Сочельник строгого режима. Тюремно-лагерные были — страница 9 из 35

На первый взгляд, плац — просто территория: по периметру — корпуса-кубики, в середине — люди-человеки. Но так только кажется. Ведь у нас ничего, кроме этого плаца нет, за его пределы нам — ни-ни! Самое главное, что так будет продолжаться ни день, ни месяц, а годы, для некоторых — очень долгие годы. Когда эту истину арестант в своём сознании переварит, «перекубатурит», как здесь говорят, — вот тогда и понятие «плац» для него истинным смыслом наполняется. Большим, в чём-то философски серьёзном, в чём-то мистически-жутким смыслом. Если ещё и про чёрного зверя вспомнить, частью которого этот плац является, вовсе не по себе становится.

И «мусора» частенько на плацу бывают. Только в их жизни это место совсем другую роль играет. Плац — часть их службы, часть работы. Они сюда регулярно приходят, но также регулярно они отсюда и уходят. Уходят, значит, возвращаются на территорию свободы. Там другие декорации, другие цвета, другие запахи. А в нашей жизни плац присутствует все двадцать четыре часа ежесуточно. Никакой смены декораций. Никаких других цветов. Никаких иных запахов. Даже ночью, когда ты в бараке, — всего два шага, только подошёл к окну, и … вот он, тут, как тут, рядом. Большой и чёрный. Кажется, что ночью он ещё больше по своей площади и ещё чернее. Именно ночью, особенно в мелкий, моросящий дождь, вспоминаешь, что плац — это не кусок земли, задрапированной асфальтом, а часть туши лежащего на боку и тяжело дышащего чёрного зверя.

Кстати, похоже, будто «мусора» с чёрным зверем заодно, точнее, они у него в услужении, на побегушках, в «шнырях». Уверен, что этот зверь беззвучным импульсом отдаёт им периодически приказы, кого шмонать в самом неподходящем месте, кого вызвать в «дежурку»[24] и «подмолодить»[25], на кого накатать рапорт с трафаретным повторением известных формулировок («не приветствовал представителя администрации», «не выполнил команду „Подъём!“», «курил в неположенном месте» и т. д.). Беспрекословно и сиюминутно выполняются эти приказы. Слуги не смеют ослушаться чёрного зверя.

Сверху наш плац видят птицы. Недалеко от зоны расположено то ли озеро, то ли болото, то ли и то и другое вперемешку. Потому и пернатые обитают в округе соответствующие — гуси, утки, ещё какие-то водяные голенастые, как фотомодели, мне, городскому жителю, неизвестные, птицы. Только пролетающие над зоной, имеющие возможность смотреть на нас сверху вниз, птицы — исключение. Наблюдения арестантов многих поколений: все маршруты пернатых обходят лагерь стороной, потому что от него поднимается мощный столб отрицательной энергии, что рождён бедами людей, здесь находящихся. Может быть, и не концентрированная беда восходит вверх с территории нашей зоны, а смрадное дыхание чёрного хищника поднимается столбом, и птицы, чувствуя недоброе и нездоровое, повинуясь инстинкту самосохранения, облетают это место стороной? Тогда, выходит, птицы почти наши союзники, наши доброжелатели? А вот это слишком! У них — крылья, у них — воздуха и неба сколько угодно. У нас — зона, вечные и сплошные «нельзянеположено!». Не понять нам друг друга.

Арестанты и вечные их недоброжелатели — «мусора» — не единственные живые существа, то и дело появляющиеся на не менее живом теле лагерного плаца. На право владения этой площадью дерзко претендуют ещё и … кошки.

Кошки зоны — это что-то особенное. Порою кажется, что характеры их в равной степени копируют как манеры арестантов, так и повадки тех, кто нас воспитывает и охраняет — то есть «мусоров». Ещё подозреваю, что каждая из лагерных кошек просто нагло уверена, будто плац, как и всё находящееся в кубиках-корпусах, его окружающих, принадлежит им, кошкам. Соответственно, люди, независимо от того, обряжены ли они в чёрные арестантские доспехи, или в серую амуницию сотрудников администрации — здесь что-то вроде временных, снисходительно допущенных постояльцев или бесправных транзитных пассажиров.

Что бы ни творилось на плацу (утренняя и вечерняя проверка, уборка, общее построение по случаю прибытия или отбытия очередной комиссии и т. д.), лагерные кошки в любой момент под любым углом и в любом направлении могут беспрепятственно пересечь его территорию, в любом месте остановиться, чтобы переброситься между собой парой ласковых, а иногда и неласковых «мяу», сделать свой туалет, справить естественные потребности.

Демонстрируя пренебрежительное отношение ко всем и всему, кошки порой проявляют невиданный цинизм. Чего стоила одна, имевшая место совсем недавно, сценка, когда на свободном пятачке плаца на глазах у всего, построенного в скорбные чёрные квадраты, населения лагеря лучшему производителю зоны коту Лёве приспичило заняться любовью с трёхцветной Муркой.

Ладно бы, если лагерь построили для обычной проверки. На этот раз арестантов выгнали из бараков, чтобы обязать послушать представителей очередной комиссии, целую неделю что-то проверявших в нашей зоне. Толстые полковники и подполковники что-то вещали с наспех сколоченной, обтянутой красной (в тон их лицам) материей трибуны, а пушистый красавец, урча и подвывая, справлял своё детородное удовольствие.

