Собрание сочинений и писем (1828-1876) — страница 51 из 92

Привезенный из Австрии в Россию в 1851 году и забыв благость отечественных законов, я ожидал смерти, понимая, что заслужил ее вполне. Ожидание это не сильно огорчало меня, я даже желал скорее расстаться с жизнью, не представлявшею мне ничего отрадного в будущем. Мысль, что я жизнью заплачу за свои ошибки, мирила меня с прошедшим, и, ожидая смерти, я почти считал себя правым.

Но великодушию покойного государя угодно было продлить мою жизнь и облегчить мою судьбу в самом заключении. Это была великая милость, и однако же милость царская обратилась для меня в самое тяжкое наказание. Простившись с жизнью, я должен был снова к ней возвратиться, чтобы испытать, во сколько раз моральные страдания сильнее физических. Если бы заключение мое было отягчено строгостью, сопряжено с большими лишениями, я, может быть, легче перенес бы его; но заключение, смягченное до крайних пределов возможности, оставляя мысли полную свободу, обратило ее в собственное свое мучение. Связи семейные, которые я считал навек прерванными, возобновленные милостивым позволением видеться с семейством, возобновили во мне и привязанность к жизни; ожесточенное сердце постепенно смягчалось под горячим дыханием родственной любви; холодное равнодушие, которое я принимал сначала за спокойствие, постепенно уступало место горячему участию к судьбе давно потерянного из виду семейства, и в душе пробудилась - вместе с сожалением об утраченном счастии мирной, семейной жизни-глубокая, невыразимо мучительная скорбь о невозвратно и собственною виною безумно разрушенной возможности сделаться когда-нибудь наравне с пятью братьями опорою своего родного дома, полезным и дельным слугою своего государства. Завещание умирающего отца, которого я не переставал любить и уважать всем сердцем даже и в то время, когда поступал совершенно вопреки его наставлениям, его последнее благословение, переданное мне матерью, под условием чистосердечного раскаяния, встретило во мне уже давно тронутое и готовое сердце.

Государь! Одинокое заключение есть самое ужасное наказание; без надежды оно было бы хуже смерти: это-смерть при жизни, сознательное, медленное и ежедневно ощущаемое разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил человека; чувствуешь, как каждый день более деревянеешь, дряхлеешь, глупеешь и сто раз в день призываешь смерть как спасение. Но это жестокое одиночество заключает в себе хоть одну несомненную и великую пользу; оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собою. В шуме света, в чаду происшествий легко поддаешься обаянию и призракам самолюбия; но в принужденном бездействии тюремного заключения, в гробовой тишине беспрерывного одиночества долго обманывать себя невозможно: если в человеке есть хоть одна искра правды, то он непременно увидит всю прошедшую жизнь свою в ее настоящем значении и свете; а когда эта жизнь была пуста, бесполезна, вредна, как была моя прошедшая жизнь, тогда он сам становится своим палачом, и сколь бы тягостна ни была беспощадная беседа с собою, о самом себе, сколь ни мучительны мысли, ею порождаемые, - раз начавши ее, ее уж прекратить невозможно. Я это знаю по восьмилетнему опыту.

Государь! Каким именем назову свою прошедшую жизнь? Растраченная в химерических и бесплодных стремлениях, она кончилась преступлением. Однако я не был ни своекорыстен, ни зол, я горячо любил добро и правду и для них был готов пожертвовать собою; но ложные начала, ложное положение и грешное самолюбие вовлекли меня в преступные заблуждения; а раз вступивши на ложный путь, я уже считал своим долгом и своею честью продолжать его донельзя. Он привел и ввергнул меня в пропасть, из которой только всесильная и спасающая длань Вашего величества меня извлечь может.

Стою ли я такой милости? На это я могу сказать только одно: впродолжение восьмилетнего заключения, а особливо в последнее время я вынес такие муки, которых прежде не предполагал и возможности. Не потеря и не лишение житейских наслаждений терзали меня, но сознание, что я сам обрек себя на ничтожество, что ничего не успел совершить в жизни своей кроме преступления, не сумев даже принести пользу семейству, не говоря уже о великом отечестве, против которого я дерзнул поднять крамольно бессильную руку; так что самая милость царская, самая любовь и нежные попечения моих родителей обо мне, ничем мною не заслуженные, превращались для меня в новое мучение: я завидовал братьям, которые делом могли доказать свою любовь матери, могли служить Вам, государь, и России. Но когда по призыву царя вся Русь поднялась на соединенных врагов; когда вместе с другими ополчились я мои пять братьев и, оставив старую мать и малолетние семьи, понесли свои головы на защиту родины,- тогда я проклял свои ошибки и заблуждения и преступления (Слова ошибки и заблуждения и преступления" подчеркнуты красным карандашом в оригинале (вероятно царем).),1 осудившие меня на постыдное, хотя и принужденное бездействие в то время, когда и я мог бы и должен бы был служить царю и отечеству; тогда положение мое стало для меня невыносимо, тоска овладела мною и я молил одного: или свободы, или смерти.

