теперь ему этого не хочется У него нет того увлечения этими проблемами, которое водило его пером в «Истории Флоренции» и в «Discorso Logrogno» и так его одушевляло, сравнительно еще недавно, при писании «Диалога». Теперь для таких рассуждений он не видит практической цели. Он вернется к ним в последний раз после взятия Флоренции и окончательного восстановления медичейской деспотии в 1530 году, – потому что от него будут требовать соображений по этому поводу и для него самого политические вопросы сделаются вновь вопросами самыми жизненными. Во время осады они не были для него интересны. Во время осады разочарование и пессимизм дошли в нем до высших пределов, и он весь целиком отдался обсуждению вопросов личного поведения. Ясно, что размышления его, вращающиеся в этом кругу, оказались пропитаны эгоизмом и практицизмом, сложились в целую систему мелкой и скрупулезной философии самосохранения.
Когда такой первоклассный ум, как Гвиччардини, берется за эти задачи, он говорит вещи незаурядные. По «Ricordi» рассыпано столько перлов наблюдательности и проницательности, как редко в другой книге афоризмов. Эпиктет и Марк Аврелий, Ларошфуко, и Вовенарг кажутся пресными и лишенными остроты по сравнению с Гвиччардини. И разве один только Ницше со своей критикой морали альтруизма, хотя проведенной совсем на других началах, не побледнеет с ним рядом. Формулировки Гвиччардини по прямоте и откровенности нередко граничат с бессовестностью, и современного читателя они иной раз будут коробить: он очень часто будет по-настоящему злиться, путаясь в извилистых аргументациях Гвиччардини и безуспешно порою отыскивая в них начала и концы. Эти вещи бросаются в глаза, и было бы смешно их скрывать. Но после всего, что сказано, едва ли нужно повторять еще раз, что они легко находят свое объяснение.
У Гвиччардини доктрина Возрождения развивается с тенденцией, прямо противоположной тенденции Макиавелли. И мы знаем, почему. Главные сочинения Макиавелли написаны до переломного момента, а главные сочинения Гвиччардини – после. Когда безнадежность, подобно густому липкому туману, стала обволакивать все – с конца 1526 года,– Макиавелли не писал уже ничего, кроме писем. А Гвиччардини писал много. Быть может, вера Макиавелли в свой класс и в его способность справиться с трудностями положения помогли бы ему удержаться и дальше на его точке зрения. До конца своей жизни он на ней удержался. Основная тенденция Макиавелли – от личного к общественному и от этики к социологии и политике – не была сломана. А у Гвиччардини она пошла по-другому: от общественного к личному от политики и социологии к этике. Больше того, – от этики философской к обывательской морали. И если когда-нибудь обывательская мораль облекалась в гениальные формулы, то это именно в «Ricordi» Франческо Гвиччардини.
Так, принадлежность к двум разным группам буржуазного общества, хотя и близким, но в обстановке того времени не находившим примирения, сделала то, что два гениальнейших политических мыслителя Италии, тесно связанные личной дружбой и одно время даже общей работою, оказались представителями противоположных доктрин, каждая из которых знаменует этап в эволюции культуры Возрождения.
Каково же содержание доктрины Гвиччардини?
VIII
Человеку приходится иметь дело с себе подобными. Поэтому прежде всего надо установить каждому для себя, что такое люди и как к ним относиться[49].
Гвиччардини уверяет, что люди более наклонны к добру, чем ко злу, и что если кто-нибудь обнаруживает «от природы» противоположную наклонность, тот – «не человек, а зверь или чудовище», ибо ему нехватает того, что «свойственно природе всех людей» (135).
Эта очень оптимистическое положение прямо противоположно основной психологической посылке Макиавелли. Выражает ли оно подлинное убеждение Франческо? Едва ли. Оно принадлежит к числу ходячих формул буржуазной житейской морали, всеми повторяемых, никем не чувствуемых. Оно было настолько распространено, что Франческо Берни внес его в число тех морализирующих заставок, которыми он любил начинать каждую новую песнь переделанного им «Влюбленного Роланда». В первой октаве XIV песни мы находим такие стихи:
...Ogni uomo e inclinato а ben volere
Ed a far bene all'altro; e se fa male,
Esce dal proprio corso naturale[50].
Афоризм этот никак не гармонирует с остальными «Ricordi». И никак не вяжется с духом пессимизма, который пропитывает «Ricordi» насквозь. Мыслей, ему противоречащих и его ограничивающих, так много, что от него в конце концов ничего не остается. Прежде всего в одном месте говорится прямо, что «люди большей частью либо неразумны, либо злы...» (19), а в другом – что «дурных людей больше, чем хороших» (201). Достаточно этих двух афоризмов, чтобы лишить смысла основное положение[51]. И есть целый ряд оговорок, сводящих его на-нет едва ли не окончательно (134 и 225). Но едва ли Франческо серьезно думал, что оно чему-нибудь помогает, потому что все его практические советы составлены в расчете на то, что приходится иметь дело с людьми, либо просто дурными, либо в лучшем случае недостаточно хорошими (265 и 24). Эти мысли мы встречаем не только в «Ricordi». «Люди больше любят самих себя, чем других»[52]. «Никакая дружба в наши дни не стоит ничего, если она не сопровождается выгодой: где нет выгоды, нельзя придавать дружбе никакой веры»[53]. Друзей, конечно, надо ценить, – но почему? Потому, что они могут пригодиться, «Друзья помогают, а враги вредят тогда и там, где меньше всего ожидаешь» (14). Точка зрения – чисто утилитарная. Гуманисты XV века, которые, рассуждая о дружбе, повторяли положения Цицеронова «Лелия», восстали бы против тезисов Гвиччардини самым решительным образом. Они писали свои латинские трактаты в спокойные времена, и им не приходилось бороться за существование в таких исключительно тяжелых условиях, как людям, пережившим разгром Рима и осаду Флоренции.