Мне показалось, что эти тёртые службой и жизнью монстры тюремного ведомства как-то робели от всего, что творилось в двух метрах перед трибуной. Потому и старательно отводили взгляды в сторону от кошачьего сексодрома.

Зато, с чёрным зверем у лагерных кошек отношения почти тёплые. На то они и кошки: малые, но всё-таки звери, всё-таки хищники, словом, родственные души. Здесь и другое учитывать надо. Кошки сюда не по приговору и не по этапу прибыли. Одни здесь родились и нашими же арестантскими харчами вскормлены. Другие с воли своими хитрыми кошачьими тропами прибыли. Режим и полная изоляция — это для нас, арестантов, а для кошек здесь — либерализм и демократия на все сто процентов. Кому из них в зоне не по себе, всегда можно теми же тропками за колючку, за «запретку», за вышки с часовыми, в другую жизнь, от которой мы надолго и всерьёз отрезаны. В итоге, в сухом остатке, с плацом, с чёрным хищным зверем, лежащим на боку, один на один только мы, арестанты. Без союзников. Без помощников. Лоб в лоб. Кость в кость. Хоть и лба этого не видно, и кость эту не потрогать.

Чёрный зверь всё видит, всё чувствует, всё понимает. Он читает мысли и угадывает поступки людей. Как главный хищник на отведённом ему участке леса, он образцово выполняет обязанности санитара-выбраковщика. Вездесущим своим чутьём обнаруживает ослабевших, запутавшихся, надломившихся. Споткнувшегося толкает. Упавшего добивает.

Главная, сверхковарная особенность хищного почерка этого зверя: своих жертв он начинает переваривать, когда те даже не догадываются о своей участи. Арестант ещё ходит, курит, пьёт чай, возможно, даже смеётся по особенным, лагерным, вольному человеку непонятным, поводам, а невидимые, гибкие и цепкие звериные щупальца уже обвили его руки, ноги, тело, присоски намертво припечатались к телу, и энергия, здоровье, сама жизнь начинает перекачиваться из организма человека в организм зверя.

Хищник жесток и непредсказуем. У кого-то он забирает сразу всё. Никаких порций, доз, глотков. Вытягивает, высасывает, выкачивает всё! До капли, до конца, без остатка! Сразу всё, включая жизнь, как единственную форму земного существования человека.

Так было с проигравшимся в прах Лёхой Барабаном. Это только говорят, те говорят, что из кожи вон лезут, представляя лагерную жизнь конфеткой, будто в зоне играть в долг больше, чем на две тысячи не дают. У той конфетки фантик красивый, да начинка ядовитая.

Два дня и две ночи не поднимался Лёха из-за «катрана»[26]. Не спал, не ходил в столовую сам и мотал головой на еду, приносимую отрядными шнырями. Только цедил едкий, отдающий в кислоту, чифир. Не выпускал из рук засаленных, как телогрейка бомжа, карт. На исходе второй ночи, когда долг превысил полтинник[27], ему сказали: «Хватит, остынь, подумай, где брать, чтобы рассчитаться…» Ударили по плечу. Не больно, но и не по-доброму. И ещё раз напомнили: «Ищи, думай, надо…»

Весь день Барабан мерил шагами лагерный плац, пытался представить, где найти, как выпутаться. Обращаться к матери, немолодой и нездоровой, поднимающей без мужа (затерялся некогда по тем же лагерным адресам отец Лёхи) двух дочек — его сестёр, он не отважился.

Оставались друзья, кажется, добрые и надёжные. Только заработки их и все прочие доходы, вместе взятые, на малой родине Лёхи в вымирающем совхозном посёлке даже близко не соотносились с проигранной суммой.

Больше обращаться за помощью было не к кому. Безнадёга навалилась на Лёху Барабана. А за безнадёгой маячило ещё что-то, более конкретное и куда более страшное.

По лагерным законам, неписанным, но строго чтимым, проигравший крупную сумму и не имеющий возможности вернуть долг, чаще всего переводился, а точнее, падал, ибо обратной дороги уже не было, в категорию «фуфлыжников»[28]. Категорию презираемых, но всё-таки сохранивших какое-то подобие своих прав и достоинств, арестантов. Что же касается должников сверхкрупных сумм (объём долга Лёхи Барабана с лихвой перекрывал все возможные лимиты и нормы), то здесь откровенно маячил шанс очутиться на самом дне арестантской иерархии — в «петушатнике»[29]. Такой ярлык ни отмыть, ни спрятать. И на воле, схлопотавший этот ярлык, приговорён не расставаться с ним до конца дней своих. От подобной перспективы у Лёхи немели руки и судорогой сводило лопатки.

Два часа после отбоя провалялся Барабан на своём «шконаре», не раздеваясь и не вынимая рук из карманов. После полуночи (будто куда-то опаздывал) резко вскочил, вытащил из-под матраса украденный с «промки» и приготовленный для перетяжки того же продавленного «шконаря» моток синтетической верёвки, вышел из барака. Через пятнадцать минут висевшего в лестничном пролёте Барабана обнаружили арестанты, возвращающиеся со второй смены.