Даль что ни год изучал новый язык, прочитал сотни умных книг, делал выписки, переводил, составлял каталоги. Удивлял всех познаниями и пользовался уважением. А денег не было.
Иоганн-Христиан махнул рукой на почет и уважение, отправился в Германию и поступил на медицинский факультет. Второй раз приехал в Россию не библиотекарем — врачом. Иоганна-Христиана стали звать на русский лад — Иваном Матвеевичем. Его поселили в Гатчине. Императрица сидела в Петербурге, в Гатчине хозяйничал наследник Павел Петрович, будущий царь Павел I.
Врачи в ту пору были наперечет. Иван Матвеевич ежедневно являлся к наследнику с докладом. Даль оказался свидетелем диких выходок Павла.
Доктор Даль видел на смотре: выкатив глаза, наследник распекал офицера за минутное опоздание. Грозил крепостью, Сибирью. Путаясь в стременах, офицер неловко скатился с лошади в грязь. Иван Матвеевич подбежал, взглянул в посиневшее лицо, определил: «Удар».
Дома доктор Даль зарядил два пистолета, объявил жене:
— Если со мной случится подобное, застрелю сначала его, потом себя.
Иван Матвеевич был очень вспыльчив. С наследником он не ладил.
Четыре года в Гатчине полны риска и опасности. Шутка ли: не ладят двое, из которых один горяч до безумия, а другой — завтрашний царь.
В тот самый год, когда Павел взобрался наконец на долгожданный российский престол, Иван Матвеевич покинул Гатчину. Он сменил несколько мест службы. Был врачом на заводах в Луганске и составил весьма смелую и неожиданную по тем временам записку о тяжелом положении рабочих. Затем прочно обосновался в Николаеве.
Сохранился портрет Ивана Матвеевича. У него внешность командира мушкетеров — острая с проседью бородка, подкрученные кверху усы. Светлые глаза окружены темным ободком. Глаза проницательные и диковатые; такие называют шалыми. В них не озорство — отчаянная решимость, которая так ни в чем и не проявилась.
Что передал Даль-отец своим детям?
Иван Матвеевич был суров, нелюдим. Говорил мало, чаще сидел запершись в своем кабинете.
Но он был учен, умен, справедлив. И в доме ценились образованность, ум, справедливость. Такой дух в доме воспитывает не меньше, чем долгие и ласковые родительские разговоры.
Иван Матвеевич учил детей не только своими достоинствами. Недостатками тоже. Владимир не захотел взять в наследство его горячность и нелюдимость. Наперекор отцу вырос спокойным и общительным. До конца жизни любил работать не в отдельном кабинете, а в общей комнате.
Мать Даля — Мария Фрейтаг — человек по-своему замечательный. Она много читала, знала языки, пела, играла на фортепьяно. У нее были изумительно искусные руки, способные ко всякому ремеслу. Владимир перенял у матери умелые руки. И даже большего достиг: правой и левой владел одинаково.
Мать учила детей всему, что сама знала. Говорила:
— Всякое знание, какое на пути встретится, надобно зацеплять. Наперед никак не скажешь, что завтра в жизни пригодится.
Отец Даля в юности начинал богословом, потом стал языковедом, библиотекарем, закончил — врачом. И в Марии Даль, конечно же, запрятаны были способности ко многим и разным трудам.
Владимиру достался в наследство от родителей талант зацеплять всякое знание. Он легко и бесстрашно менял профессии — и в каждой преуспевал.
Но это потом.
Пока же возвращается под родительский кров мичман Владимир Даль.
Он окончил корпус. Он морской офицер. Он хочет и будет служить на флоте.
Случай торжественный. Вся семья в сборе. Даже отец выглянул из своего кабинета.
Добрый сын всему свету завидище.
КОГДА СЧАСТЛИВ МОРЯК
Бьют склянки — каждые полчаса. Мерный звон рассекает время на короткие куски. Может быть, время в море идет быстрее. Или ценится дороже.
Бьют склянки. Служит моряк.
Ходит под парусами и в Измаил, и в Килию, и поближе — в Одессу, и подальше — в Севастополь, а из Севастополя ходит и вовсе далеко — в Сухум, русскую крепостцу на абхазском берегу.
Всего же охотнее моряк ходит по суше. По зеленому бульвару, повисшему над Ингулом, на крутом берегу. С бульвара видно, как сливаются реки Ингул и Буг. Вдали зеленым дымом, прижатым к земле, клубится роща. Даль кидает ружье на плечо, бродит по роще. Летом шелковица чернеет тяжелыми каплями ягод. Тропинки сини от падалицы.
Счастливые часы, проведенные на суше, проносятся быстро. В море время для Даля тянется мучительно долго. Новый — только со стапеля — сорокачетырехпушечный красавец фрегат «Флора», гордость черноморцев, приносит мичману Далю невыносимые страдания.
Над Далем смеются: моряк не любит моря! По служебным делам предпочитает ездить в тряской телеге, отбивает бока. Но Даль любит море. Ветер соленый, и быстрый бег корабля, и простор, и ядреную матросскую речь, и все новые картины, которые берег, неторопливо поворачиваясь, открывает взору. Только морская болезнь, что ни плавание, все сильнее, и уже от первых шуток волны хватает за горло мучительная дурнота.
