Собака Перголези — страница 3 из 23

Он подозревает, что подобная карта искусства помогла бы выявить историческую структуру, подобную той, которую он описал применительно к пище, одежде, торговым путям, промышленным и банковским центрам; а еще надеется, что понимание нашей образной жизни обретет доселе неведомую связность, объяснит наше непостижимое до сей поры поведение.

Подобная карта, надо полагать, отразила бы такой феномен, как совпадение границ культа Деметры и Персефоны с границами хлебородных территорий и контурами католицизма. Это нас не удивило бы. Она также могла бы показать, как структура психологии и драмы, вскормленных хлебородной культурой, сохраняется за пределами этой территории и, как прежде, проявляет себя так, будто их и не покидала, ибо ее образы не желают отрекаться от своей власти.

Как иначе объяснить рассказ О’Генри «Церковь с наливным колесом»? Эта маленькая трогательная история начинается в сосновых лесах Северной Каролины; дочь мельника Аглаю (имя в духе тех, что дают девочкам в Поясе Забавных Имен) похищают бестолковые разбойники и увозят в Атланту. Безутешный мельник уезжает на северо-запад, там богатеет, становится филантропом и свой лучший сорт муки называет в честь потерянной и, как он предполагает, погибшей дочери. В память о ней мельник переделывает старую мельницу в церковь, пышно ее украсив, однако сохранив наливное колесо. Поселок превращается в летний курорт для людей со скромным достатком; О’Генри, конечно же, устраивает так, что дочь-сирота, теперь уже взрослая, туда приезжает, и — типичная развязка: воспоминание о песне, которую она пела в детстве, и мука, случайно просыпавшаяся на отца, когда он приезжает навестить старую мельницу, соединяют их вновь. Возможно, неосознанно О’Генри пересказал миф о Персефоне, используя при этом имя Аглая, означающее «блистательная» — эпитет, которым наделяли покровительницу пшеницы Персефону, — и перенеся в Америку XX века все прочие элементы мифа: похищение, ставшее причиной утраты, а также возвращение и встречу, принесшие излечение и расцвет.

Меня не удовлетворяет толкование этой истории с помощью теории юнгианских архетипов, то есть запечатленных в мозгу схем. Лучше взять сюжет и символы О’Генри и провести их назад вдоль географических линий: сквозь перенесенные через Атлантику мифы Средиземноморья, сквозь книги и школьные классы, библиотеки и традиции-так мы определим их место в культуре, столь живой и мощной, что символы, выбранные ею пять тысяч лет назад, не утратили за это время своей выразительности и до сих пор полны человеческого смысла.

Притягательность популярной литературы обусловлена ее строгой приверженностью античным традициям. Обаятельная книжка для маленьких «Le Awenturi di Pinocchio» Карло Коллоди вряд ли претендует на то, чтобы ее включали в историю итальянской литературы, однако для географа воображения представляет самый элегантный со времен «Метаморфоз» Овидия образец повествовательного искусства Средиземноморья, ибо перекапывает все главные мифы и добавляет новые традиции к без того богатому запасу. Она возвращается к гностической теме, известной Шекспиру и Эмили Дикинсон: «Разруби дерево, — сказал Иисус, — я там».[10] Она соединяет вместе Пигмалиона, Овидия, Книгу Иова, комедию дель арте и Апулея; она навсегда останется пробным камнем воображения.

Открытие Америки, ее колонизация и экономический рост стали достижением Ренессанса и Реформации, средиземноморской традиции и северной сметки. Последствия этого двойного родства видны до сих пор. «Пекод»[11] отправился в плавание из Иоппии, первого Торо звали Диогеном, Уитмен — современник Сократа, а «Антологию Спун-Ривер»[12] впервые написали в Александрии; вот так тридцать лет наша самая великая из ныне живущих писательниц Юдора Уэлти перекладывает[13] у себя на Миссисипи Овидия. «Скачущая лягушка из Калавераса»[14] — интермедия афинского мима пятого столетия.

География воображения дотянула берега Средиземного моря до самой Айовы.

Элдон, Айова — здесь в 1929 году Грант Вуд написал сельский дом и двойной портрет на его фоне: своей сестры Нэн и своего зубного врача, доктора Б. Г. Маккиби, облачившегося по такому случаю в комбинезон и взявшего в руки грабли. Силы, что три тысячелетия назад взросли в Средиземноморье, поменяли эти грабли на вилы.

Посмотрим же на картину, к которой мы были слепы благодаря ее известности и растиражированности. Вдали на фоне идеальной синевы прекрасного осеннего неба высится готический шпиль деревенской церкви, точно скрепляя вместе протестантскую умеренность и трудолюбие моделей. Чуть ближе деревья: семь штук, как вдоль всхода Соломонова храма — символы благоразумия и мудрости.

