словно была моей матерью. При свете дня, вне своего логова, она внушала мне отвращение своей серой кожей. Меня спасала женщина, похожая или на ведьму, или на старую сутенершу.
Она купила мне билет и посадила на поезд до Сен-Лазар.
(Теперь я уже не уверена, что она была в тапочках. То, что я причисляю ее к женщинам, которые выходят в тапочках в магазин на углу, говорит об одном: для меня она – представительница рабочего класса, от которого я тогда всеми силами старалась отдалиться.)
Шестнадцатого и семнадцатого января я ждала схваток. Я написала П., что больше никогда не хочу его видеть, а родителям – что не приеду на выходные, так как иду на «Венские вальсы» (афиши висели по всему Руану, это было моим алиби, которое они могли проверить в любой газете).
Ничего не происходило. Боли не было. Вечером 17-го, в пятницу, я позвонила мадам П.-Р. из почтового отделения у вокзала. Она велела мне прийти к ней на следующее утро. С 1 января мой дневник молчит, а 17-го там записано: «Всё еще жду. Завтра опять пойду к акушерке: у нее не получилось».
В субботу 18-го я села на ранний поезд до Парижа. Было очень холодно, повсюду лежал снег. В вагоне за мной сидели две девушки, они без конца разговаривали и смеялись. Я слушала их и чувствовала, что у меня больше нет возраста.
Мадам П.-Р. встретила меня возгласами, какой нынче мороз, и быстро провела в дом. На кухне сидел мужчина в берете, помоложе нее. Увидев меня, он не удивился и не смутился. Не помню, ушел он или остался, но несколько слов он точно произнес: я еще подумала, что он итальянец. На столе стоял таз, от которого поднимался пар, внутри плавала узкая красная трубка. Я поняла, что это новый зонд, и мадам П.-Р. собирается мне его вставить. Первого я не видела. Этот был похож на змею. Рядом с тазом лежала расческа.
(Если бы мне нужно было изобразить это событие моей жизни в одной картине, я бы нарисовала столик у стены, накрытый клеенкой, а на нем эмалированный таз, где плавает красный зонд. Чуть правее – расческа. Но не думаю, что хоть в одном музее мира висит полотно «Мастерская фабрикантши ангелов».)
Как и в первый раз, мадам П.-Р. провела меня в комнату. Я больше не боялась того, что она собиралась делать. Больно не было. Вынимая из меня зонд, чтобы заменить его на новый, она воскликнула: «Да у вас тут дело идет вовсю!» Такую фразу могла бы сказать настоящая акушерка. До того момента я не думала, что всё это можно сравнить с родами. Она не потребовала доплаты, только попросила вернуть зонд: было сложно достать такую модель.
На обратном пути в моем купе сидела женщина и без конца подпиливала ногти.
Практическая роль мадам П.-Р. на этом закончилась. Она выполнила свою работу – запустила процесс уничтожения проблемы. За дальнейшую помощь я ей не платила.
(Пока я пишу это, косовские беженцы в Кале пытаются нелегально попасть в Англию. Перевозчики берут с них огромные деньги и порой исчезают еще до переправы. Но косоваров не остановить, как не остановить всех мигрантов из бедных стран: у них нет другого пути к спасению. Перевозчиков преследует закон, их осуждают, как тридцать лет назад осуждали абортщиц. Но никто ни в чем не винит закон и мировой порядок. И наверняка среди контрабандистов, вывозящих иммигрантов, как прежде среди контрабандисток, избавляющих от детей, есть и настоящие подлецы, и честные люди.
Я как можно скорее вырвала из своей книжки страницу с фамилией мадам П.-Р., но забыть ее так и не смогла. Шесть-семь лет спустя у меня был ученик с такой же фамилией. Молчаливый блондин с плохими зубами, слишком высокий и слишком взрослый для шестого класса. Всякий раз, когда я вызывала его к доске или видела его фамилию на письменной работе, я вспоминала женщину из прохода Кардинет. Этот мальчик был для меня неразрывно связан со старой подпольной акушеркой; мне казалось, что он ее внук. А мужчина, который сидел тогда на кухне у мадам П.-Р. и, вероятно, был ее сожителем, мерещился мне потом на протяжении нескольких лет в продавце из галантерейного магазинчика в Анси, на площади Нотр-Дам. Это был итальянец с сильным акцентом, в туго натянутом на голову берете. Сейчас я уже не могу отличить копию от оригинала и, вспоминая проход Кардинет и морозную январскую субботу, вижу там того, кто в семидесятых годах, стоя рядом с подвижной женщиной без возраста, продавал мне ленты и пуговицы.)
Сойдя с поезда, я позвонила доктору Н. и сказала, что мне вставили зонд. Возможно, я надеялась, что он пригласит меня в кабинет, как месяцем ранее, и продолжит дело мадам П.-Р. Он помолчал, а затем посоветовал мне принять мазогинестрил[3]. По его тону я поняла, что меньше всего он хочет меня видеть и что мне не стоит больше звонить.
(Я не могла тогда представить – сейчас уже могу – как его прошиб пот, когда он, сидя за своим столом, услышал от девушки, что она уже три дня разгуливает с зондом в матке. Как он оцепенел перед выбором. Если он согласится ее принять, то по закону должен будет немедленно извлечь это устройство и продолжить нежелательную беременность. Если откажет, девушка может умереть. Надо выбрать меньшее из двух зол, и он совсем один. Итак, мазогинестрил.)
