни каких! А я пошел в Кладбищенский трактир и взял там по подозрению одного чуть свет, рано утром! Улик-то нет, а под ногтями у него грязь, на кирпичную пыль похоже… Допросил, а потом ноготки-то ему вычистил и через лупу уследил — кирпичная пыль и известочка… А у него по опросу алиби значится: пьянствовал у бабы и никакими делами не занимался…
Субинспектора расхохотались и покачали головами. Осокин добавил:
— Дело люблю и на судьбу не жалуюсь…
Агент не без язвительности заметил:
— Еще бы вам жаловаться, когда вы процентных отчислений за найденное получили чуть не целое жалованье!
— Месяц хороший был! — захихикал Осокин и потер руки — Удачный месяц был!
Субинспектора, переглянувшись, не замедлили усмехнуться также. Агент отошел от окна и, став в позу оратора, в проходе между субинспекторскими столами, сказал:
— Хорошая вещь эти отчисления. Охотнее работаться стало… Но заявители начали понимать, в чем дело! Бывало, придет какой-нибудь с заявлением, непременно такую стоимость украденного укажет, что радуешься… И приврет обязательно: украдут на сто рублей — показывает, что двести… А как узнали, что с найденной суммы отчисление платить — так совсем по-другому… А позавчера лошадь этому извозчику вернули, знаете? Нарочно заходил на Конный базар о ценах справляться…
— Ну? — оживились инспектора.
— Ну и стоит такая лошадь не меньше трехсот рублей, а он заявил — сто!
— Довзыскать надо бы! — буркнул угрожающе Осокин. — Да еще к ответственности привлекать за недобросовестное показание…
Все рассмеялись.
Осокин, однако, не повеселел. Наоборот, мысль об удач ном месяце как-то цепко соединилась с мыслью о дочери, и уж через минуту он ворчал своему соседу:
— Дочери отцовский хлеб не нужен, родная дочь пренебрегла! Раньше бы я ей за это… А теперь ничего не могу руки коротки!
Он со вздохом пододвинул к себе папку.
Инспектор велел привести арестованных. Все, позевывая и потягиваясь, принялись за работу.
Осокин допрашивал, посматривал на стоявшего перед ним парня, записывал, но был суров и не улыбнулся даже, когда парень на вопрос: «Чем занимаешься?» — ответил просто:
— Карманник!
Окончив допрос, Петр Павлович отпустил арестованного, потянулся и закурил свежую папиросу. Смутившая его покой обида не проходила. Он знал, что Зоя не подает никаких надежд на самый малейший признак раскаяния или сожаления.
Он вздохнул и, побарабанив по столу пальцем, воспользовался минутным перерывом в работе сидевшего напротив субинспектора.
— А того не понимают, — начал он, как будто разговор и не прекращался, — что причиняют беспокойство! Можешь ты от отца уйти, но обязана ему сообщить, где ты, что и как!
— Ну, что там с ней случиться может — не маленькая! Да и товарищи помогут.
— Товарищи ее и сманили! — проворчал Осокин. — Лучше бы уже и не было этого товарищества!
— Да что же в товариществе плохого?
— А вот что…
Петр Павлович затянулся глубоко и, выдохнув дым, уже не продолжал начатой фразы. Не сказав ничего, он в тоске оглянулся: все тихонько поскрипывали перьями, и никто не придавал трагедии сослуживца значения.
Осокин вздохнул.
— Меняются времена, меняются! И так выходит, что и сам не заметишь, как черное белым называть будешь!
— Это вы, Петр Павлович, на нас, что ли, намекаете?
— Да, вот видите, что выходит: дочь отца бросила, дочь от отца сбежала, а отец и гневаться не моги, отцу и сочувствия ни от кого настоящего нет!.. Гордость же моя не позволяет мне…
Хотя все эти речи от Осокина сослуживцы слышали почти каждый день и привыкли как к ним, так и к собственным возражениям, тем не менее его слушали и покачивали головами.