Следом, если двигаться от заднего плана к переднему, дом, давший исходный смысл названию картины «Американская Готика» — так зовется архитектурный стиль. Это пример революции в строительстве жилья, благодаря которой после Гражданской войны так быстро разрослись американские города, а прерию испещрили пристойные и аккуратные фермерские домики. Сначала их в насмешку прозвали «надувными»: домики строились настолько легко, что с работой могли управиться отец и сын. Элегантная геометрия легких деревянных столбов и стропил не требовала глубокого фундамента и держалась на гвоздях. В техническом смысле дом, равно как одежда фермера и его жены, представляют собой «готовый продукт», ибо проект его появился из книги образцов, в данном случае — Александра Дэвиса и Эндрю Даунинга, архитекторов, приспособивших детали Готического Возрождения к жилью американских фермеров. «Надувные дома» придумал в 1833 году в Чикаго Джордж Вашингтон Сноу, гармонично воплотив в своем изобретении все столетие механизации со всеми ее гвоздями, сетками, подъемными окнами, жестяными крышами, точеными балясинами для веранд, дверными ручками, замками и петлями — все стандартное, все с заводов.

Мы видим бамбуковые шторы — из Китая, но через «Сирс Роубак»,[15] — они подворачиваются, как паруса: морская технология применяется в прерии. Мы видим предопределенное будущее Америки — дверную решетку. Подъемные окна изобрели в Европе, а листовое стекло для них изготовили по усовершенствованной англичанами венецианской технологии: роскошь, изумлявшая XVIII век, сейчас не менее обычна, чем очки на глазах фермера — еще одна революция в технологии, показавшаяся бы чудом в прежние века. Очки появились в XIII столетии, их изобрел то ли Сальвино дель Армати, то ли Алессандро делла Спина; первое изображение человека в очках — это портрет кардинала Угоне ди Провенца на фреске Томмазо Баризино ди Модена 1352 года. Приглядевшись к географическому фокусу всего того, что воедино собрала картина, мы заметим, что центром шлифовки линз, откуда очки распространились на всю прочую цивилизацию, была та самая часть Голландии, в которой родился этот стиль живописи.

В нашей картине есть еще одно изобретение XIII века — прорезные петли. Сами пуговицы известны с доисторических времен, однако они служили наплечными застежками и проталкивались сквозь веревочные нашивки. Современная одежда началась с прорезных петель. Жена фермера скрепила свой голландский кальвинистский воротник камеей, фамильной ценностью, передававшейся из поколения в поколение, — викторианской, либо XVIII века копией той модели, что появилась еще в VI столетии до нашей эры.

Она сама — продукт веков, эта скромная айовская фермерша: у нее прическа средневековой мадонны, воротник эпохи Реформации, греческая камея и фартук XIX века.

Мартин Лютер поставил ее на шаг позади мужа, Джон Нокс[16] распрямил ей плечи, обвал фондового рынка 1929 года подарил ей этот взгляд.

Поезд, который привез ей одежду — выкройки, ткань, иголки, нитки и ножницы, — доставил ее мужу и комбинезон с нагрудником, который первоначально, в 1870-х годах был рабочей одеждой машинистов: ее придумали в Европе, сшили для «Джей-Си-Пенни»[17] уже здесь и распространили по Соединенным Штатам вместе с железными дорогами, соединявшими в те времена город за городом. Грубый хлопчатобумажный материал «деним» — из французского Нима, — попав к Ливаю Строссу, сделался знаменитой джинсовой тканью. К фасону приложил руку не кто иной, как Герберт Спенсер,[18] полагавший, что создает практичный цельнокроенный костюм для всех и каждого. Его собственная модель была сшита из твида, пуговицы шли от промежности до шеи, и родственницы изобретателя с трудом пережили позор, когда в одно из воскресений Спенсер продефилировал в этом костюме по парку Сент-Джеймс.

Его пиджак — видоизмененная куртка шотландского пастуха, которую мы носим до сих пор.

Айовцы Гранта Вуда стоят, как мы можем догадаться, в позе, продиктованной ящичным фотоаппаратом «Брауни»[19] — близко друг к другу, перед собственным домом, фермер важно, с серьезной искренностью смотрит в объектив, его жена скромно отвела взгляд. Но это не объясняет вил — их фермер держит уверенно, точно ружье минитмена.[20] Так мог бы стоять принц Рахотеп, сжимая в руке цеп Осириса, рядом его жена Нофрет, они тверды в благочестивой добродетели и полны достоинства — посредники между небом и землей, дарители зерна, покорные богам.

Эта строгая поза сохраняется все 3000 лет истории Египта, передается некоторым классическим культурам — возьмем, к примеру, этрусские пары из терракоты, — но не привлекает Грецию и Рим. Она возникает вновь в северной Европе, где (к ужасу римлян) галльские жены восседали рядом со своими мужьями на боевых колесницах. Короли, а со временем и торговцы севера вновь и вновь появляются на супружеских портретах: мейстер и фру Арнольфини Ван Эйка, Рубенс и его жена Елена. Именно эта нидерландская традиция, предписывавшая изображать людей среднего класса с почетом и в подробностях, отвр