Собачий переулок — страница 6 из 49

— Тонечка, милая, я у тебя буду спать. Я не могу с ним.

А Тонька опускает глаза на стол. Страх хватает за сердце. Неужели не позволит?

— Да у нас места нет. Видишь, как все заставлено.

— Я, милая Тонечка, на полу где-нибудь.

— Ложись. Но у нас места нет.

Она опять рассказывает про папу. Двадцать раз повторяет, что он не доверяет родному сыну: запирает комнату. А сам живет впроголодь. И хлеб есть: с завода получает достаточно. Даже запасы скопились, и хлеб заплесневел. Селедки тоже вонять стали. А Александра совсем морит голодом. Если б она его не прикармливала, он ноги протянул бы. И все потому, что он не может получить места. Завтра как будто обещали место младшего дворника в «Европейской» гостинице.

Вытянула шею и слушаю жадно. Уже не брезгливое чувство, а боль поднимается за папу. Господи, как голод его исковеркал! С восемнадцатого года — голод, голод и голод! Хорошо, что завод опять работает, а то совсем было бы плохо. И по письмам в деревню было видно, что папа изменился. Писал, чтобы приезжали, но между строчек было видно, что не хочет этого. Мама тоже скоро приедет. Как-то мы все будем жить с ним?

Звонок.

Тонька срывается с места. Сразу чувствую свое бьющееся сердце. Оно бьется со страхом. Это папа.

Бегу за Тонькой на кухню. Она уже отпирает дверь. Гляжу во все глаза, и сердце бьется, бьется, бьется…

Входит.

Что-то как будто ласковое пробегает по худому, усталому лицу.

— А, ты приехала? А как мама?

— Да, папочка. Здравствуйте.

Странно, почему же я его не поцеловала? Никогда этого не бывало раньше. Даже когда он руку пожал, сердце зашевелилось от неприятного чувства. У него вши, вши… А смотрит как будто ласково. Только над левым глазом бровь дергается. Как нехорошо она дергается. Да, да, не верю, что у тебя ласковое лицо. Нарочно ты, нарочно… Скупой ты… Александра голодом моришь. И меня будешь. И вши у тебя.

Да, я не ошиблась, и Тонька верно говорила; папа сразу продолжает:

— А у нас Шурка еще без места, вот как мы живем. Ох, Господи!

Обидно стало от этого тона и от этих слов. Ну, конечно, прямо-то ему стыдно сказать родной дочери, так предупреждает обиняками. Ладно, не буду твоего хлеба есть. Скорей бы только на место поступить.

— Папа, идите с нами пить чай.

Это зовет Тонька.

Перед чаем папа вытаскивает из кармана свой хлеб. И мне кажется, он вытаскивает что-то из моего сердца. Оно ноет оттого, что он режет такие аккуратные, тонкие ломтики. Вот отрезал себе… Шуре… А мне-то где? Что же это такое?

А он вдруг говорит:

— Ты, наверное, сыта после деревни? Ведь не голодная же ехала?

Кровь бросилась в голову. Чувствую, что глаза заблестели ненавистью, и прячу их.

— Да, сыта.

— Ну, вот и хорошо. А мы тут голодаем.

Отрезал и завертывает хлеб в газету. Потом убирает в карман.

Смотрю из-под ресниц, как он двигает исхудалыми пальцами, и больно за него, и жаль его, и — ненавижу. Как страшно он изменился! Какими скупыми движениями завертывает хлеб в бумагу. Как неприятно сует его в карман.

— Ну-ка, пойдем спать.

Опять он смотрит на меня как будто ласково, а мне вдруг стало страшно. Спать с ним в одной комнате? Господи, да я боюсь его теперь! И еще эти вши…

— А вы где спите, папочка?

— Да у себя в комнате. Разве ты не была? Пойдем, по кажу.

Изумленно взглянула на него. Еще новая черта: лицемерит со мной. Разве он забыл, что комната заперта?

Вошли.

С ужасом переставляю ноги по полу. Наверное, тут все вши. По углам стоят две кровати. Ага, мне, значит, негде.

— Папочка, тут негде. Я не буду беспокоить вас, я лучше у Тони.

— Не валяй дурака, там тоже негде.

— Да я на полу у них устроюсь.

— Говорят тебе: не болтай глупостей. Ложись где велят.

Тон грозный. Он рассердился не на шутку. Пожалуй, и выгонит. Теперь можно всего ждать.

Мне освободили одну кровать, а сами легли вместе.

Через десять минут папа тяжело и неприятно храпит. Я лежу, уткнувшись в подушку лицом, и горько плачу. Господи, Господи! Вызвал меня в Петроград. Говорит, хлеб нужно зарабатывать самостоятельный. Не дал даже окончить пятого класса гимназии. Оторвал от школы грубо, безжалостно. Трех недель доучиться не позволил. В деревню писал, что все на его шее сидят. А какой стал скупой, вшивый, черствый! Александра голодом морит. И меня будет, если скоро не поступлю на место.

Уже засыпая, слышала через стену, как пришел Тонькин Митюнчик. Он мой брат. Ему двадцать лет. Я его не очень люблю.

Потом за стеной долго говорили о чем-то. Упоминали мое имя. Я не расслышала — почему, но сердце сжалось и заныло тоскливо. И вдруг, как плетью по обнаженному мясу, хлестнула фраза, осторожная, но ясная:

— Хоть бы поскорее вшивые убирались. Еще матка приедет, совсем жрать нечего будет.

И сразу завозился спящий папа. Неужели он слышал все за стеной и мои слезы?

А по темноте уже сонно пополз его страшный, глухой голос:

— Комнату завтра запирать не буду. Смотри.