Даль не боится тяжелой службы: стоит ночные вахты, принимает в погребе опасный груз — бочонки с порохом, пушечным, винтовочным, мушкетным, привык к тому, что судно без конца приходится скрести, чистить, мыть. Но едва начинается качка — лезут в голову невеселые мысли. В своей записной книжке Даль размышляет печально: «Не только не приносить ни малейшей пользы отечеству и службе, но, напротив того, быть в тягость самому себе и другим. Неприятная, сердце оскорбляющая мысль — надобно ждать облегчения от времени (если это возможно) или искать другую дорогу…»
Офицеры советуют подавать в отставку. Однако в отставку теперь никак нельзя. Умер отец, у Владимира семья на плечах. Надо ждать, пока подрастут братья.
Он ходит в плавания: поближе — в Очаков, подальше — в Аккерман.
Хорошо море с берега. А на воде всякое бывает. Корабль болтают волны, бьют бури. Встречаются смерчи: страшные вихревые столбы, высотою до самого неба, проносятся мимо, сокрушают все на своем пути. Даль и ужаснуться не в силах — качает.
Едва стихает, бледный и разбитый, достает из шкатулки тетрадь, заносит матросские названия смерча: «круговоротный ветер», «столбовая буря», и с особым удовольствием — «ветроворот».
Однако в письмах к родным Даль по привычке именует смерч высокопарным греческим словом «тифон».
На стоянках матросы удивляются Далевой тетрадке: «Чудной! Простые слова пишет». В плавании жалеют мичмана: «Надо, вашродь, илу с якоря поесть, помогает».
Даль, обессиленный, с надеждой слушает склянки. Маленькие кусочки времени плотно ложатся один к другому. До берега далеко.
На берегу Даль переоденется, сунет в карман заветные тетрадки, отправится в свое плавание.
Пройдет по бульвару. Пыльной улицей спустится к окраине. Туда, где, дымя, чадя смолою, ухая балками и громыхая железом, теснятся бесконечные мастерские — блоковые, канатные, парусные, столярные, конопатные, фонарные, токарные, котельные, шлюпочные, компасные.
Даль любит этот мир ремесел, царство умелых рук, точных, как слова, движений. Любит золотые россыпи опилок. Русые кудри стружки. Мачтовые сосны, прямые, пламенеющие, похожие на срубленные солнечные лучи. Любит густой запах черной смолы, важно пускающей пузыри в котлах. Любит косматые, вспушенные усы пеньки. Гулкие удары молота. Скрежетанье станков. Треск вспоротой парусины.
Даль присматривается к ремеслам, в уме примеряет их к своим рукам. У него талант зацеплять знания. И руки талантливые и точные.
Но Даль пришел слушать слова. Слова, прибаутки, пословицы мечутся по мастерским. Прорываются сквозь гул, треск, скрежет. Слова токарей, смолокуров, канатчиков.
Случается — повезет. Мастер махнет рукой: «Отдыхай!»
— Эх, в трубочку табачку — все горе закручу!
Сходятся в кружок. Пока трубочка дымится, и сказка скажется, и правдивая повесть, что позамысловатее всякой сказки.
Даль едва успевает записывать. Со всей Руси слетаются в Николаев слова.
Николаев — город молодой. На благо растущего Черноморского флота заложен в конце восемнадцатого столетия как порт и судоверфь. Городу-верфи требуются мастера. Из разных губерний приходят они, заселяют окраины.
Даль все чаще помечает в тетрадках: мск, тмб, каз, ряз, пск, твр. То есть слово московское, тамбовское, казанское, рязанское, псковское, тверское.
Рабочие неграмотны. Они должны бы с подозрением относиться к «барину» с тетрадкой, который записывает то, что они говорят. Но Далю здесь доверяют. Чем он заслужил доверие? Незаискивающей простотой? Общительностью? Наверно, бьющей наружу любовью к слову этих людей, искренним уважением к их делу.
Мастер выколачивает трубку о каблук.
— Курил турка трубку, клевала курка крупку: не кури, турка, трубки, не клюй, курка, крупки. По местам, ребята!
И Далю пора.
Утром капитан снова выйдет на шканцы, прикажет сниматься с якоря. Старший лейтенант поднесет ко рту рупор: «Свищи наверх». Боцман выхватит дудку, свистнет над грот-люком. И сразу топот, топот, все бегом — ютовые на ют, шканечные на шканцы, баковые на бак, а марсовые замрут у бортов, держась одной рукой за ванты. Загрохочет якорная цепь. Ветер разгладит паруса. Первая волна, пока играючи, поддаст в борт. И мичман Даль, побледнев, начнет считать дни до той минуты, когда снова упадет в воду могучий двухсотпудовый якорь.
Ничего не поделаешь — служба. Кормят мучительные кусочки времени, проведенные в море, а не счастливые часы охоты за словом. Надо служить.
Ремня мочале не порвать. Горшку с котлом не биться.
По волне и море знать.
Тихо море, поколе на берегу стоишь.
Иди в море на неделю, а хлеба бери на год.
Не верь морю, а верь кораблю.
Без лота — без ног; без лага — без рук; без компаса — без головы. Морем плыть — вперед глядеть.
Плывучи морем, бойся берега.