Событие — страница 4 из 10

Еще со школьных времен я неплохо обращалась с концепциями. Я понимала, что сочинения и другие университетские работы носят искусственный характер, но испытывала своеобразную гордость, демонстрируя, что умею их писать, и думала, что такова плата за то, чтобы «попасть в книги», как говорили мои родители, и посвятить этим самым книгам свое будущее.

Теперь «мир идей» стал мне недоступен, меня тянуло вниз, мое тело погрязало в токсикозе. Иногда я надеялась, что когда меня избавят от моей беды, я снова смогу размышлять, а порой думала, что мои накопленные знания были лишь муляжом, который теперь полностью распался. В каком-то смысле моя неспособность написать диплом была страшнее необходимости делать аборт. Она неопровержимо свидетельствовала о моем незримом падении. (Запись в дневнике: «Я больше не пишу, не работаю. Как найти выход?») Я перестала быть «интеллектуалкой». Не знаю, насколько это распространенное чувство. Оно причиняет невыразимые страдания.


(У меня по-прежнему часто возникает ощущение, что в познании вещей я не способна продвинуться далеко. Словно меня сдерживает что-то очень древнее, связанное с ручным трудом, с тем миром, откуда я родом и где смертельно боятся «ломать голову». Или же с моим телом, с этим воспоминанием в моем теле.)


Каждое утро я просыпалась в надежде, что токсикоз закончился, и в ту же секунду он накрывал меня коварной волной. Влечение и отвращение к еде не покидали меня. Однажды, проходя мимо мясной лавки, я увидела колбасы. Я зашла, купила одну и жадно поглотила ее прямо на улице. В другой раз я умоляла официанта принести мне виноградного сока, которого мне хотелось так сильно, что я была готова на всё, лишь бы его получить. Стоило мне только взглянуть на еду, как она либо вызывала у меня отвращение, либо, если была приятной на вид, разлагалась у меня во рту, намекая на свое будущее гниение.

Однажды утром, когда я вместе с другими студентами ждала окончания предыдущего занятия, чтобы зайти в аудиторию, фигуры людей вдруг расплылись у меня перед глазами яркими пятнами. Я еле успела присесть на ступеньки.

Я писала в дневнике: «Постоянные обмороки». – «В 11 утра приступ отвращения в М.Б. [муниципальная библиотека]». – «Мне по-прежнему плохо».


На первом курсе я тайком мечтала о некоторых парнях. Я следила за ними: садилась рядом в аудитории, знала, в котором часу они приходят в столовую и в библиотеку. Теперь мне казалось, что эти воображаемые романы остались далеко в прошлом и принадлежат беззаботным временам, чуть ли не детству.


На снимке, сделанном в сентябре предыдущего года, я сижу с распущенными волосами, очень загорелая, на мне полосатая блузка с вырезом и шейный платочек, я улыбаюсь, я озорная. Глядя на это фото, я всякий раз думала о том, что это последнее изображение, где я – еще совсем юная девушка, идущая по незримому, но неизбежному пути соблазнения.


Однажды я поехала с девушками из общежития на вечеринку в «Ля Фалюш» и там испытала влечение к одному светловолосому милому парню, с которым танцевала с самого начала вечера. Это случилось впервые с тех пор, как я узнала, что беременна. Моя вагина запросто могла бы напрягаться и раскрываться, и пусть в утробе уже сидел эмбрион – он безропотно принял бы струю чужой спермы. Но в дневнике записано: «Танцевала с романтичным парнем, но не смогла зайти дальше».


Любые разговоры казались мне ребячеством или глупостями. Привычка многих девушек подробно рассказывать о своей повседневной жизни была мне невыносима. Однажды утром в библиотеке ко мне подсела девушка из Монпелье, с которой мы вместе ходили на лекции по филологии. Она в деталях описала мне свою новую квартиру на улице Сен-Мор, домовладелицу, как в вестибюле сушат белье, как она работает в частной школе на улице Бовуазин, и так далее. Этот дотошный рассказ, полный довольства своей жизнью, показался мне безумным и неприличным. Но я, кажется, запомнила абсолютно всё, что говорила эта девушка с южным акцентом. Сама незначительность этих слов имела для меня ужасный смысл: я была исключена из нормального мира.


(С тех пор, как я начала писать об этом событии, я пытаюсь вызвать в памяти как можно больше лиц и имен студентов, среди которых я тогда жила и которых (за исключением двух-трех) больше не видела после того, как спустя год уехала из Руана. Один за другим они выходят из забвения и сами возвращаются в те места, где мы обычно виделись: в университет, в столовую, в «Ля Фалюш», в библиотеку, в очередь на вокзале, где пятничными вечерами они толпились в ожидании поезда, чтобы разъехаться по домам. Меня обступает целая толпа воскресших студентов. Именно они больше, чем личные воспоминания, возвращают меня в мои двадцать три. Именно благодаря им я понимаю, до какой степени была погружена тогда в студенческую среду. И эти имена, эти лица объясняют мое отчаяние: по сравнению с ними, с их миром я чувствовала себя преступницей.


