Собрание сочинений. Комната с заколоченными ставнями — страница 3 из 93

После взаимных приветствий я перевел беседу на интересовавший меня предмет. Начав с банальной фразы о необычности дома Шарьера, я стал подробно расспрашивать своего приятеля о покойном докторе, упирая на то, что Гэмвеллу доводилось встречаться с ним лично.

— Но то было бог знает когда, — отвечал Гэмвелл. — Погоди, дай мне вспомнить… Вот уже три года, как он умер… Ну да, мы встречались где-то в тысяча девятьсот седьмом году.

— То есть за двадцать лет до его смерти? — удивленно спросил я.

— Да, за двадцать лет до его смерти, — отозвался Гэмвелл. — А что тут удивительного, собственно говоря?

— Ладно, — сказал я. — А теперь расскажи, как он выглядел.

Тут я вынужден был констатировать, что преклонный возраст и неизлечимая болезнь основательно подточили не только здоровье Гэмвелла, но и его некогда ясный ум.

— Возьми тритона, увеличь его в размерах, научи ходить на задних лапах и одень в элегантный костюм — вот тебе и Жан-Франсуа Шарьер собственной персоной, — услышал я в ответ. — Да еще сделай ему для полного сходства дубленую шкуру. Да-да, именно так. Кожа у него была шершавой, даже какой-то ороговевшей… Странный он был тип. Холодный, как рыба. Как будто из другого мира.

— А сколько ему было лет? — продолжал расспрашивать я. — Восемьдесят?

— Восемьдесят? — задумался мой собеседник. — Впервые я увидел его, едва мне только двадцать стукнуло, и тогда ему на вид было действительно около восьмидесяти. А в следующий раз я встретил его два десятка лет назад, и, не поверишь, — он ни капли не изменился! Вот так, дружище Этвуд. Он выглядел на восемьдесят, когда мне было двадцать. Может быть, в то время он показался мне таким старым, потому что сам я был очень молод, — не спорю. Но и в тысяча девятьсот седьмом году он тоже выглядел на восемьдесят. И умер спустя двадцать лет.

— То есть тогда ему было сто.

— Вполне возможно. Почему бы и нет?

Я уходил от Гэмвелла разочарованным. Опять мне не удалось узнать ничего конкретного и определенного — только смутные впечатления о человеке, которого Гэмвелл почему-то недолюбливал и при этом, испытывая своеобразную ревность профессионала к многообещающим чужим изысканиям, старался скрыть от меня причину своей неприязни.

Следующим этапом моих исследований явилось знакомство с соседями. Большинство были сравнительно молоды и практически ничего не знали о покойном хирурге, но нашлись и такие, кто сохранил самые неприятные воспоминания о жившем рядом с ними мрачном затворнике, ибо ползучие гады, которыми кишел его дом несколько лет тому назад, вызывали у моих собеседников суеверный ужас — они подозревали, что эти твари нужны были доктору для каких-то дьявольских лабораторных экспериментов. Из опрошенных мною соседей одна лишь миссис Хепзиба Коббет отличалась почтенным возрастом; маленький двухэтажный домик, где она жила вместе со своей дочерью, стоял позади особняка Шарьера, сразу же за стеной, огораживающей старый сад с могилой и колодцем. Она приняла меня, сидя в инвалидной коляске. Дочь старой миссис, стоявшая позади коляски, искоса поглядывала на меня сквозь стекла пенсне, которое неуклюже сидело на ее огромном крючковатом носу. Едва я только произнес имя ее покойного соседа, как хозяйка тут же встрепенулась и, по всей вероятности, сообразив, что в настоящее время я живу в доме Шарьера, принялась излагать известные ей факты.

— Вы там долго не задержитесь, помяните мои слова. Нечистый это дом, — начала она довольно громким голосом, который, впрочем, быстро угас до хриплого старческого шепота. — Я ведь живу тут по соседству, и уж доктора-то видала много раз. Он был такой высокий, долговязый, согнут, как крючок, и борода наподобие козлиной… Да… А что у ног его вечно волочилось, ох, не приведи вам Господь такое увидеть. Какая-то длинная черная гадина, но не змея, нет, для змеи-то она была великовата, хоть эти твари — змеи то есть — постоянно мне на ум приходили, как только доктора увижу… Ох, а как кто-то кричал в ту ночь… И у колодца не то выли, не то лаяли: не как лиса или собака, уж этих-то я ни с кем не спутаю, — нет, там будто тюлень ревел… Я многим про то рассказывала, — разочарованно махнула она рукой, — да только кто мне, старой развалине, поверит… Вы ведь то же самое думаете: сидит, мол, тут старуха и несет невесть что…

Интересно, какие выводы сделали бы вы на моем месте? С одной стороны, я склонялся к тому, чтобы признать правоту дочери миссис Коббет, которая, провожая меня, сказала: «Не обращайте внимания на мамину болтовню — артериосклероз, сами понимаете, так что она уже понемногу выживает из ума». С другой стороны, я никак не мог согласиться с тем, что старая миссис «понемногу выживает из ума», стоило только вспомнить, как сверкали ее глаза и как цепко следили они за мной, когда она рассказывала о своем загадочном соседе. Казалось, она с наслаждением вовлекает меня в некий странный розыгрыш, истинные масштабы которого были недоступны ее угрюмой дочери-сиделке.

