Меня еще с землей соединяют.
И странный гул клубится в тишине:
Не шум лесной, не мерный посвист ветра, –
Как бы земля в пространстве громыхает,
Гигантским в небе проносясь ядром,
Иль это Бог в престольной мастерской
Небесных сфер маховики вращает.
И руки простираются крестом,
И на руках как бы стигматы зреют,
И как орган плывет медовым гудом
Всколебленная вера и любовь…
И я повелеваю Карадагу
Подвинуться и ввергнуться в волну.
1918
«Встало утро сухо-золотое…»
Встало утро сухо-золотое.
Дальние леса заголубели.
На буланом склоне Карадага
Белой тучкой заклубились козы.
А всю ночь мне виделись могилы,
Кипарисы в зелени медяной,
Кровь заката, грузное надгробье,
И мое лицо на барельефе.
А потом привиделось венчанье.
В церкви пол был зеркалом проложен,
И моей невесты отраженье
Яхонтами алыми пылало.
А когда нам свечи засветили
И венцы над головами вздели, –
Почернели яхонты, погасли,
Обагрились высохшею кровью.
Я проснулся долго до рассвета,
Холодел в блуждающей тревоге,
А потом открыл святую книгу,
Вышло Откровенье Иоанна.
Тут и встало золотое утро,
И леса вновь родились в долинах,
И на росном склоне Карадага
Белым облачком повисли козы.
Я и взял мой посох кизиловый,
Винограду, яблоков и вышел,
Откровенье защитив от ветра
Грубым камнем с берега морского.
1918
ЭККЛЕЗИАСТ
Закат отбагровел над серой грудой гор,
Но темным пурпуром еще пылают ткани,
И цепенеет кедр, тоскуя о Ливане,
В заемном пламени свой вычертя узор.
И, черноугольный вперяя в стену взор,
Великолепный царь, к вискам прижавши длани,
Вновь вержет на весы движенья, споры, брани
И сдавленно хулит свой с Богом договор.
Раздавлен мудростью, всеведеньем проклятым,
Он, в жертву отданный плодам и ароматам,
Где тление и смерть свой взбороздили след, –
Свой дух сжигает он и горькой дышит гарью.
— Тростник! Светильники! — и нежной киноварью
Чертит на хартии: Всё суета сует.
1918 (?)
СПИНОЗА
Они рассеяны. И тихий Амстердам
Доброжелательно отвел им два квартала,
И желтая вода отточного канала
В себе удвоила их небогатый храм.
Растя презрение к неверным племенам
И в сердце бередя невынутое жало,
Их боль извечная им руки спеленала
И быть едиными им повелела там.
А нежный их мудрец не почитает Тору,
С эпикурейцами он предается спору
И в час, когда горят светильники суббот,
Он, наклонясь к столу, шлифует чечевицы
Иль мыслит о судьбе и далее ведет
Трактата грешного безумные страницы.
1918 (?)
«Окном охвачены лиловые хребты…»
Окном охвачены лиловые хребты,
Нить сизых облаков и пламень Антареса.
Стихи написаны. И вот приходишь ты:
Шум моря в голосе и в платье запах леса.
Целую ясный лоб. О чем нам говорить?
Стихи написаны, — они тебе не любы.
А чем, а чем иным могу я покорить
Твои холодные сейчас и злые губы?
К нам понадвинулась иная череда:
Томленья чуждые тебя томят без меры.
Ты не со мною вся, и ты уйдешь туда,
Где лермонтовские скучают офицеры.
Они стремили гнев и ярость по Двине,
Пожары вихрили вдоль берегов Кубани,
Они так нехотя расскажут о войне,
И русском знамени и о почетной ране.
Ты любишь им внимать. И покоряюсь я.
Бороться с доблестью я не имею силы:
Что сделает перо противу лезвия,
Противу пламени спокойные чернилы?
1918
«Трагические эхо Эльсинора!..»
Трагические эхо Эльсинора!
И до меня домчался ваш раскат.
Бессонница. И слышу, как звучат
Преступные шаги вдоль коридора.
И слышу заглушенный лязг запора:
Там в ухо спящему вливают яд!
Вскочить! Бежать! Но мускулы молчат.
И в сердце боль тупеет слишком скоро.
Я не боец. Я мерзостно умен.
Не по руке мне хищный эспадрон,
Не по груди мне смелая кираса.
Но упивайтесь кровью поскорей:
Уже гремят у брошенных дверей
Железные ботфорты Фортинбраса.
1918
«Плитный двор пылает в летнем полдне…»
Плитный двор пылает в летнем полдне.
Жалюзи прищурились дремотно.
Низенькое устье коридора
Обнимает ясною прохладой.