Я запретила себе писать их имена, ведь это не вымышленные персонажи, а реальные люди. И всё же я не могу поверить, что они где-то существуют. В каком-то смысле я, наверное, права: их нынешняя жизнь – их тела, мысли, банковские счета – не имеет ничего общего с их жизнью в шестидесятые, которую я вижу, когда пишу о тех временах. Порой у меня возникает желание найти их имена в телефонном справочнике, но я сразу понимаю свою ошибку.)


По субботам я ездила к родителям. Скрывать свое положение мне было несложно: это было нормой в наших отношениях еще с тех пор, когда я была подростком. Моя мать принадлежала к довоенному поколению, поколению греха и стыдливости во всем, что касается секса. Я знала, что ее убеждения незыблемы, и моя способность терпеть их могла сравниться разве что с ее способностью убеждать себя в том, что я их разделяю. Как и большинство родителей, мои считали, что могут с первого взгляда уловить малейшие перемены. Чтобы их успокоить, достаточно было регулярно приезжать с улыбкой и ясным лицом, привозить грязное белье и забирать продукты.


Однажды после выходных я вернулась от них с парой вязальных спиц. Я купила их как-то летом, чтобы связать себе кофту, но так ее и не закончила. Длинные ярко-синие спицы. У меня не было выхода. Я решила действовать сама.


Накануне вечером я ходила с девушками из общежития на фильм «Моя борьба». Я очень волновалась и всё думала о том, что собиралась сделать на следующий день. Однако фильм напомнил мне об очевидном: страдания, которым я собиралась себя подвергнуть, не шли ни в какое сравнение с тем, что испытывали люди в концлагерях. А еще я знала, что многие женщины уже сделали то, что хотела совершить я, и это придавало мне сил.


На следующее утро я легла на кровать и осторожно ввела спицу во влагалище. Я пыталась найти шейку матки, но как только становилось больно, останавливалась. Я поняла, что сама не справлюсь. Собственная беспомощность приводила меня в отчаяние. Гордиться было нечем. «Никак. Ничего не выйдет. Плачу. Не могу больше».


(Возможно, мой рассказ вызовет гнев или отвращение; возможно, меня обвинят в дурном вкусе. Но опыт, каким бы он ни был, дает неотъемлемое право его описать. Нет недостойной правды. И если я не расскажу об этом опыте всё до последнего слова, я лишь помогу скрывать ту реальность, в которой жили женщины, и встану на сторону мужского доминирования.)


После этой неудачной попытки я позвонила доктору Н. Сказала, что не хочу «сохранять это» и что навредила себе. Это была неправда, но я хотела, чтобы он знал: я готова на всё ради аборта. Он велел немедленно прийти к нему. Я подумала, что он собирается мне помочь. Он принял меня молча, с серьезным лицом. Осмотрел меня и сообщил, что всё в порядке. Я заплакала. Он сидел за столом, опустив голову, в смятении. Я подумала, что он всё еще сомневается и может уступить. Он поднял голову: «Я не хочу знать, куда вы пойдете. Но вы должны принимать пенициллин, восемь дней до и восемь после. Я выпишу вам рецепт».


Выходя из кабинета, я ругала себя за то, что упустила свой последний шанс. Я не сумела в полную силу сыграть в игру, которая была нужна, чтобы обойти закон. Надо было добавить слез, больше умолять, лучше передать свое отчаяние, и врач уступил бы моему желанию сделать аборт. (Так я думала долгое время. Возможно, ошибалась. Только он смог бы сказать.) По крайней мере, он не хотел, чтобы я умерла от заражения крови.

Ни он, ни я ни разу не произнесли слово «аборт». В языке ему не было места.


(Прошлой ночью мне снилось, что я снова там, в 1963-м, ищу способ сделать аборт. Проснувшись, я поняла, что во сне вернулась в то самое состояние подавленности и беспомощности, в котором жила тогда. Книга, которую я сейчас пишу, показалась мне безнадежной затеей. Как во время оргазма на мгновение вспыхивает ощущение «вот оно», так воспоминание об этом сне убеждало меня, что я уже, без усилий, получила в нем то, что пытаюсь найти при помощи слов, – а потому мои попытки писать об этом бесполезны.

Но сейчас чувство, которое я испытала при пробуждении, исчезло, и я снова не могу не писать. Сон только укрепил мою уверенность в том, что это необходимо.)


Обе девушки, которых я считала институтскими подругами, были в отъезде. Одна отдыхала в студенческом санатории в Сент-Илер-дю-Туве, другая работала над дипломом по школьной психологии в Париже. Я написала им, что беременна и хочу сделать аборт. Они не осудили меня, но, казалось, были в ужасе. Чужой страх был мне не нужен, а помочь они не могли.


С О. я была знакома с первого курса. Мы жили на одном этаже и часто ходили куда-нибудь вместе, но подругой я ее не считала. За глаза, как это часто бывает в женских отношениях, нисколько их не портя, я присоединялась к мнению, что она навязчивая. Я знала, что она любит чужие секреты и разбалтывает их другим: на какое-то время это делало ее скорее интересной, чем навязчивой. А еще она была католичкой и придерживалась учения папы о контрацепции. В общем, она должна была стать последним человеком, которому бы я доверилась. Тем не менее именно с ней я обсуждала всё, что происходило со мной с декабря и до самого конца. Скажу так: мое желание поделиться своей бедой не зависело ни от мировоззрения, ни от возможных суждений тех, кому я решала довериться. В моем беспомощном