Собор — страница 3 из 61

Видимо, сильно заскучала Верунька по Ивану, если о таком заговорила, о сокровенном своем, о чем Микола в другое время вряд ли бы от нее услышал. Захмелевшая от воспоминаний, затихает, склонясь на подоконник, отрешенно как-то улыбается своему давнему, горячим шепотам молодости.

А сады стоят не шелохнутся, Микола сквозь них изредка прислушивается к усадьбе Ягора Катратого. Гуси там загоготали. Наверное, Ягор с Днепра вернулся, потревожил своих подопечных. С тех пор как заводчане проводили Катратого на пенсию, как с оркестром привезли ветерана-горнового к самому дому на Веселую, другой промысел нашел себе дед, не мог он сидеть сложа руки. Поначалу ходил по «халтурам», паровое отопление по домам ставил, крыши застройщикам крыл трудно добытым шифером, хотя у самого хата до сих пор по-старосветски — одна-единственная на весь поселок — под соломой. И так было, пока не дождался давно желанной должности — устроился бакенщиком на Днепре. Завелись у деда снасти рыболовные и знакомства с рыбинспекторами, которые даже из города стали наведываться к нему отпускать грехи.

А недавно на дедовой усадьбе объявилась новая таинственная личность. И Веруньке с ее чисто женской проницательностью разве же трудно догадаться, почему Микола все время навостряет уши в сторону тенистого Ягорова сада?

— Видел, какая племянница у Ягора огород поливает? Красавица! А вы спите! Хоть бы на танцы девушку пригласили когда-нибудь, скептики вы несчастные!..

Для скептиков, конечно, не осталось незамеченным появление в Ягоровых владениях той загадочной личности, что Елькой зовется. Однако никому еще не удалось познакомиться с нею. Не раз самые нетерпеливые шныряли на велосипедах возле дедова двора, резко тормозя и вытягивая шеи через забор, но выманить девушку на улицу ни одному не удалось. Ни тени улыбки на ее смуглом личике. Одна суровость, неприступность; только иной раз покосится украдкой, нахмурит брови на не в меру любопытных велосипедистов, и опять взгляд в землю, к шлангу, булькающему водой, — поднимет шланг сердито, того и гляди — ледяной струей тебя охладит! Чаще всего видят девушку спиной к улице, видел и Микола не раз стройную фигуру, да ноги сильные, до медного загорелые, до колен мокрые от росы в дедовой клубнике, которую девушка щедро поливает и поливает, — от такого полива клубника вырастет деду, пожалуй, с тыкву! Кто же она, эта нарушительница зачеплянского покоя, баламутка мальчишечьих ночей?

Ничего Миколе о ней неизвестно, и у деда никакой информации не выудил, молчит, как скала. Одно знает Баглай, что с тех краев она, где степи, где чертополох в балках, где смуглость сарматская на обветренных лицах горит!

— Может, она тоже поэтесса? — высказывает догадку Верунька. — Как бежит в ларек за хлебом, словно пуганая, людей сторонится… Со двора норовит выйти, когда улочка безлюдна, чтобы не встретиться ни с кем… Пробежит, промелькнет да все с оглядкой, словно за нею погоня.

Микола молча встает со скамьи, делает для разминки несколько вольных движений.

— Спокойной ночи, Верунька, — говорит задумчиво. — Одобряю твое классическое ожидание. Приветствую в тебе Ярославну, что кручинилась вот так же когда-то на валу.

— Тебе все шуточки.

— Никаких шуток. Женщины превосходят мужчин отвагой чувства, его глубиной, это я не раз замечал… Когда я вижу женщину в любви, в святости ожидания, мне хочется поклониться ей!

Он и впрямь поклонился. И показалось Веруньке, что сделал это без тени озорства.

В эту ночь Баглая точно лунатика водило что-то по Зачеплянке. Дома побывал, воды из колонки качнул, напился, потом у Ягорова штакетника маячила его фигура, и гуси на него сердито гоготали, — комьями снега белеют они при свете месяца в загородке у сарая. Возле саги затем оказался, постоял, возле своей родной саги, где еще вчера от избытка радости визжало его ясноглазое детство, барахталось в песке да в воде бултыхалось. Студент-металлург теперь, но и сейчас не прочь поплескаться в саге, всполошить в осоке карасей, и всегда ассистентами при нем соседские баглайчата, ткаченята, шпаченята — вся та чумазая зачеплянская гвардия, которая предана студенту безоглядно… Возле кладбища потом очутился, уже с другой стороны Ягорова сада, среди заросших бурьяном холмиков, над которыми, по преданию, темными ночами вставали фосфорические силуэты предков. Теперь не встают, а когда-то вроде бы вставали, пугали людей. Кто они были — те, встававшие? Запорожцы с копьями? Первые металлурги? И зачем вставали они — тесно лежать в земле? Или поднимало их желание на реальное будущее свое поглядеть? Сравнить — каким в мечтах рисовалось и каким стало? Чародеи будто бы среди них были, колдуны, удивительные люди. Возьмет горстку родной земли под шапку — и в поход, а когда сойдется с врагом лицом к лицу, враг его… не видит, — такую силу волшебную земля эта ему придавала. Слышит басурман, как казак смеется, слышит, как конь под ним ржет, а самого казака ну совсем не видно… Невидимый, как дух, а смеется!