Прохожу по чистым половицам,
Открываю медленные двери, –
И в задумчивый уют гостиной
Незаметно поникает сердце.
Раковины на стеклянной горке;
На воде аквария скорлупка, –
Судно; на стене в овальной раме
Ястребиный профиль Альфиери.
И хозяйка в кружевной наколке,
В бирюзовых кольцах и браслетах
Старчески-неспешно повествует
О далеком, о родном Палермо.
А в руках приметна табакерка,
Где эмаль легко отпечатлела
Гиацинт кудрей, и рот двулукий,
И прикрытых глаз глубокий оникс.
Всё в минувшем… Лишь глаза всё те же.
Да — браслет и кольца голубеют,
Свежей бирюзой напоминая
Родины немеркнущее небо.
1918
КРЕПОСТЬ ФАНАГОРИЯ
Из мягких рвов туманом возникая,
Поднялся вечер млечно-голубой.
Прибой примолк, и в ясной тишине
Отчетлив выкрик запоздалой чайки.
Округлым выступом старинный вал
Надвинулся на впалую долину,
Некошеной отросшею травою
Играя с мимолетным ветерком.
Я расстилаю парусинный плащ, –
И так отрадно повалиться навзничь,
Руками распростертыми касаясь
Слегка овлажненной травы.
Суворовская спит Фанагория…
Ключ к отдаленным, к вольным океанам…
Последние оржавевшие пушки
Валяются у церкви в городке.
И только я сейчас припоминаю
Стремленья, что давно перегорели, –
И предо мною тихо возникает
Певец заброшенной Тамани.
И облака, что убежали к югу,
На миг слагаются в печальный профиль,
И млеет нежным отдаленным звоном
Коротенькое имя: Бэла…
1918
НАДПИСЬ НА ТОМИКЕ ПУШКИНА
Теперь навек он мой: вот этот старый, скромный
И как молитвенник переплетенный том.
С любовью тихою, с тревогой неуемной
К нему задумчивым склоняюсь я челом.
И первые листы: сияет лоб высокий,
И кудри буйствуют, — а утомленный взор
И слабым почерком начертанные строки
Неуловляемый бросают мне укор.
Томлюсь раскаяньем. Прости, что не умею
Весь мой тебе отдать пустой и шумный день.
Прости, что робок я и перейти не смею
Туда, где носится твоя святая тень.
1918
«Гляди: сияя свежей чесучей…»
Гляди: сияя свежей чесучей,
Стал на припеке старичок прелестный
И сводит лупой луч отвесный
На край сигары золотой.
Пойдем за ним. И видишь: домик тот,
Где к жалюзи акация прильнула:
Мой старичок там сорок лет живет
Вдали от городского гула.
Взгляни в окно: ряды массивных книг;
А на столе четыре фолианта,
И вот уж он к ним вдумчиво приник,
И так всегда — он изучает Канта.
Он изучает Канта сорок лет,
Два божества он в мире славит:
Закон добра, что нашим духом правит,
И звезд величественный свет.
Пусть жизнь идет. Зачем томиться страхом
Того, что нас за гробом ждет,
Когда возможно вознестись над прахом,
Как милый киммерийский звездочет?
1919
«Январским вечером, раскрывши том тяжелый…»
Январским вечером, раскрывши том тяжелый,
С дикарской радостью их созерцать я мог, –
Лесной геральдики суровые символы:
Кабанью голову, рогатину и рог.
И сыпал снег в окно, взвивался, сух и мелок,
И мнились чадные охотничьи пиры:
Глухая стукотня ореховых тарелок,
И в жарком пламени скворчащие дары.
Коптится окорок медвежий, туша козья
Темно румянится, янтарный жир течет;
А у ворот скрипят всё вновь и вновь полозья,
И победителей встречает старый мед.
Январским вечером меня тоска томила.
Леса литовские! Увижу ли я вас?
И — эхо слабое — в сенях борзая выла,
Старинной жалобой встречая волчий час.
1919
«…Никитские ворота»
…Никитские ворота.
Я вышел к ним, медлительный прохожий.
Ломило обмороженные ноги,
И до обеда было далеко.
И вижу вдруг: в февральскую лазурь
Возносится осеребренный купол,
И тонкая, как нитка, балюстрада
Овалом узким ограждает крест.
И понял я: мне уходить нельзя
И некуда уйти от этой церкви;
Я разгадаю здесь то, что томило,
Невыразимо нежило меня.
Здесь и забвенный разгадаю сон,
Что мальчиком я многократно видел:
Простые линии в лазури, церковь,
И радость, и предчувствие беды.
И я стоял. И солнце отклонилось.
Газетчик на углу ларек свой запер, –