[50], ставший объектом особой ненависти Робеспьера, опасавшегося его принципов и завидовавшего его талантам, мог только ускорить казнь брата своим вмешательством; он избегал даже появляться в Конвенте. Он мог умереть вместе со своим братом, но спасти его был не в силах.
О, если бы к его советам прислушались! Если бы в отношении Андре проявили ту же осторожность, что сохранила дни Совера де Шенье, заключенного в то же время в Консьержери![51]
Мы останавливаемся на этих подробностях не затем, чтобы опровергнуть низкую клевету, делающую Мари-Жозефа якобы ответственным за судьбу брата. Это оправдание было бы оскорбительным для его памяти. Самые яростные противники его принципов, самые несправедливые хулители его таланта никогда не марали себя этими подлыми подозрениями, заслужив честь вступить с ним в борьбу. Конечно, у г-на де Шатобриана нет оснований любить Мари-Жозефа Шенье[52]. Преемник последнего в Академии, он в своей знаменитой речи[53], быть может, слишком дал волю своей неприязни, но в этой же речи он говорит: ”Шенье узнал, как и я, что значит потерять нежно любимого брата; его бы тронула та дань уважения, которую я приношу этому брату, ибо он был от природы великодушен”. Известно, что друзья Андре оставались друзьями Мари-Жозефа вплоть до его смерти. И, как отмечает почтенный г-н Дону[54], упоминая о столь роковым образом закланном брате, мать его, оплакивавшая сына четырнадцать лет, до последних дней жила у Мари-Жозефа. Именно он утешал ее.
Но отец двух поэтов утомлял бесполезными жалобами могущественных людей той кровавой эпохи. Неосторожный старец! Он добился того, что его услышали. ”Как! — сказал ему один из тех деятелей террора[55], которого я не стану называть, потому что он еще жив, — неужто потому только, что он носит имя Шенье, потому только, что он брат Представителя народа, он за шесть месяцев все еще не предстал перед судом? Успокойтесь, сударь, ваш сын выйдет через три дня”.
Увы! Так действительно и произошло. Когда несчастный отец рассказывал друзьям о своем сыне, о своих надеждах и радости, ему отвечали: как бы вам не пришлось раскаиваться в своей заботливости!
Андре Шенье подправил в тюрьме свои произведения, и его брат несомненно опубликовал бы их, если бы начатая им с этой целью работа не страдала от распыления рукописей[56], оказавшихся в разных руках и в разных местах.
Позволено ли нам сказать о том чувстве, что охватило нас, когда эти произведения, наконец-то собранные вместе, все написанные его рукой, были доверены нам спустя двадцать три года забвения? Получив это драгоценное наследие, с каким благоговением созерцал я хрупкие следы, быть может, бессмертной мысли; я перечитывал эти песни с тем волнением, которое рождают в душе строки, начертанные милой рукой и самые дорогие нашему сердцу привязанности. Сколько грустных мыслей вызвало во мне зрелище этих тайком выведенных букв; этих густо исписанных узких листков, скрывавшихся от взора тюремщика! Время уже коснулось их, и я разворачивал эти рукописи с такой же осторожностью, с какой, как я видел некогда в Неаполе, разворачивали свитки Эпикура и Анакреонта[57]. Природная стихия почти разрушила их прекрасные творения, а наши еще более ужасные междоусобицы долгое время угрожали произведениям одного из их славных учеников.
Между тем молодой поэт так и не был до конца удовлетворен своими опытами. Порой он сам отмечал непонятную мысль, слишком эллиптические обороты, слова, могущие вызвать возражение критиков. Он часто порицал себя, и я обнаружил места, подчеркнутые или отвергнутые его собственной рукой. Те из наших судей, для коих правильность — первейшее из достоинств, и коих красоты произведения трогают в меньшей степени, нежели недостатки оскорбляют, найдут в этом сборнике поводы для упреков — он был бы не столь объемистым, если бы я не должен был уважать определенные интересы[58]. Но, может быть, эти придирчивые умы вспомнят, что автор прожил лишь тот отрезок человеческой жизни, каковой обычно полон волнений и страстей. Если вы хотите от него безукоризненной правильности, идите требовать ее у могилы, поглотившей его в тридцать один год. От недозрелого ли плода, сорванного грозой, ждать сладости, которую он обретает осенью?
Его поэзия в целом очаровывает. Она обладает особенностью всех созданий гения: способностью завладеть вашими мыслями и перенести вас в свой мир. Я видел, как упоительный восторг испытывали самые требовательные умы, наиболее привыкшие в силу размышлений рассчитывать эффект тех или иных произведений мысли. Большинство его идиллий представляет собой образцы, композицию которых одобрил бы Феокрит[59], а его элегии отмечены пламенным вдохновением Тибулла[60] или грацией Лафонтена[61].