Уже время подходило к девяти часам, агенты начали расходиться, когда подошедший к телефону дежурный инспектор с каким-то преувеличенным вниманием стал слушать.
Трубка клокотала неразборчивыми словами. Сидевшие поглядывали на инспектора и соображали по повторяемым им словам, откуда говорили и о чем сообщали.
— Из милиции? — спросил Осокин.
Инспектор кивнул головой, переспрашивая трубку:
— Собачий переулок?
Петр Павлович насторожился.
— Дом шесть? — спрашивал тот.
Петр Павлович поднялся за столом, опершись на него руками.
— Квартира девять? Хорошо, сейчас будем!
Инспектор повесил трубку и посмотрел на Осокина.
Тот, в смущении, гневе и страхе одновременно, спрашивал:
— Что там? Что там?
— Застрелилась какая-то девица… Или убили ее — ничего не выяснили еще! Ваш район, Петр Павлович, пойдемте и вы!
Осокин сорвался с места, ураганом помчался к двери и исчез, прежде чем успели надеть на него шапку, вразумить, остановить, объяснить.
Инспектор покачал головой и пошел за ним.
Глава XIТак жить нельзя
— Хорохорина я на лестнице обогнала, — задыхаясь от беготни, сказала Зоя — Он сумасшедший какой-то: ничего не видит! Давай письмо!
— Все они сумасшедшие! — равнодушно ответила Вера, доставая из-под скатерти конверт, и, подавая его, спросила — От кого?
— Отец, конечно, — взглянула на конверт Зоя. — Некогда, Верочка! Хорохорин идет, значит, собрание кончилось. Меня Сеня в клубе ждать будет! Я прямо с работы сюда…
— Какое собрание?
— А перевыборы. Хорохорина отозвали и уж не выберут теперь! Прощай!
Она вышла и в дверях столкнулась с Хорохориным, который даже не узнал ее. Он был бледен, как всегда, но никогда еще не чувствовал такой слабости, безволия и нерешительности, как в этот раз.
Войдя, он осмотрелся кругом, точно видел впервые и Веру, и комнату, и картинки на стенах, и дырявое кресло, и круглый стол. Он покачал головою, пробормотал со вздохом: «Так жить нельзя» — и стал у окна, глотая сухими губами воздух, как только что выловленная и выкинутая на берег, измученная крючком, длинная костистая рыба.
Вера не без сочувствия посмотрела на него.
— Что случилось, милый мой?
— Ничего!
— То есть как ничего? Собрание чем кончилось?
— Королева выбрали!
— А тебя?
— Меня? — Он удивленно взглянул на нее и махнул рукою — Куда я гожусь теперь, Вера? Я никуда не гожусь! Теперь уже все кончено, решено и подписано…
Вера вздохнула, села на кровать и, положив голову на руки, обнявшие судорожно железные прутья спинки, стала смотреть на Хорохорина с преувеличенною ненавистью и презрением.
— Послушай! — зло сказала она. — Послушай! Если уж тебе не терпится, то выкладывай все, что у тебя есть, только скорее — мне заниматься нужно, — и уходи!
Он смотрел на нее, слушал и с радостью чувствовал, как сам переполняется гневной тоской и решительностью.
— Если ты хочешь, — кривя губы, выговорил он, то могу сказать и это… Тебя это может заинтересовать кажется, я заразился…
— Чем?
Она вскинула голову, отклоняя ее назад, точно ждала удара.
— Глупый вопрос. Я о чесотке не стал бы тебе докладывать, а с тифом пошел бы в клинику.
Вера сжала зубы и тихонько спросила:
— Когда?
— Давно уже, вероятно. Завтра мне сделают исследование, тогда скажут наверное. Если тебя это интересует — можешь справиться… Вот…
Он вырвал из кармана скомканную бумажку и бросил ее на стол.
— Вот с этой бумажкой пойдешь и справишься. Я не пойду. Я вообще больше никуда не пойду, и мне ничего больше не нужно.
