Собирал человек слова… — страница 9 из 35

Даль думает невесело, что сам он никак своей судьбы не найдет. Годы проходят, а у него по-прежнему все впереди и ничего в руках.

Где-то невдалеке опять затянули языковскую песню. Скоро начнет светать, а Дерпт поет.

Спит, ровно дыша, Петербург. Уже просыпается Николаев: позевывая, разминаясь по дороге, плетется в свои мастерские. Застыл у подзорных труб, наведенных в море, балтийский часовой Кронштадт. На улицах Дерпта бурлит, не затихая, студенческая жизнь. Города тоже нашли свою судьбу.

Что город, то норов.

ПРОФЕССОР МОЙЕР УТРОМ И ВЕЧЕРОМ

В тот ранний час, когда квартирные хозяйки еще греют щеками подушки, когда в трактирах сонные служанки еще моют полы и окна и лишь предприимчивый кондитер Штейнгейзер уже раскладывает на лотках свои знаменитые яблочные пирожки, — в этот ранний час стуком стоптанных каблуков взрываются крутые лестницы дерптских домов и под хозяйкиными дверями раздается торопливое «ауфвидерзеен».

Жуя на ходу пирожки, спешат студенты, стучат каблуками по булыжнику, — ботаники, историки, юристы.

Хирурги с утра собираются в клинике, готовятся к операции. Отбирают нужные инструменты, перекладывают больного с кровати на стол.

Даль видит истощенное долгими страданиями лицо больного, с сомнением качает головою. Операция тяжелая — вряд ли такой выдержит.

Ждут профессора Мойера. Он приходит чуть позже назначенного часа — румяный, улыбчивый, благодушно-неторопливый. За узкими стеклышками очков добро светятся серые глаза.

Потирает ладони, закатывает рукава: «Начнем, господа». Все занимают места у стола. Мойер сперва отдает приказания, но скоро они становятся не нужны. Ассистенты умеют работать сообща, понимают друг друга. Действуют быстро, не разговаривая. Больной не кричит — долго и протяжно стонет. Наркоз еще не изобретен. К стонам здесь привыкли, их просто не замечают: операторам кажется, что в комнате совсем тихо.

— Не так. Вот здесь.

Это Пирогов, самый юный и самый любимый ученик Мойера.

Оттого ли, что голос резкий, или оттого, что никто не ждал ни реплики, ни этих слов, все замирают на мгновение.

Мойер поверх очков быстро взглядывает на Пирогова.

— Вот здесь, — повторяет Пирогов своим резким голосом и, не касаясь тела больного, словно отчеркивает крупным ногтем большого пальца линию разреза. Мойер, соглашаясь, молча кивает головой. Операция продолжается.

Иван Филиппович Мойер все прощает Николаю Пирогову.

Больной стонет коротко и часто. Даль своим платком вытирает с его лба липкий пот.

— Аммиачную соль под нос, — командует Мойер. — Дайте ему немного вина. Ломтик соленого огурца.

Ополаскивая руки в тазу, Иван Филиппович рассказывает:

— Я приехал в Вену к Русту и увидел, что великий хирург окружил себя прилипалами и подпевалами. Они не смели поправить профессора, только льстили ему.

Мойер опять взглянул на Пирогова поверх очков.

— Однажды Руст решил вырезать большую опухоль. Я не советовал. Но тут вмешались льстецы. Великий Руст все может, кричали они. Пусть покажет этому молокососу, то есть мне, на что он способен. Руст приступил к операции. Но опухоль срослась с костью и не поддавалась. Больной истекал кровью. Ассистенты-льстецы разбежались со страху. Я помогал перевязывать артерию. И тогда Руст сказал: «Этих подлецов я не должен был слушать, а вот вы не советовали мне оперировать и все-таки не покинули меня— я этого никогда не забуду». Я тоже не забыл этого. Мне не нужны подлипалы и подпевалы. Мне нужны помощники, ученики.

И Мойер еще раз посмотрел внимательно на Пирогова.

Профессору подают приготовленное для него чистое полотенце. Он тщательно вытирает руки, каждый палец отдельно, договаривает с улыбкой:

— Я вами доволен, друзья мои. Большое спасибо.

В дверях Даль догоняет Пирогова:

— Обедать?

Пирогов машет руками:

— Что ты, что ты, Даль! Некогда!

Выхватывает из кармана старые, потемневшие часы, взглядывает на циферблат, подносит к уху, трясет что есть силы.

— Сейчас в анатомический театр. Потом опыты над животными. Вечером в госпиталь — перевязки делать. Статью еще надо писать…

Поворачивается на каблуках, убегает.

Даль смотрит ему вслед с восхищением и завистью — вот как человек находит и кует свою судьбу. Пирогову восемнадцать, а он уже успел окончить Московский университет, готовится стать профессором.

Даль увлечен хирургией, для Пирогова хирургия — жизнь. Даль, изучавший прежде и астрономию, и математику, и кораблевождение, взялся теперь за медицинские науки, штудирует толстенные книги, педантично зубрит латынь (сто слов в день!), возится с препаратами. Пирогов хватает знания с лёта; они словно для того нужны ему, чтобы пробуждать в нем идеи. Пирогова распирает от идей. У Даля ясная голова, хорошие руки. Профессора пророчат ему надежное будущее. Пирогову пророчат будущее великое. В том и разница.

