Сочинения — страница 2 из 20

Театральное представление (II)

Зимнее ночное небо было нашпиговано звездами, я бежал вниз по заснеженной горе, в город, к кассе Мадречского городского театра, мне выдали проездной билет, и я помчался как обезумевший по каменной, древней винтовой лестнице в стоячий партер. Театр был набит людьми, в нос ударило зловоние, я содрогнулся и спрятался за какого-то парня из техникума. Я запыхался и еле успел отдышаться, пока занавес поднимался; примерно через десять минут, он поднялся и открыл взгляду дыру, заполненную огнями. Фигуры тут же пришли в движение, огромные, пластичные, неестественно резко очерченные фигуры, они изображали «Марию Стюарт» Шиллера. Королева Мария сидела в темнице, а ее добрая камеристка стояла рядом, а потом показался мрачный, закованный в латы мужчина, королева разразилась слезами гнева и боли. Как чудесно было наблюдать это! Мои глаза горели. До этого я часами смотрел на светлый, мерцающий снег а потом в темноту лож, а теперь — на огонь, жар, роскошь и блеск. Как прекрасно и великолепно это было. Как они в такт стекали с красных губ в уши часовщиков, техников и прочих, прекрасные, благородно танцующие, вверх и вниз, качающиеся, звучащие стихи. Ах, это стихи Шиллера, думал, наверное, кто-то.

Молодой, стройный Мортимер с копной светлых, золотистых локонов на голове выпрыгнул на сцену и сказал королеве, которая слушала его с улыбкой, соблазнительные слова. У него было до странности бледно напудренное лицо, как будто он испытывал пророческий ужас, и подведенные черным глаза, как будто он на протяжении многих ночей, ворочаясь от мыслей, не сомкнул глаз. На мой взгляд, он играл роскошно; не то что Мария, которая не выучила роли и вела себя скорее как кельнерша самого низкого пошиба, а не как благородная дама, благородная в самом высшем смысле: королева и к тому же мученица, какой представляешь себе Марию Стюарт. Но она была бесконечно трогательной. В первую очередь, трогала ее беспомощность, а после тот самый недостаток величия. Недостаток того, что должно было быть, потрясал и ослеплял и выгонял из возбужденных глаз стыдливую влагу чувства. О, волшебство сцены! Я все время думал: «Как же она плохо играет, эта Мария», и в тот же миг был захвачен душой и телом невозможной игрой. Когда она говорила что-то печальное, она лукаво улыбалась, совершенно невпопад. В мыслях я исправлял черты ее лица, интонации и движения, и у меня было самое живое и захватывающее впечатление от ее полной ошибок игры, какое я мог бы испытать, если бы она была безупречной. Она была так близка мне, как будто это играла сестра, кузина или подруга, и у меня была причина дрожать в страхе под ее взглядом. Подчас она стояла веселая и растерянная, то есть растерянная и все же не утратившая самообладания, смотрела в темный зрительный зал, теребила вуаль и дерзко улыбалась, а игра валялась на полу сама по себе, хотя и требовала от нее известной манеры и чувства. Почему же она все-таки была прекрасна?

В перерывах я поворачивал голову и смотрел в ложи, в одной из которых сидела благородная дама, в декольтированном платье, ее грудь и руки мерцали из темного окружения. В гантированной руке она держала лорнет на длинной рукоятке, который время от времени прикладывала к глазам. Она казалась старой, но все еще обворожительной волшебницей, она сидела одна, отдельно от прочих. Она жила, черт его знает, наверное, в каком-нибудь из тех грациозно выстроенных домов времен Людовика, какие часто можно увидеть мерцающими белым в Мадрече за высокими деревьями старых, замечтавшихся садов. В другой ложе торчал президент Мадречского общинного совета и член правления городского театра, старый козел, как шептались вокруг, который находил удовольствие в том, что заглядывал актрисам под юбки. Это пришлось бы по душе этой распутной Марии Стюарт. Именно так она и выглядела на сцене, как самая обычная шлюха. Как же так выходило, что она все-таки была так прекрасна?

Занавес снова поднялся. Широкий, белесый поток аромата поплыл из открытой дыры в темно-зрительный зал и задушил и освободил носы. Было радостно снова втянуть этот нежный запах; мне за моим воспитанником техникума это было особенно приятно. Пасть сцены снова заговорила, на этот раз сцена была комнатой в королевском дворце в Англии. Елизавета сидела на убранном пурпурными тканями троне, над ней балдахин, перед ней придворные, Лестер и тот другой, с кроткой миной мыслителя. На заднем плане стояли толстые бабы, изображавшие пажей, даже не мальчики, нет, сорокалетние бабы в трико. Это было бесстыдно прекрасно. Эти пажи стояли с барочной тяжестью здоровых тел в безумно маленьких, изящных ботинках, как непостижимые, фантастические фигуры из сна, и улыбались в публику. Как будто они немного смущались быть такими заметными, но потом от смущения не осталось и следа. Дело было так: тот, кто их видел, сам смущался. Я, к примеру, смущался до блаженства. Елизавета сошла с трона, каждый дюйм в ней был мил и прост, почти как у тетушки, у матери, она подала знак немилости, и сцена исчезла.