Вера подошла к нему. Она смотрела на него с ужасом.
— А я? Я — тоже?
Он пожал плечами: так трудно было устоять от искушения причинить ей такую же боль. Он сказал серьезно:
— Вероятно…
— Ты и до меня, до меня был болен?
Она впилась в его руку пальцами с такою силою, что он невольно вырвал ее.
— Да, наверное!
— И ты знал?
Ее лицо, искаженное злобой, было страшно. Хорохорин оттолкнул ее: он почти боялся ее, этой женщины.
И эта страшная ненависть, гнев, насквозь пропитанный презрением, самое лицо ее, опаленное краской стыда и унижения, были действительно жутки.
Хорохорин бессознательно отодвинулся от нее.
— Гад! — прошипела она. — Гад!
Он не мог скрыть мгновенного торжества, отмщенного унижения. Эта тень, пробежавшая по его лицу, заставила Веру сдержаться.
Она покачала головой.
— Ты лжешь, Хорохорин?
Он промолчал.
— Ты лжешь, я спрашиваю! — крикнула она. — Лжешь?
Он только взглянул на нее, не отвечая. Это молчание было страшнее самых горячих клятв. Тупея от ужаса, дрожа от страшного холода, как острый сквозняк пробиравшегося откуда-то изнутри наружу, Вера продолжала ждать ответа.
Хорохорин молчал, опустив голову. Тогда, овладевая собою, она спросила:
— Где же ты сам?..
Она не кончила. Он закричал исступленно:
— Где я сам? Там, там, где и все… Один раз и я дошел до проститутки по твоей милости!
— Когда, когда это было? — простонала она.
— Когда ты, ты, ты меня выгнала отсюда! Вот когда это было! Через тебя ушла Анна, ты не далась мне сама. И по делам: нам обоим нужно было заботиться о здоровье, а не разыгрывать мещанских драм.
— Негодяй!
Она вдруг с какой-то гневною страстностью выпрямилась и согрелась в ненавистном отвращении к этому человеку.
Он засмеялся.
— Что ж! Доигралась? Ну и ладно! — сказал он, утихая. — Все равно! Дело случая…
Этот тон отрезвил ее. Она тряхнула головою и заметалась по комнате.
— Подожди, — шептала она почти про себя. — Подожди… Я же ничего не заметила. У меня никаких признаков, ничего… Разве можно не заметить?
Он чувствовал какое-то тупое удовлетворение от ее лихорадочного волнения и, стараясь скрыть злость, отвечал просто:
— Можно и не заметить!
— Нет, этого не может быть. У меня ничего нет!
— Будет!
— Нет, погоди, погоди. Тут надо рассчитать. Когда может это выясниться? Какой это срок бывает при заражении? Ничего не помню — сдавала зачет и не помню, ничего не помню…
Она кинулась к маленькой плетеной этажерочке, заваленной книгами, стала рыться в них молча, беспорядочно и страшно спеша.
— Стой! — крикнула она. Где у меня Штрюмпель[9]? Где кожные и венерические?
Она стояла на коленях перед книгами, терла виски, вспоминала:
— Кто-то взял! Кому я отдала? Ничего не помню, ничего не помню… Ты лжешь? — крикнула она ему. — Ты лжешь?
Он кивнул на смятую бумажку, лежавшую на столе:
— Для шутки, что ли, я туда ходил?
Она вскочила. Вынутые из этажерки книги рассыпались по полу. Она не подняла ни одной, их движение напомнило ей о себе самой, катившейся куда-то вниз без поддержки.
— Подожди, — крикнула она, подожди! А та, та девушка на фабрике? Тоже?
Он махнул рукою с досадою:
— Ах, не знаю я! Вероятно, и она!
— О, какой ты негодяй, Хорохорин!
— Да кто виноват во всем, как не ты же! — крикнул он в тоске и отчаянии. — Ты, ты толкнула меня!