Зато в свободные минуты (у Пирогова таких нет) Даль пишет стихи. Строгие уроки адмирала Грейга пропали даром. Далевы стихи даже печатают. Например, про коня, который несет добра молодца к возлюбленной Милонеге:

Не стоял, не дремал, я скакал в перевал,

От зари до зари, со скалы на скалы,

И о плиты копыты стучат и звенят,

По полям, по кустам, через терн, через дерн.

Откроет Грейг журнал, увидит подпись «В. Даль» — и останется с носом. Но Грейг не читает литературных журналов. Их читает Даль. Стихи Пушкина, Языкова, Жуковского сравнивает со своими — вздыхает. Выходит, с носом остался не Грейг, а он сам, Даль.

И все-таки Даль сочиняет стихи, ему нужны читатели и слушатели. Даль рассовывает свои тетрадки по карманам, идет к Мойеру.

Утром хирурги собираются возле операционного стола, вечером — вокруг стола в гостиной Ивана Филипповича. И не одни хирурги. Профессор любит гостей. Приходят ученые, журналисты, литераторы.

Здесь Даль ближе к столу, чем Пирогов.

Показывает веселые сценки — гости помирают со смеху. Сильно растирая одной ладонью другую, показывает, как профессор моет руки в тазу; морщит нос, словно водружая на место съехавшие очки; произносит мягким, чуть вкрадчивым голосом Мойера: «Когда я приехал в Вену к великому Русту…»

Даля просят почитать стихи. Он декламирует, как было тогда принято, — возвышенно и нараспев. Языков щурит глаз, почесывает затылок — ему не нравится. Желчный профессор словесности Воейков обидно подшучивает над стихами, однако листок у Даля отбирает, прячет в карман — вдруг сгодится.

Воейков издает журнал «Славянин».

Пирогов стихов не слушает: сидит в углу с почтенными профессорами, бубнит свое — об операциях, о больных. Профессора соглашаются, кивают головами.

Главный гость мойеровского дома — поэт Василий Андреевич Жуковский. Он в родстве с хозяином, приезжает из Петербурга и живет подолгу. Даль любит стихи и баллады Жуковского, но главное — от Василия Андреевича тоже тянутся нити к Пушкину.

— Какой он, Пушкин? — спрашивает Даль у Жуковского.

И Жуковский, как и Языков, разводит руками:

— Это нельзя передать. Он — Пушкин!

— Он один Вольтер, и Гёте, и Расин, — цитирует сам себя Языков.

— И Шекспир! — прибавляет Жуковский, вытаскивая рукопись из портфеля. Он привез в Дерпт пушкинского «Бориса Годунова».

И не зря, наверно, так повелось, что вечера, наполненные пушкинскими стихами, завершает бетховенская музыка. Сам Мойер играет сонаты Бетховена.

Тогда иначе слушали Бетховена, чем теперь. Когда Даль приехал в Дерпт, композитор был еще жив. Он умер через год. Хирург Мойер, отличный музыкант, подружился с Бетховеном в Вене.

Жуковский слышал, как Пушкин читает Пушкина. Мойер слышал, как играет Бетховена — Бетховен! И это жило в музыке.

Музыка уводит в мечту. Все очень просто: нужно только с силой ударить кулаком в раму, выпрыгнуть на сверкающую, туго натянутую тетиву дороги и шагать, шагать, пока не упрешься в солнце. А потом все становится на место. Ночь снова окутывает город, и часы отбивают положенное число ударов.

Так проходят дни в Дерпте.

Проходят дни…

Дома, раньше чем задуть свечу, Даль с грустью вписывает в тетрадку пойманную пословицу:

«Век мой впереди, век мой назади, а на руке нет ничего».

ИЗ НАРОДНЫХ ОБЫЧАЕВ, ЗАПИСАННЫХ ДАЛЕМ

От глазных болей: двенадцать раз умываться росою.

От больного горла: лизать поварешку и глотать, глядя на утреннюю зарю.

От зубной боли: отрез рябинного прута, надколотый начетверо, положить на зубы и несколько лет затем не есть рябины.

Когда отымется язык, то обливают водой колокольный язык и поят больного.

От оспы: три горошины перебирать счетом трижды по девяти раз, считая — ни раз, ни два, ни три…

От отека: овсяной кисель с воском.

От лихорадки: рака вином настоять и пить.

Зажать сучок в избе — кровь станет.

На помело не ступай — судороги потянут.

Скатертью руки утирать — заусеницы будут.

ДАЛЬ СОЧИНЯЕТ СКАЗКУ

Даль тосковал.

Брал в руки, привыкшие теперь к хирургическому скальпелю, простой ножик поострее, вырезывал прялочку.

Падала на пол, осыпа́ла колени тонкая медовая стружка — из шероховатой доски появлялся на свет сердитый седобородый старичок вещун.

Концом ножа Даль ковырнул дерево — старичок раскрыл рот, заговорил. Стал Далю сказки сказывать.

«Правда в игле, игла в яйце, яйцо в утке, утка в соколе, а сокол в дубовом сундуке…»

В шкафу, на столе, в бауле дорожном, в дубовом резном ларце — тетрадки, а в тетрадках — слова.

Живет на свете человек, ловит слова, складывает в тетрадки. Но слово — не цветок, не бабочка: его между страницами не засушишь. Ты его в тетрадь, а оно — в тебя. Бьется в памяти или, как росток, притаится до поры, солнышка весеннего дождется и — «Здравствуйте, вот и я!» — вырвется наружу, зеленое, свежее.