Но говоря о вещах, обессмертивших его имя, я забываю, что ему еще остается жить в заточении несколько дней и что я должен до конца выполнить возложенную на меня мучительную обязанность. Два брата Трюдены были его товарищами по заключению. Сюве[62], такой же узник, как и они, нарисовал его портрет. Это единственное оставшееся изображение Шенье[63] является в настоящее время собственностью г-на де Верака[64]. В Сен-Лазаре поэт посвятил мадемуазель де Куаньи[65] оду ”Молодая узница”, которую, наверное, невозможно читать без умиления. Накануне того дня, когда Шенье предстал перед судом, отец еще утешал сына, напоминая ему о его талантах и достоинствах. ”Увы! — отвечал он. — Г-н де Мальзерб тоже был достойным человеком!”
Он предстал перед трибуналом, не снизойдя до того, чтобы произносить речь и защищаться. Объявленный врагом народа, изобличенный в том, что он писал против свободы и защищал тиранию, он был также обвинен в странном преступлении — в заговоре с целью побега из тюрьмы. Он был приговорен к казни 7 термидора (25 июля 1794 г.), то есть за два дня до того момента, который разбил бы его цепи и который освободил всю Францию.
Братья Трюдены попросили разрешения умереть вместе с ним, но их сохранили для того, чтобы казнить на следующий день (на следующий день, 8 термидора!); тогда палачи радовались, если жертва видела кровь своих друзей на том месте, где предстояло пролить ее собственную.
В восемь часов утра Шенье поднялся в телегу приговоренных. В эти мгновения, когда так необходима дружеская поддержка, когда чувствуешь потребность раскрыть сердце, что скоро перестанет биться, несчастный молодой человек не мог ни выразить свою привязанность к тем, кого он покидал, ни узнать об их сожалениях. Быть может, в бесплодном отчаянии всматривался он в бледные лица своих спутников, обреченых смерти: ни одного знакомого! Из имен тридцати восьми жертв[66], направлявшихся той же дорогой, ему были едва известны имена Монталамбера, Креки де Монморанси, барона Тренка и того благородного Луазроля[67], который стремился к смерти, чтобы спасти сына, заняв его место. Но никто из них не был посвящен в тайну души Шенье; он, наверное, молил о том, чтобы думы его нашли отзыв, молил о сердце, родственном, по слову поэта, его собственному[68], и трепетал от надежды... как вдруг отворяются двери уже шесть месяцев запертой темницы и рядом с ним на переднюю скамью роковой телеги сажают его друга, соперника на поэтическом поприще, певца ”Месяцев”, блистательного, злополучного Руше.
Как они сожалели друг о друге![69] ”Вы, — говорил Шенье, — самый безупречный из наших граждан, обожаемый отец, супруг[70], вас приносят в жертву! — А вас, — отвечал Руше, — добродетельного молодого человека, вас ведут на смерть в расцвете гения и надежд! — Я ничего не сделал для будущего, — возразил Шенье; затем, ударив, себя в лоб, он добавил: Все же у меня там что-то было!” Это Муза, говорит автор ”Рене” и “Атала”, открыла ему его талант в минуту смерти[71]. Примечательно, что Франция потеряла[72] в конце последнего столетия три прекрасных восходящих таланта: Мальфилатра, Жильбера[73] и Андре Шенье. Первые два умерли от нищеты, третий — на эшафоте”.
Между тем телега продвигалась вперед. И сквозь волны народа[74], ожесточившегося от своих бед, их глаза встретились с глазами друга, сопровождавшего все это траурное шествие, словно отдавая им последний долг, и часто рассказывавшего потом злосчастному отцу, пережившему сына всего на десять месяцев, грустные подробности их конца.
В свои последние минуты они говорили о поэзии. Для них это было самое прекрасное на земле после дружбы. Расин стал предметом их беседы и последнего восторга. Им захотелось прочитать его стихи, быть может, затем, чтобы заглушить вопли этой толпы, издевавшейся над их мужеством и безвинностью. Какие строки они выбрали? Когда я задал этот вопрос человеку, чья память начала слабеть от бремени лет и пережитых несчастий, он заколебался с ответом. Он обещал мне постараться восстановить это воспоминание, справившись у тех, с кем он некогда им делился. Я пребывал в мучительном ожидании до той поры, когда спустя несколько дней и тоном некоторого равнодушия, весьма далекого от моего состояния, мне сказали: то была первая сцена ”Андромахи”