Собрание стихотворений — страница 8 из 31

Тогда иди и, проходя по звучным стогнам

И тихо глядя на созвездья голубые,

Что так же пламенели некогда над Нилом, –

Помысли мудро о вращении времен.

1921

«Как тускло он сияет — летний рынок…»

Как тускло он сияет — летний рынок:

Холстом и табаком, и лютой синькой;

Как душно пахнет хлебом и рогожей;

Как яростно скворчат на сковородках

Разрезанные розовые змеи.

Гляди: стоит халдей с огромной лупой,

С колеблемой картонною ладонью –

Гадальщик: там, на бронзовом подносе

Колода карт, спринцовка, рыжий глобус.

Бредет старуха в кружевной наколке,

Пучок бумажек голубых сжимая,

И, глядя вбок, поет через одышку:

«В полдневный жар, в долине Дагестана…»

И тут же, как невнятная тоска,

Как память бессловесная о чем-то,

Давно минувшем, дымном и далеком –

Над трепаной парчою, над шарманкой,

Что «яблочко» наяривает, сонно

Качается в кольце, закрывши веки

И роговой чуть высунув язык,

Великолепный голубой и алый

С покорными крылами какаду.

1921

«Замок упал. Тяжелый створ широко…»

Замок упал. Тяжелый створ широко

Зевнул прохладой, чернотой и цвелью,

И с лампочкой в руках, как рудокопы,

Спустились мы в темно-зеленый ледник.

Ушастые ушаты с огурцами,

Крутой бочонок деревенской браги,

Круги колбас и жернова сыров

Повеяли довольством черноземным,

Мозолистой спокойной добротою.

Подняв эмалированные ведра,

Чьи дужки холодом врезались грузным

В горячие ладони, вышли мы.

Бледнел закат. Шло стадо по домам.

Захлебывались лаем псы цепные.

А мы глядели в голубые ведра,

Где белым янтарем на холоду

Густое устоялось молоко

И сливочной морщинкой побежало.

1921

НАТАЛИ

Наталья Пушкина! Наташа Гончарова!

Ты звонкой девочкой вбежала в дом чужой,

Где грянула в паркет Петровская подкова

И Командор ступал гранитною стопой.

Где обаянием неизъяснимой власти

Тебя опутала стихов тугая нить,

Где хлынул на тебя самум арабской страсти

И приневоливал его огонь делить.

Как часто полночью в уюте русской спальной

Ладонь прохладная касалась глаз твоих,

И ты, впросонках вся, внимала песне дальной

О бедном рыцаре в просторах стран чужих.

Головка бедная! Мадонна снеговая!

Шесть лет плененная в святилище камен!

Кто укорит тебя, что молодость живая

Твоя не вынесла любви державной плен?

Пускай разорвана священная завеса,

И ринулись в певца из потрясенной мглы

Мазурки шпорный звон, и тонкий ус Дантеса,

И Кухенрейтера граненые стволы.

Пусть пуля жадная и дымный снег кровавый

У роковых весов склонили острие,

Пускай лишились мы России лучшей славы, –

Морошки блюдечко — спасение твое!

Наташа милая! Ты радость и страданье.

Ты терн трагический меж пьяных роз венца,

И создано тобой чудесное преданье

О гордой гибели негордого певца.

1921

«И грозный сон тогда тебе приснился…»

И грозный сон тогда тебе приснился:

Закат невыносимый плещет в небо,

И Богоматерь в аспидном плаще

Над пламенем кипящим возлетает.

Обожжено янтарное лицо,

Бездонны водоемы глаз, и кроет

Она плащом недвижного Младенца.

Багряный ветер раздувает плащ,

Соскальзывает он, Младенец виден, –

И не ее Христос, а твой Исидор.

И сердце обрывается, и руки

К Похитившей с мольбой неизъяснимой

Стремятся. А Она, а Богоматерь

Запахивает с сердцем плащ и, круто

Вдруг обратясь, уносится в закат…

Ты ринулась, проснувшись, к колыбели.

Спокойно всё, ребенок ровно дышит, –

И все-таки ты всей душою знаешь:

Недолго жить ему.

25. VIII.1921

«Нет воздуха, — так резки и ясны…»

Нет воздуха, — так резки и ясны

Прямой каменноугольный обрыв,

И пересыпь лимана, и над степью

Бегущая между холмов двойная

Серебряная проволока рельс.

Нет воздуха, — в огромной тишине

И песнь, и парус повисают пусто, –

Ни высказать, ни двинуться нельзя

В неизъяснимой ясности заката…

Нет воздуха, — и что бы ни сжигать:

Овец ли Авеля или зерно

Его убийцы, — ни огня, ни дыма

В пустыне не взовьется в небеса, –

И Богу будет нечего ответить…

5. I.1921

«Музыка — что? Кишка баранья…»

Музыка — что? Кишка баранья

Вдоль деревянного жука, –

И где-то в горле содроганья,

Собачья старая тоска…

Кто ею душу нам измерил?