На ней был тот же самый желтый халат с крупными цветами. Хорохорин следил за нею, метавшейся по комнате из угла в угол, с тупым раздражением.
— Ты, ты, — упрямо твердил он, — ты! Я сторонился проституток всю жизнь, я не ребенок. Через тебя Анна ушла от меня! Ты сама не знаешь, чего хочешь, то я, то другой, то пятый, то десятый! Ты мне испортила жизнь! Зачем ты тогда пришла, зачем?
Она брезгливо отвернулась от него.
— Ты, ты… — твердил он, размахивая руками, — ты, ты сама мещанка и меня втянула в это болото…
Вера, не слушая его, бродила по комнате взад и вперед. Наконец он замолчал. Минутная тишина в комнате показалась Вере тишиной могилы.
— Может это быть, может это быть, — остановилась она перед ним, — что и я?
— Должно быть, — тупо ответил он.
Она уставала от суеты мыслей, движений, чувств. Рассыпанные по полу книги беспрерывно попадались под ноги. Вера остановилась над ними, потом начала собирать их и, не собрав, опустила руки в изнеможении.
— Нет, ничего нет.
— Сходи к врачу, самое лучшее.
Она вздрогнула — лучше было бы ничего не знать до конца Хорохорин добавил с глухой злостью:
— Там очень любезны все. Привыкли. Все просто и обыкновенно.
Он источал из себя злость как ядовитую слюну. Чем сильнее яд ее действовал, том больше рождалось ее в хриплых словах.
— При мне пришла девочка лет двенадцати. Ей сказали «Сифилис». Она даже вздохнула, — «Слава богу, говорит, а я испугалась, думала корь!»
Вера не слушала его, она старалась удержаться от слез, истерических рыданий, душивших ее. Она отошла к окну. Весенний, благоухающий вечер, звеневший детским смехом, стуком извозчичьих дрожек, наполненный звездным сиянием, ошеломил ее. Все оставалось по-прежнему а она падала в черную пропасть и знала одно, что нет силы, кроме случайности, которая могла бы ее удержать теперь.
Мир прекрасный этот мир рушился и падал вместе с нею.
Глава XIIЛучше умереть
Она тронула холодными пальцами горячий лоб. Это прикосновение освежило ее. Она сказала почти про себя. Нет, этого не может быть!
Хорохорин молчал. Она взглянула на него и, точно только сейчас замечая его присутствие здесь, сказала негромко: — Хорохорин, уйди отсюда!
Он не обратил внимания на ее слова. Он чувствовал, как непереносимой тяжестью навалился на него огромный, этот утомительный и страшный день. Это была почти физически ощутимая тяжесть. Ему казалось невозможным встать и уйти.
— Надо же решить сначала, — сказал он, — надо окончательно решить.
Она повторила:
— Лучше уйди и делай что хочешь. Только уйди от меня…
Он, не слушая ее, сказал волнуясь:
— Да нет, впрочем, нет, все решено. Я сказал: решено и подписано. Иначе разве можно? Нет!
— Если ты даже вынешь револьвер, так я не поверю тебе! — резко крикнула она на него. — Ты никого не убьешь, ни себя, ни меня! Слышишь? Да уйди же, наконец!
Она отвернулась снова к окну. Вечерние тени ползли по улице, с тротуаров слышались усталые детские голоса, и звенел внизу из открытого окна голос:
— Ванюшка, иди домой!
Высокие тополя в палисаднике перед домом, поднимавшиеся выше крыш, точили с клейкой листвы волнующий аромат свежей зелени. Невидные извозчичьи дрожки прогромыхали по каменной мостовой.
Вера схватилась за окно. Она мгновениями забывалась, как в обмороке, и, пробуждаясь, шептала почти про себя:
— И никогда мне так жить не хотелось, как этой несчастною весной! Не потому ли?
Хорохорин не смотрел на нее. Револьвер лежал в кармане с такой же отчетливостью, как твердое в голове решение, и все-таки в словах Веры, в злом крике «ни себя, ни меня» было больше правды, чем в том и другом.