Государь! Что окажу еще? Если бы мог я сызнова начать жизнь, то повел бы ее иначе; но - увы!- прошедшего не воротишь! Если бы я мог загладить свое прошедшее делом, то умолял бы дать мне к тому возможность: дух мой не устрашился бы спасительных тягостей очищающей службы: я рад бы был омыть потом и кровью свои преступления. Но мои физические силы далеко не соответствуют силе и свежести моих чувств и моих желаний: болезнь сделала меня никуда и ни на что негодным. Хотя я еще и не стар годами, будучи 44 лет, но последние годы заключения истощили весь жизненный запас мой, сокрушили во мне остаток молодости и здоровья: я должен считать себя стариком и чувствую, что жить мне остается недолго 2. Я не жалею о жизни, которая должна бы была протечь без деятельности и без пользы; только одно желание еще живо во мне: последний раз вздохнуть на свободе, взглянуть на светлое небо, на свежие луга, увидеть дом отца моего, поклониться его гробу и, посвятив остаток дней сокрушающейся обо мне матери, приготовиться достойным образом к смерти.

Пред Вами, государь, мне не стыдно признаться в слабости; и я откровенно сознаюсь, что мысль умереть одиноко в темничном заключении пугает меня, пугает гораздо более, чем самая смерть; и я из глубины души и сердца молю Ваше величество избавить меня, если возможно, от этого последнего, самого тяжкого наказания.

Каков бы ни был приговор, меня ожидающий, я безропотно заранее ему покоряюсь как вполне справедливому и осмеливаюсь надеяться, что в сей последний раз дозволено мне будет излить перед Вами, государь, чувство глубокой благодарности к Вашему незабвенному родителю и к Вашему величеству за все мне оказанные милости.

Молящий преступник

Михаил Бакунин. 14 февраля 1857 года3.

No 593.-Впервые опубликовано в нашей книге о Бакунине (1920, стр. 342-346). Оригинал находится в "Деле" о Бакунине, ч. III, лист 3 cл. Одно время он был выкраден оттуда одним "ученым", но когда я в 1919 году при изучении "Дела" обнаружил сей высоко-профессорский подвиг, документ был у "исследователя" отобран и помещен на место. При этом документе имелась еще какая-то "Записка", но она у похитителя найдена не была и содержание ее остается поэтому неизвестным.

Теперь Александр II мот торжествовать: он добился унижения своего врага, заставил его заговорить покаянным языком, назвать себя преступником, отречься от своего прошлого и даже "Исповедь" признать документом, написанным в чаду революционного увлечения. Царь поверил в искренность бакунинского покаяния, вернее решил, что ему удалось морально убить своего пленника и вырвать из него революционное жало навсегда. До тех пор упорно отказывавшийся облегчить положение своего узника, Александр II на сей раз смилостивился и, хотя не согласился полностью удовлетворить просьбу Бакунина и отпустить его к родным, согласился заменить ему одиночное заключение в крепости ссылкою в Сибирь на поселение.

1 Александр II в бытность свою наследником читал с разрешения отца "Исповедь" Бакунина и, если верить рассказу Бакунина в письме к Герцену от 8 декабря 1860 г. по поводу просьбы, поданной его матерью на имя Горчакова, не усмотрел в ней действительного раскаяния (по своему он был впрочем прав). Бакунин видимо об этом знал со слов родных на свиданиях и потому постарался здесь как бы опорочить свою "Исповедь", дабы тем вернее обмануть царя насчет серьезности его нынешнего раскаяния.

2 Чувствовал ли это действительно Бакунин, мы не знаем, но после того он прожил еще около 20 лет.

3 На прошении Бакунина Александр II 19 февраля написал: "Другого для него исхода не вижу, как ссылку в Сибирь на поселение". На следующий день, 20 февраля, Долгоруков, сообщив коменданту крепости о решении царя, поручил ему объявить о сем Бакунину, предложив ему или воспользоваться даруемою милостью или остаться в крепости на прежнем основании. Нечего и пояснять, что Бакунин предпочел ссылку одиночному заключению, о чем свидетельствует документ, печатаемый следующим номером.

No 594. - Письмо князю В. А. Долгорукову.

(22 февраля 1857 года.) [Шлиссельбургская крепость.]

Ваше сиятельство!

С благоговением принимаю милость государя и покоряюсь его решению, которое если и не вполне соответствует безумным надеждам и желаниям больного сердца, однако далеко превосходит то, чего я благоразумно и по справедливости ожидать был вправе. Не знаю, долго ли плохое здоровье и одряхлевшие силы позволят мне выдержать новый род жизни; но сколько бы мне суждено ни было еще прожить, и как бы тесен ни был круг, окончательно мне предназначенный, я постараюсь доказать всею остальною жизнью своею, что при всей великой грешности моих заблуждений, несмотря на важность преступлений, мною совершенных (Эти слова кем-то подчеркнуты карандашом в экземпляре, переписанном для Александра II.), во мне никогда не умирало чувство искренности и чести. Из глубины сердца приношу Вашему сиятельству благодарность за великодушное и скорое ходатайство, вследствие которого я по милости царской все-таки умру не в тюрьме, а на вольном воздухе, хоть и умру в одиночестве.