Заброшено кладбище, лишь в пасхальные праздники сходятся сюда старушки на поминки… Для них те, что лежат в земле, — не тлен, не распавшаяся материя, а словно бы какой-то подземный госпиталь живых, чувствующих… Целые династии металлургов захоронены здесь, тех, что копья поставляли на Сечь да гаковницы. Еще и сейчас кое-что оставшееся после них находят. Однажды выкопали в огороде у Кинебаса ковшик кремневый, толковали сообща, что оно такое, для чего? А потом додумались: да это же ковшик — металл разливать! Где-то тут, видимо, казацкие литейные были!..

Баглаи — выходцы из такого рода. Вслед за старшим братом и Микола — еще подростком — пошел на завод, впервые через синь очков, через глазок братниной печи увидел бурлящий, как в недрах солнца, огонь! Раз увидишь — и никогда, нигде не забудешь… А выйдешь после смены из заводских ворот, прямо перед тобой над деревьями парка — черный Титан Труда с разорванными цепями в руках, отлитый из первого металла революции. Отец твой с товарищами его отливал. Глянешь, и дрогнет что-то у тебя в душе…

Потом на велосипед — и айда по Широкой до самого дома. Низко пригнувшись к рулю, жмешь на педали, мчишься по мостовой, авоська с хлебом болтается, а в конце улицы катится в пылищу солнца красный арбуз. Грузовик впереди тебя несется с бледнолицыми заводскими мадоннами. Сидят в фургоне под навесом в рабочей одежде, натрудившиеся, неразговорчивые. Равнодушно из будки на тебя поглядывают. Какая-нибудь смешное, верно, что-то в тебе подметит, скажет что-то о тебе, лопоухом фабзайце, потому что все начинают хихикать, и ты им тоже зубы поскалишь, разве жалко? Потом у собора свернешь через майдан на свою заветную Веселую — и ты у цели. От закопченных заводских ворот до материнского порога — вот и весь твоей ранней юности путь.

В ремесленные и в ФЗО Зачеплянка теперь других послала, тех, у кого еще и ус не пробился, а ты вот уже студент, объятый думами, стоишь перед ночным, неисчезающим видением собора. Под сенью его протекала жизнь поколений. Были, прошли, теперь ты появился. И после тебя придут, будут жить в этой Зачеплянке люди иного склада, иных неведомых сегодня профессий… Кем ты будешь для них? С каким чувством тебя вспомянут? Говорят, что инстинкт смерти является определяющим в жизни человека. Будто все диктует страх перед неизвестностью, перед тайной исчезновения… Так ли это? Не больше ли должно пугать живущего то, что может он просуществовать бесцельно, пройти дорогу жизни человеком-авоськой, что могут отцвести его весны пустоцветом? Так в чем же все-таки он, «конечный смысл всей мудрости земной»? Как стать настоящим? Как совершенствоваться? Как жить, чтобы перед лицом вселенной почувствовать себя истинно венцом природы? Вот перед тобою шедевр, поэма степного казацкого зодчества. Есть в громаде собора свои ритмы, есть вольный полет вдохновенья, высокая любовь… А сотворишь ли ты нечто равное этому, нечто лучшее? В чем же твоя душа увековечит себя? Где они, твои поэмы? По словам Веруньки, девушки в такие ночи головы теряют от любви… А где же та, ради которой потерял бы голову ты, встретив ее на своем жизненном пути? Где та, которую воспел бы? Учат тебя, что любовь, возникшая на поздней стадии развития человечества, впоследствии стала торгом, ну а дальше? Будет развиваться, наверное же, в сторону прекрасного, а не уродливого… Чистое, святое это чувство всегда останется высочайшей песнью и жизни, и искусства… Но где же она, твоя еще ни разу не пропетая песня?

Молчит собор. Всякий раз, увидев его, Баглай испытывает странную печаль и вроде бы тревогу. Сдается ему, собор таит в себе что-то от стихии, что-то сродни тому великому, что навевает на человека степь, или эскадры туч, или окутанные вечными дымами черные индустриальные бастионы заводов… Немая музыка собора, музыка этих гармонически поднятых в небо глав-куполов — она же реально существует, ты можешь ее слышать, хотя другие, кажется, к ней глухи. Не злопамятна Зачеплянка, а все же, наверное, не может забыть, чем был когда-то этот собор, самый большой, самый пышный в епархии. Сколько голов затуманивал он чадом лампад, лживыми проповедями, дурманящим запахом ладана из размашистых поповских кадил… Тучные попы становились здесь еще тучнее, церковные старосты, стриженные под горшок, умащенные елеем, звенели горами медяков на блюдах, воровали, наживались на свечах, плуты подрядчики одним махом откупались здесь от грехов, нищие и нищенки умирали на папертях, а несчастные калеки, которые отовсюду тянулись сюда, чтобы исцелиться, дождаться чуда, так и оставались калеками, чуда не дождавшись… Горели свечи, сияли убранные рушниками иконы, певчие — на весь собор! — переливались райскими голосами, возвещая людям вечное блаженство на небесах, а после службы снова сбрасывало людей с небес в реальный жестокий мир хищничества, грабежа, нужды, мир бельгийских заводчиков и «родных» мордастых стражников, мир получек и забастовок, пьяных кровавых драк и тяжелого похмелья… Но все это ушло, растаяло вместе с чадом ладана, для студента осталось только это совершенное архитектурное творение, эта симфония пластики… Неужели снесут? Нет вроде бы причин сносить… Но уж если взялись за него, если стал он кому-то помехой, то причину найдут… Ох, трудно будет усто