Я зашла в ближайшую аптеку, напротив «Метрополя», чтобы купить лекарство, назначенное доктором Н. «У вас есть рецепт? – спросила меня продавщица. – Без рецепта не отпускается». Я стояла посреди аптеки. Два или три фармацевта в белых халатах смотрели на меня из-за прилавка. Отсутствие рецепта свидетельствовало о моей вине. Мне казалось, они видят зонд сквозь одежду. Это одна из тех минут, когда я была ближе всего к отчаянию.
(У вас есть рецепт? Нужен рецепт! До сих пор я не могу без содрогания слышать эти слова и видеть, как каменеет лицо фармацевта при отрицательном ответе.
Когда я пишу, мне порой приходится сдерживать порывы ярости и боли. Я не хочу, чтобы в этом тексте было то, чего не было в тот момент в реальности – а тогда я не кричала и не плакала. Я лишь хочу запечатлеть то ощущение, когда несчастье словно хлынуло на меня тихим потоком при словах фармацевта или при виде расчески рядом с тазом воды, где плавал зонд. Смятение, которое я испытываю, когда вспоминаю какие-то образы или слышу определенные слова, едва ли сравнится с тем, что я чувствовала тогда – это лишь литературная эмоция. То есть эмоция, которая делает письмо возможным и подтверждает его достоверность.)
По выходным в общежитии оставались только иностранные студентки и несколько девушек, чьи родители жили далеко. Университетская столовая была закрыта. Но мне и не хотелось ни с кем говорить. Помню, что страха уже не было, лишь спокойствие, какое возникает, когда остается только ждать.
Я не могла ни читать, ни слушать пластинки. Я взяла лист бумаги и нарисовала проход Кардинет, как запомнила его, когда уходила от акушерки: высокие стены сближаются, вдали – просвет. Это единственный случай в моей взрослой жизни, когда мне захотелось что-то нарисовать.
В воскресенье днем я гуляла по холодным, залитым солнцем улицам Мон-Сен-Эньян. Зонд меня больше не беспокоил. Он был частью моей утробы, союзник, которого я упрекала лишь в том, что он действует недостаточно быстро.
Запись в дневнике 19 января: «Небольшие боли. Интересно, сколько времени нужно, чтобы эмбрион погиб и вышел из меня? Этажом выше играли „Марсельезу“ на горне, смеялись. Всё это – жизнь».
(Итак, несчастьем это не было. Чем это было на самом деле – ответ надо искать в потребности снова представить себя в той комнате в то воскресенье, которую я испытывала восемь лет спустя, когда писала свою первую книгу, «Пустые шкафы». В стремлении уместить в этом воскресенье и в этой комнате всю свою жизнь до двадцати лет.)
К утру понедельника я уже пять дней жила с зондом внутри. Около полудня я села на поезд, чтобы наскоро навестить родителей: я не была уверена, что в следующую субботу буду в состоянии это сделать. Наверное, я как обычно бросила монетку, чтобы решить, стоит ли так рисковать. Потеплело, и мама проветривала спальни. Я проверила свои трусы. Они были пропитаны кровью и водой от зонда, который начинал вылезать из влагалища. Я смотрела на маленькие соседские домики и сады – всё те же, что и в моем детстве.
(На это воспоминание накладывается другое, девятью годами раньше. Большое розовое пятно из крови и других выделений нашей кошки. Она умерла апрельским днем на моей подушке, пока я была в школе. К моему приходу ее уже похоронили с мертвыми котятами внутри.)
Я вернулась в Руан на четырехчасовом поезде. Он шел всего сорок минут. Как обычно, я увозила с собой растворимый кофе, сгущенку и печенье.
В тот вечер в киноклубе «Ля Фалюш» показывали фильм «Броненосец Потемкин». Я пошла с О. Боль, на которую я сначала не обратила внимания, спазмами сжимала мне живот. При каждой схватке я задерживала дыхание и не мигая смотрела на экран. Спазмы учащались. Я уже не следила за сюжетом. Вдруг показали огромный кусок мяса на крючке, кишащий червями. Это последнее, что я помню из фильма. Я вскочила и побежала в общежитие. Упала на кровать и вцепилась в изголовье, сдерживая крик. Меня вырвало. Потом пришла О.; фильм уже закончился. Она не знала, что делать. Села рядом, советовала мне дышать по-собачьи – так говорят женщинам при родах. Я могла ловить воздух ртом только в перерывах между приступами боли, а они не прекращались. Было уже за полночь. О. сказала, чтобы я звала ее, если понадобится, и пошла спать. Мы обе не знали, что будет дальше.
Внезапно мне жутко захотелось какать. Я побежала в туалет на другом конце коридора и села на унитаз лицом к двери. Я видела плитку кафеля между своими ляжками. Я тужилась изо всех сил. Оно вырвалось из меня, как граната, в потоке воды, обдав всё брызгами до самой двери. Я увидела, что из моей вагины свисает куколка на красноватой пуповине. Я и представить не могла, что ношу это в себе. Мне надо было вернуться с ним в комнату. Я взяла его в руку – оно оказалось неожиданно тяжелым – и пошла по коридору, зажав его между бедрами. Я была как зверь.