Неудачи подстерегали меня на каждом шагу. Все направления моих поисков давали в сумме не больше, чем какое-нибудь одно из них в отдельности. Я проштудировал огромное количество старых регистрационных документов, газетных вырезок и прочих записей, но результатом были только две даты: 1697-й — год возведения дома, и 1927-й — год смерти доктора Жана-Франсуа Шарьера. Если в истории города и был какой-либо другой Шарьер, то о нем не сохранилось ни одного письменного свидетельства. Казалось маловероятным, чтобы все другие члены семейства Шарьер, поочередно владевшие домом на Бенефит-стрит, умерли где-то за пределами Провиденса; и тем не менее только эта гипотеза в какой-то степени могла объяснить отсутствие упоминаний о них в городских архивах.

И все же однажды удача улыбнулась мне. Как-то раз, обследуя донельзя захламленные комнаты верхнего этажа, я обнаружил в одной из них портрет доктора Шарьера, который висел в самом дальнем от входа углу и был почти совершенно завален различной рухлядью. Вместо полного имени на портрете стояли лишь инициалы — «Ж.-Ф. Ш.», но и этого мне было вполне достаточно для того, чтобы безошибочно идентифицировать изображенную на нем личность. Высокие скулы, впалые щеки и остроконечная бородка придавали тонко очерченному лицу доктора суровое, аскетическое выражение, а от взгляда темных, лихорадочно блестевших глаз веяло замогильным холодом.

Однако на этой ценной находке мое движение вперед застопорилось, и мне снова пришлось взяться за изучение книг и бумаг, лежавших на столах в лаборатории и кабинете. Если раньше я проводил большую часть времени вне дома, занимаясь сбором информации о докторе Шарьере, то сейчас буквально дневал и ночевал в мрачном особняке. Возможно, благодаря именно этому добровольному заточению в стенах дома Шарьера я стал гораздо острее ощущать его ауру как физически, так и психически. Постоянно думая об адвокате и его семье, которые покинули особняк, будучи не в состоянии вынести здешний воздух, я невольно начал обонять дом и смог наконец-то уловить причудливую смесь разнообразных запахов, до сих пор ускользавших от моего восприятия. Среди них были вполне обычные, характерные запахи старого жилища, но преобладали иные, в данной обстановке совершенно неожиданные. Основная составляющая этой странной смеси не вызывала никаких сомнений: это был терпкий мускусный дух, непременный спутник зоопарков, болот или просто луж с застоявшейся водой, — своего рода миазм, явственно свидетельствовавший о присутствии рептилий. «Но откуда он взялся?» — спрашивал я себя. Вполне возможно, что в саду за домом Шарьера нашли себе пристанище несколько ползучих гадин, но не могли же они, в самом деле, расплодиться в таких страшных количествах, чтобы все вокруг пропахло ими насквозь. Я убил массу времени, разыскивая источник этого запаха как внутри дома, так и вокруг него, но безрезультатно; и хотя однажды мне показалось, что мускусная вонь исходила из старого колодца, я с ходу отмел эту версию как неправдоподобную.

Запах проникал в каждый закоулок дома. Особенно сильно он ощущался, когда шел дождь, повисал туман или на траву ложилась роса, что было вполне естественно — во влажном воздухе запахи всегда ощущаются отчетливее. Впрочем, и в сухую погоду в доме было довольно-таки сыро. Сырость эта не вызывала у меня особо приятных эмоций, но, с другой стороны, и не являлась причиной излишнего беспокойства.

Однако вскоре в доме стали происходить явления, встревожившие меня куда больше. Я имею в виду галлюцинации, что с некоторых пор начали меня неотвязно преследовать — казалось, дом протестовал против моего вторжения в кабинет и лабораторию. Однажды посреди ночи мне послышался необычный лающий звук, который доносился будто бы из сада. В другой раз мне почудилось, что из окна кабинета выпрыгнула в кромешную тьму некая странная согбенная фигура, своими очертаниями напоминавшая рептилию. На этом галлюцинации не прекратились — напротив, они стали донимать меня с удручающим постоянством; я же, в свою очередь, упорно воспринимал все эти неведомые звуки и видения как не имеющие никакого отношения к реальному миру и продолжал думать о них так до той самой ночи, когда меня поднял с постели совершенно отчетливый плеск воды, доносившийся откуда-то из сада. Всей кожей ощущая, что в доме есть еще кто-то, кроме меня, я вылез из-под одеяла, надел халат и ночные туфли, зажег лампу и поспешил в кабинет.

Представшее моим глазам видение было явно навеяно содержанием бумаг покойного доктора, с которыми я успел ознакомиться к тому времени; несомненно, только эти странные документы могли вызвать в моем мозгу зародыш будущего кошмара. Кто-то действительно побывал в доме и стащил из кабинета несколько принадлежавших доктору бумаг. Я ворвался туда в тот самый момент, когда силуэт непрошеного визитера мелькнул в проеме окна и исчез в темном зеве сада. Это продолжалось секунду, не больше, и все же в тусклом свете лампы мне удалось разглядеть вторгшегося в мои владения субъекта — он был облачен в черный, туго обтягивающий костюм из какой-то грубой блестящей ткани. Я бросился было за ним, но то, что я увидал на освещенном участке пола, остановило мой порыв.