Он встал через силу и с тоскою взглянул на дверь.
«Зачем я пришел?» — подумал он и оглянулся на Веру как вор.
Она поймала этот его взгляд. Он снова сел.
— Уйди же, наконец! — почти простонала она.
— Слушай, Вера!
— Я не буду тебя слушать!
— Разве мы одни?
— Замолчи! Не делайся еще гнуснее, чем ты есть!
— Так что же, по-твоему, делать?
— Убей себя, убей себя! — исступленно закричала она. — Зачем ты живешь?
Ее слова и больше слов страшный взгляд поразили его.
— Подумай о себе! — тихо сказал он.
— Это ты о чем? — со злостью перебила она его.
Он, не отвечая ей ни слова, прошел к столу, сел в кресло, потянул к себе перо и чернильницу, вырвал из лежавшей на столе тетради листок и написал на нем «Так жить нельзя!»
Он смотрел на написанное, точно гипнотизируя себя.
— Это уже я слышала! — пожала плечами Вера, заглядывая в листок. — Еще что?
Он посмотрел на нее с усмешкой, потом дописал дальше: «Лучше умереть» — и внизу поставил четко подпись.
— Это уже поновее, — заметила Вера, — что еще?
— Ничего!
С жалкой усмешкой, вызвавшей у Веры какое-то странное отвращение к нему, Хорохорин вынул револьвер и посмотрел на него, на Веру.
— Восемнадцатилетним мальчишкой на Чеку работал, — потряс он оружием, теперь холодной и бессильной тяжестью болтавшимся в его руке, — а теперь вот… На такую дрянь, как я, рука не поднимается!
Вера вспыхнула, отвращение и гнев душили ее.
— Хорохорин, уйди отсюда сейчас же!
Он увидел ее дрожащие от ненависти и презрения глаза. В один миг, который потребовал столько времени, чтобы поднять с угрозой на нее револьвер, он вспомнил все: первую встречу, цветистый халат, голые колени и потом черную пропасть унижений, безволия, бессилия и страсти, которую он сам в себе ненавидел. Он крикнул:
— Сначала тебя!
— Уйди! — Она подняла руку, чтобы отстранить его или ударить. Он отшатнулся, и в этот же миг оглушительный гром выстрела ошеломил его.
Он видел, как Вера, закусив губы, чтобы не застонать, схватилась рукою за грудь. Сквозь плотно прижатые пальцы ее брызнула кровь. Она упала. Хорохорин смотрел на нее, не понимая: он поразился той простотою, с которой все это случилось.
Должно быть, пуля попала в сердце: судорожно вздрагивая, не отнимая руки от груди, Вера корчилась на полу, как будто пытаясь встать. Темные струйки крови, быстро расползавшиеся из-под прижатых пальцев по желтому полу, сливались в сплошное пятно. Хорохорин отодвинулся к двери.
Он не мог оторвать глаз от этого пятна. Оно росло, залитая кровью рука неожиданно сползла с груди и легла на пол. Тогда он увидел, как все тело девушки вдруг приобрело неестественные, мертвые очертания: откинулась голова и высунулся вперед подбородок. Короткий халат плотнее лег на ноги.
Хорохорин вздрогнул.
За дверью кто-то громко, взволнованно постучал.
Он обернулся к двери и запер ее, оттуда послышалось.
— Что такое у вас?
Он хотел крикнуть «сейчас!», но крика не вышло. В дверь же стучали с большей настойчивостью.
— Откройте! Что такое?
Он до крови закусил себе губы. Тогда, сам удивляясь своему спокойствию, он ответил:
— Ничего, ничего! Сейчас открою…
Он заглянул в окно, метнулся назад к двери, и, чувствуя себя пойманным этими стенами, этими настойчивыми людьми, потрясавшими кулаками дверь, всем этим днем, всей жизнью, он зажмурил глаза, сжал револьвер и, обернув его к себе, спустил курок.