Тем не менее интеллигентские традиции заставляли, говоря о человеке, помнить веления гуманистического канона. Франческо не мог от них уклониться, Но он повторяет гуманистические славословия индивидууму как-то удивительно нехотя, без малейшего подъема и всегда с оговорочками. «Ошибается тот, кто говорит, что образование портит человеческие головы. Может быть, это и верно, если у кого голова слабая. Но если образование встречает хорошую голову, человек становится совершенным. Ибо хорошие природные качества, соединенные с хорошими приобретенными, создают благороднейшее целое» (313). И нужно ценить не только образование, но в конце концов и светский лоск. «Светский лоск и уменье делать все как следует дают достоинство и хорошую репутацию даже одаренным людям, и можно сказать, что если у кого этого нет, тому нехватает чего-то. Не говорю уже о том, что изобилие светских способностей открывает путь к милостям государей, кладет иногда начало и становится причиною большой пользы и возвышения. Ибо свет и государи теперь не таковы, какими они должны быть, а таковы, какими мы их видим» (179). Балдессар Кастильоне подписался бы под основной мыслью целиком, но, как истый придворный, с негодованием отверг бы заключительный афоризм и протестовал бы против утилитарной тенденции всего рассуждения. А для Гвиччардини в ней было главное. Польза на первом месте. Из этого вытекает все.
Одна из основных жизненных правил его – быть на-чеку, всегда с трезвой головой, всегда готовым все взвесить, обстоятельно, со всех сторон, и не раз и не два; никогда не забывать ни одной предосторожности. И прежде всего – обдумывать как следует свои решения: «Чем больше и лучше думаешь о чем-нибудь, тем лучше понимаешь это и делаешь» (83). Вот этому искусству лучше думать Франческо и хочет научить тех, для кого он набрасывает свои заметки. Наука тяжелая и путаная. Пусть кто-нибудь прочтет ricordo 156 и попробует проделать умственную процедуру, в нем изложенную!
Чтобы не ошибиться при обдумывании, не нужно обладать большим умом. Нужно только уметь рассуждать: хорошее суждение поэтому нужно ценить больше, чем хороший ум (232), а ум серьезный и зрелый – больше, чем живой и острый (403). Вот на этот ум, серьезный, но не живой, зрелый, но не острый, и на способность рассуждать возлагается задача: все взвешивать, все принимать во внимание и – надо думать – не приходить в смущение, читая его длинные рацеи.
Франческо не жалеет советов, чтобы помочь человеку, лишенному острого и живого ума, но готовому думать и рассуждать сколько угодно. «В важных вопросах нельзя судить правильно, если не знать хорошо всех подробностей, ибо часто незначительное обстоятельство меняет все дело, но я нередко видел, что иной судит правильно, будучи знаком только с общим положением, а зная все частности, судит хуже. Ибо кто не обладает умом очень совершенным и вполне свободным от страстей, узнав много подробностей, легко путается и ошибается» (393). Особенно трудно судить о будущем (304, 23 и 318). Для правильного предвидения нужны особые качества. «Прошлое светит будущему, ибо мир был всегда одинаков. Все, что есть и будет, было в другие времена; одни и те же факты возвращаются, только под другими именами и иначе окрашенные. Но узнает их не всякий, а лишь, тот, кто обладает мудростью, кто прилежно наблюдает их и изучает» (336).
Гвиччардини вполне отчетливо формулировал здесь не только социологическую проблему, но и социологический закон. Настолько отчетливо, что хочется задать себе вопрос, не были ли известны Вико[54] Гвиччардиниевы «Ricordi». Ведь вся теория круговорота, «corsi e ricorsi» в зародыше скрыта в афоризме: «Одни и те же факты возвращаются только под другими именами и иначе окрашенные». Правда, рядом с этим афоризмом мы находим у Гвиччардини и другой, в котором он, повидимому, намекает на учение Макиавелли: «Как сильно ошибаются те, кто на каждом слове ссылается на римлян. Нужно иметь государство, находящееся в таких условиях, как Рим, и уже потом устанавливать правление по римскому образцу. Хотеть следовать примеру римлян при различии условий – то же, что требовать, чтобы осел мог бежать со скоростью коня» (110). Как будто Макиавелли учил кого-нибудь слепо подражать римским государственным порядкам, а не доказывал, анализируя римские отношения, что «факты возвращаются, но только под другими именами и иначе окрашенные». Он был лишь более последователен в своем социологизме, чем Гвиччардини, и не сбивался, как он, на каждом шагу в практицизм и вульгарный утилитаризм.