Чуть позже была сцена в парке с зеленым, размытым лесным задником, издалека слышно было чудесную игру охотничьих рожков. Мне на мгновение показалось, что я в чаще леса; бегали собаки, из листвы выскакивали лошади, неся на себе прекрасных, богато одетых всадниц, и везде прыгали слуги, сокольничьи и пажи, а вокруг сновали егеря в облегающих зеленых нарядах. Все это отражалось в паре оборванных декораций, звуча и сверкая. Мария, королева-шлюха, вышла и запела, ну слова известны, нет, она не пела, но на слух это было как жалобное, тоскующее пение. Казалось, она стала великаншей, так возвеличило ее это излияние души. Она как сумасшедшая прыгала вокруг от радости и сердечной муки и рыдала от ликования. К тому же, она была, из-за роли, которую не выучила, в легком смущении, но я твердо и крепко верю, что это было безумие невозможности сдерживать себя, мука свободы, отказ спокойного женского разума. Когда она плакала, она кричала, просто плакать ей было мало. Ни для чего, что она испытывала, у нее больше не было выражения. В избытке всего, чем она была и видела и слышала и чувствовала, она навзничь упала на землю; тогда появилась Елизавета.

Кнут в руке, за ней приспешники. Женщина в самом конце, облаченная в облегающий темно-зеленый бархат, юбка подобрана, так что четко видно обутую на мужской манер в сапог со шпорами ногу. Гнев, насмешка и ужас на лице. На охотничьей шляпе тяжело ниспадающее перо, кончик которого при каждом движении головы касается плеча. А потом она заговорила, ах, она играла гениально. Кроме того, она была очень мила. Но это продлилось недолго, они накинулись друг на друга и изрыгали в лицо друг другу огонь страдания; тела женщин дрожали, как деревья от урагана. Мария, плохая актриса, врезала другой по лицу. Болезненное торжество одной и стремительное бегство другой. Милая Елизавета ретировалась, а глупая Мария оказалась в затруднительном положении, так что погрузилась в обморок освобождающей ненависти. Ей это плохо удалось, но в этом снова было что-то грандиозное. Все в этой женщине, прошлое и настоящее и будущее, откинув голову, стремилось упасть в роскошно-сладком изгибе и чувстве. Она была так прекрасна. По мысли это была потаскуха, по чувству — титан. Я больше ничего не понимал, с меня было довольно, я схватил этот образ глазами, как двумя воинственными кулаками, и снес вниз по каменной винтовой лестнице, вон из театра, на холодный зимний воздух, под жуткое ледяное небо, в пивную весьма сомнительного свойства, где и утопил.

В провинции

Да, в провинции, только там актеру и может еще быть хорошо. Там, в маленьких городках, заключенных в крепкие крепостные стены, нет премьер и нет пятисотых постановок одного и того же блюда. Пьесы сменяют друг друга раз в день или в неделю, как ослепительные туалеты княгини, приходящей в ярость, если кому-то придет в голову предложить ей годами носить одно и то же платье. В провинции нет и грубой критики, которую вынужден выносить актер в столицах, где нет ничего необычного в артисте, разрываемом, словно бешеными собаками, жестокими шутками. Нет, в доброй, честной провинции, во-первых, живет человек с маской на лице, в Hotel de Paris, там, где весело и преуютно, а во-вторых, его приглашают вечерами в общество, в шикарные, старые дома, где есть вкусная еда и деликатное общение с первыми людьми городка. Вот к примеру, моя тетя в Мадрече, она никогда и ни при каких обстоятельствах не позволяла, чтобы о комедиантах говорили в неподобающем, презрительном тоне, напротив, для нее не было ничего более приятного и ничто не казалось ей более подходящим, чем по меньшей мере раз в неделю, пока они играли в городе, приглашать этих кочевников на веселый ужин, который она сама и готовила. Моя тетя, которая давно уже умерла, была прекрасной женщиной, причем даже в то время, когда другие женщины старели и покрывались морщинами. В пятьдесят лет она еще казалась одной из самых молодых, и когда женщины из ее окружения приобрели неуклюжие и бесформенные фигуры, она выгодно отличалась крепким, изящно-стройным телосложением, так что каждый, кто ее видел, вынужден был признать ее красоту. Я никогда не забуду ее легкий, нежный смех и пленительные губы. Она жила в своеобразном старом доме; если открыть тяжелую дверь и войти в вечно темный коридор, раздавался шелест и плеск вечно падающего водопада, который был искусно встроен в стену. Лестницы и площадки изобиловали и прямо благоухали чистотой, а комнаты! Никогда после я не видел таких комнат, таких светлых, полированных, таких комнатных комнат. Если не ошибаюсь, когда говорят о комнате, которая уютна и в то же время обставлена на аристократичный и старинный манер, то говорят «покои». В таком доме, прошу заметить, в провинции артисты сцены могут входить и выходить, они могут ступать по лестницам, вероятно, иногда нечищенными сапогами, касаться дверных ручек, латунных и до боли сверкающих, чтобы войти в покои и непринужденно пожелать такой женщине, как моя тетя, доброго вечера. Что делает актер в большом городе? Он вкалывает, носится как сумасшедший по репетициям и выматывается, лишь бы угодить вечно недовольной критике. Ничего подобного нет в окрестностях Мадреча, дамы и господа. Там и речи быть не может о болезни и усталости, скорее всего, этот господин прогуливается там в цилиндре, который бог знает откуда у него взялся, на руках желтые перчатки, в воздухе порхает трость, этак около одиннадцати или половины двенадцатого утра, чтобы не соврать, у него светло на душе, прохожие на улице принимают его за внебрачного княжеского сына, девичьи глаза сверкают ему, и он идет по прекрасному променаду, чтобы, быть может, выйти к озеру и смотреть вдаль этак с полчаса, пока не настанет время отобедать. Созерцание, господа мои, вызывает аппетит, полезно для здоровья и вообще. Разве ес