Кто нам сказал, что можем мы,

Когда и сам Орфей не верил

В преодоление тюрьмы?

Скалой дела и думы встали,

И — эти звуки не топор:

Не проломить нам выход в дали,

В звездяный ветряной простор.

Так будь же проклята музыка!

Я — каторжник и не хочу,

Чтобы воскресла Эвридика,

Опять стать жертвою мечу!

1922

ЛЬСТЕЦ

Шумит Английский клуб. Колокола гудят.

А он с фельдъегерем в певучий Кремль въезжает

И проведен к царю. И оловянный взгляд,

Как в ранцы гвардии, в его глаза вползает.

«Ты образумился, надеюсь, там, в селе?»

«Сам буду цензором…» Поцеловать ли руку?

Пять черных виселиц в адмиралтейской мгле!

Сто двадцать — в рудники, на каторжную муку!

А там — псковская глушь… Там нету ни души.

Там музу резвую тоской заспишь, задавишь.

Там… Не могу туда… Капральский бас: «Пиши, –

Твое отечество и мой престол прославишь».

А? Право? Может быть. Что, если станс-другой

Кого-нибудь из тех, товарищей кандальных,

Хоть в чем-нибудь спасет? Что разберет такой?

И долу клонятся ресницы глаз опальных.

А после, в номере, сидит он до утра,

То бакен дергая, то кулаки сжимая.

И, губу закусив, ведет, перо ломая:

«В надежде славы и добра…»

1922

«Вчера мне снилась мертвая вода…»

Вчера мне снилась мертвая вода,

Сияющие мутно водоемы,

Такого цвета, как глаза щенят

Молочных. А вокруг песок и щебень,

И солнце бесится, и ядра облак

Восходят и восходят в вышину,

Как пузыри из золотого мыла.

И странная гнетет меня тягота:

Вдоль водоема по песку следы;

По ним идти я должен, ставя ногу

На отпечатки; но огромен шаг

Прошедшего здесь, но слепит глаза

Слюда стрекозья на откосах. Трудно,

Пойми, как трудно мне идти! И вдруг

Передо мной забор и в нем калитка,

Чуть приоткрытая, и в узкой щели

Торчит сухой и длинный палец. Нагло,

Бессмысленно смеясь, я подхожу

И щелкаю огнивом. Огонька

Почти не видно. Подношу его

К отросшему загнувшемуся ногтю,

И ноготь на огне трещит, свиваясь,

И вьется роговой дымок, внезапно

Преобращаясь в исступленный вопль!

Я судорожно просыпаюсь. Солнце

Мне бьет в глаза. Жена мне кипятит

Чай утренний на керосинке. Слышу,

Как во дворе стекольщик запевает…

Так просто всё. Такой поганый сон…

1922

«Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга…»

Да, так: ни женщины нет у меня, ни друга,

Я не люблю вино, постыли мне стихи.

Какая скучная мне свищет в уши вьюга:

Слова привычные, обычные грехи.

А лет немного мне: всего лишь двадцать восемь,

А восемь лет из них украдены войной, –

Весна короткая и сразу, сразу — осень,

И той уж нет: зима снежит над головой.

Но верю я… Да нет, я ни во что не верю,

Хоть раз не стану лгать ни Музе, ни себе:

Я только циркулем дела и песни мерю,

Чтоб до конца стоять в ненужной мне борьбе.

И этот хилый стих, и этот стих унылый

Я не литаврами, я стоном заключу:

Я в страшный век живу, когда одни могилы

Десною глиняной осклабились лучу.

Подумать, — Боже мой! — там, где когда-то Ризнич

Любила Пушкина, где синий пунш горел,

Теперь могильщики в четырехлетней тризне

Чумное миро льют на груды нищих тел.

Так кто же скажет мне, кто мне сказать посмеет,

Что я слабей других, что я увял, отцвел,

Когда у мужика издох последний вол,

Когда вселенная, почуя льды, коснеет?

1. III.1922

О БРИТВЕ

1

Бритвы нежная сталь

По ремню прозвенела тугому;

Мыла миндальный кусок;

Синяя –

В синем –

Вода;

Воздухом,

Пенным и жарким,

Облиты узкие скулы;

Всё как всегда.

Но зачем

Медлит у горла клинок?

2

Синим светом налилось окно.

Выцветает. Проступила комната.

Я недвижен; я один давно;

Все ушли, а вот и день надвинулся.

Отзвенело золото мое,

Укатилось юркими дукатами.

Точно шелковинка — лезвие

Бритвы, что распахнута на столике.

Но внимателен и жаден глаз:

Смотрит, ищет: зацепиться бы,