Колючее отвращение забегало по телу. Даже ноги свело, и судорожно стиснули зубы подушку.

Господи, какой ужас! Ужас! Ужас!.

26 апреля

А ночью снились голубые сны.

Снился Сергей Френев. Опять провожал всю дорогу до Вологды. Потом прощальный поцелуй после третьего звонка. Бросилась на грудь и бессвязно бормотала:

— Сергей, Сергей, не думайте дурно о мне. Через два года я буду вашей женой.

А он смотрел так нежно, нежно. Поцеловал только в лоб и сказал грустно:

— И ты не забывай меня, маленькая Фея. Не забудешь? Нет?

— Нет, нет, Сергей, никогда!

Он соскочил на ходу. Долго стоял и махал фуражкой. И все во мне играло:

— Он любит, любит меня, почти девочку, с моими маленькими косичками!

Проснулась оттого, что кто-то тянул за волосы.

— Феюсенька, тавай…

Встрепенулась и вижу Тамарочку. Тянет меня за волосы, да и все тут.

Вскочила радостная. Зацеловала Тамарочку и вдруг вспомнила все вчерашнее.

Лихорадочно пересмотрела белье. И в самом деле: две, две… Ну, слава Богу, еще не так много. Тонька, по обыкновению, преувеличила. Скажу ей, чтобы не врала.

На столе лежит ломтик хлеба. Это, очевидно, моя утренняя порция. Однако какая маленькая. Съела, и как будто ничего. Если так каждый день, то будет не особенно сладко.

Оделась и бегу к Тоньке в комнату.

— Ты что же меня напугала? Только две.

— Две? Ну ладно, покажу после чая.

Я знаю, почему меня Тонька и сегодня угощает чаем: пока я не на службе, мне придется нянчиться с Тамаркой. Она сама служит в почтамте, и у ней то утренние, то вечерние занятия. Митя тоже служит в почтамте. У него занятия утренние. Он уже ушел.

После обеда Тонька ведет в папину комнату Тамарочка бежит тоже.

— Смотри.

Она не глядя водит двумя пальцами по шерстяному одеялу и через секунду вытаскивает крупную серую вошь.

— Видишь? Ну что?

Лицо ее искажается. Со сладострастным напряжением в глазах давит вошь на полу.

Я — ни жива ни мертва. Тонька поворачивается и говорит торжествующе:

— Вот каких кобыл завел.

— Тоня, не надо, не надо, я не могу.

Мы и не заметили, как Тамарочка подошла к самому одеялу. Подошла и кричит:

— Ой, безыт, безыт!..

В три часа Тонька собралась на службу. Уже в шляпке, она что-то долго ходит вокруг меня. Вижу: хочет что-то сказать и не решается. Ага, говорит!

— Ну, оставайся с Богом, береги детей. И вот еще что, Митюнчик никуда сегодня ходить не должен, и… если пойдет, спроси: куда?.. И заметь, в какое время.

Говорит, а глаза не смотрят на меня. Куда-то в сторону. Фу, черт, да она ревнует его! Еще не легче. Как это низко! Я не стала бы ревновать, если бы у меня был муж. Прямо сказала бы: «Раз мы различны — разойдемся». Мне противно на нее смотреть, и не знаю, что сказать. А она опять говорит:

— Ну, так сделаешь?

Я тоже не смотрю на нее, но сквозь зубы отвечаю:

— Ладно, иди.

Ушла, и сразу за ней явился Шура. При дневном свете вид у него еще больше измученный, робкий. Под провалившимися глазами тени. Что-то теплое потекло по сердцу. Говорю ему мягко:

— Ну, как твои дела?

Шура посмотрел как-то боком.

— Послезавтра на службу, младшим дворником в «Европейскую» гостиницу.

Слава Богу. А какую карточку будешь получать?

— Ударную, 3/4 фунта[13] хлеба… Ах, Фея, если бы ты знала, как хочется есть!..

Сказал и нахмурился. Потом отвернулся в сторону. Потом опять посмотрел на меня. Глаза сделались как у ребенка — жалобные, просящие. Но где же? У меня самой ничего нет. Наверное, он думает: «Привезла хлеба из деревни и спрятала где-нибудь».

— Да что же я тебе дам? Ничего нет.

— Папа разве тебе ничего не оставил?

— Ничего. Ах, подожди., кажется, что-то видела в кухне на окне. Пойдем вместе посмотрим.

На окошке нашли вареную свеклу и картошку. Обрадовалась страшно, но смотрю: свекла полугнилая, а картошка мерзлая. Ах, папа, папа… Верно Тонька говорила: гноит продукты. Какой скупой! Противно даже. Говорю Шуре чуть не сквозь слезы:

— Да тут, Шура, все гнилое.

Он посмотрел и улыбнулся так, что мне плакать захотелось.

— Да мы и всегда гнилое едим. И этого-то не дает досыта. Смотри, тебе попадет за то, что и это съедим.

— Ничего, ешь. Я не боюсь его.

— А сама-то?

— Я… я не хочу…

На самом деле я не не хочу, но меня просто тошнит от этой гнилой свеклы и картошки. А Александр ест жадно-жадно… Я… я бы не могла есть такой свеклы…

Через час после того, как ушла Тонька, пришел Митя. Лицо розовое, сияющее и самодовольное. Верно Тонька говорила, что они не нуждаются в хлебе. И как не стыдно, что не помогают Шуре?! Ведь брат же он!

Увидя меня, спросил небрежно:

— Приехала, Феюша?

И все.

Потом, не раздеваясь, походил вокруг меня и опять осторожно спросил: